Текст книги "На диком бреге (С иллюстрациями)"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
– Дюжев у вас, говорят, на манер вольного города Данцига, – усмехнулся Литвинов, и коротко подстриженные усики его боевито встопорщились на чисто выбритом, осунувшемся и оттого даже помолодевшем бледном лице. – Я не о Дюжеве, Ладо, я обо всем этом... о «броске», что ли... Дело затеяли на всю страну...
– Федор Григорьевич, врачи мне настрого запретили с вами о делах толковать. Если хотите, я вам сводки посылать буду.
– Сводки... Их нынче писать наловчились, эти сводки... Ух, ловкачей развелось!.. Ну, если на чистом сливочном – в добрый час... Ты все-таки о Поперечном, о Петровиче, о дружках моих расскажи...
– Поперечный еще раз всех удивил, – усмехнулся Капанадзе. – Понимаете, ему на весну в Свердловск вызов. Он там еще какие-то усовершенствования к машине придумал. Спрашиваем: кого за себя оставишь? Он – Константина Третьяка. А у этого Третьяка биография – уголовный кодекс, все статьи. Да и работает с Поперечным без году неделя. А Олесь уперся: ручаюсь, как за себя, «оказываю доверие».
– Здо́рово!
– Я вас не понимаю, Федор Григорьевич!
– Сугубо здо́рово, говорю. «Я ему доверяю» – красиво. Ведь он, чертяка, сколько я его помню, ни разу в этом своем доверии к людям не ошибся... Эх, Ладо, Ладо, вот спроси ты меня, каким будет человек при коммунизме, я тебе скажу: смотри на своего соседа, на Олеся Поперечного.
Капанадзе задумался. В отношении Третьяка он Олеся поддержал, посоветовал только хорошенько подготовить новичка. Но слова Литвинова все-таки озадачили.
– Так ли? Это его упрямство: не хочу и не буду... А индивидуализм?
– Другой мой дружок, покойный Савватей Седых, говаривал: «Из гибкой лозы только корзины и плесть, а топорище из березового комля вырубают». Очень уж мы при культе смирных да послушных полюбили, этих самых «бу сде»... Совсем как у Пушкина было: «...Он улыбнется – все хохочут, нахмурит брови – все молчат...» Вот это-то и надо нам в себе вытравлять. Ведь коммунизм – это, Ладо, не «чего изволите», это прежде всего расцвет каждой индивидуальности в коллективе... На «бу сде» далеко не ускачешь. Все достигнутое потерять можно. Культ кончился, не просто исполнять – думать надо, и каждый обязан думать... Что, не так?
Уже снарядившись в обратный путь, надев шубу, закутавшись шарфом, Капанадзе тряс руки Степаниде Емельяновне:
– Ваш приезд, дорогая, сделал чудо.
– Чудо это его родители сделали. Эдакий несгораемый шкаф отгрохали, – ответила женщина, явно довольная похвалой, и подмигнула мужу: – Чего улыбаешься? Конечно, шкаф! Помнишь, мы с рабфака к вам в деревню приехали? Ему тогда было лет двадцать с малым, а отец был постарше, чем он сейчас. Так что вы думаете? Сходили отец с сыном в баню, а потом вдруг бороться схватились. Мнут друг друга, дом трясется, стекла звенят, покраснели оба, ни тот, ни другой не сдает. Лавка под ноги попалась – полетела лавка, стол – полетел стол. Стою, не знаю, что делать, а у них уже не азарт, а злость... Федька, было так?.. Вижу, такая буза, схватила ушат с водой да как на них полыхну! И угомонились. Чай пить сели... А вы говорите, чудо. Разве эдакого селижаровского бугая с одного удара собьешь?
Ладо Капанадзе привез на строительство весть: Старик поправляется.
В день, когда стало распространяться это известие, в уютной квартирке начальника пятой автобазы за столом сидел атлетического сложения человек в свитере крупной вязки. Детская челочка еще сбегала ему на жирный лоб, но широкую физиономию теперь обрамляла рыжеватая узенькая «скандинавская» бородка, очень ее изменившая. Он старательно, каллиграфическим почерком тщательно приставлял букву к букве, и на лице было при этом написано такое напряжение, будто он нес большую тяжесть, боялся оступиться, упасть. Возле на столике лежала газета «Огни тайги», раскрытая так, что со страницы смотрела та же бородатая физиономия. Облагороженная ретушью, она напоминала лицо морского волка из какого-нибудь джеклондонского рассказа.
Вот большая, покрытая медным волосом рука, на запястье которой вытатуированы надпись «Не забудет мать родная» и крест с обвившейся вокруг него змеей, остановилась. Светлые глаза в белесых телячьих ресницах поднялись.
– Вот мать прочтет, ошалеет... Мурк, а Мурк?..
– Если я еще раз услышу это кошачье имя, ты вылетишь отсюда, будто тобой из рогатки выстрелят.
– Чудно... Сам не верю. А Трифоныч так и говорит: «Поднатаскаю тебя и заместо себя оставлю...» Ведь это ж подумать только – заместо Поперечного-старшего...
– А за младшего не согласен?
– Ну, Борька – сявка. Речи толкает, в газетах горло дерет, а кабы ему лучшие карьеры не подсовывали да соседи на него не батрачили, лопнул бы – и одна вонь. Ох, Трифоныч мой за него переживает! Форс этот простить ему не может...
– У нас на базе тоже наобещали с этим «броскам» семь верст до небес и все лесом. «Мы», «мы», а теперь воздух продают. А на бетоне тоже... Мне с вышки-то видно.
– А как думаешь, Мурк?..
– Опять Мурка? Вот сниму туфель и – береги свою бородатую фотографию.
Мурка сидит под лампой в пестром байковом халатике. Ее коротким волосам уже вернулся их естественный цвет. Прихмурив брови, она распяливает на пальцах крохотную распашонку и критически осматривает ее. Губы в недовольной гримасе становятся еще более пухлыми.
– Костька, ну почему у тебя сестра такая бездарная? Видишь, опять шовчик ушел, будет ему жать под мышечкой. – Она сердито отбрасывает рукоделие.
– My... то есть Маша, а Поперечный намедни твово хвалил. Говорил, хоть и назвонил, а обязательство-то вытянет.
– Мой! – Полная нижняя губка своенравно оттопыривается. – Мой тоже любитель сметанку слизывать. Только я ему не даю... И вообще, мальчики, вас бы без меня вши заели... Костька, помнишь, когда я замуж собралась, как ты мне грозился?
– Кто ж знал... А вроде верно, ничего мужик.
– Такой, какой мне нужен, – назидательно произносит Мурка, снова берясь за распашонку. – Вот видишь, где мне не нравится, распорю и снова перешью... Так и с вашим братом...
– Увидит мать мой портрет в «Огнях» – расплачется. Раньше все писала: «Отец в гробу поворачивается от стыда...» – Третьяк повертел в руках исписанный лист. И вдруг спросил: – Сеструха, а это верно, что Старик поправляется?
– Здравствуйте, новость какая! – усмехнулась сестра, заглаживая наперстком шов. – Мой говорит: малую гирю к себе потребовал...
– Молоток! – восхищенно произнес Третьяк. – До сих пор помню, как он мне руки крутнул. Сила! Трифоныч мой ждет его не дождется.
– Один твой Трифоныч, что ли?..
В час, когда в квартире начальника пятой автобазы шел этот разговор, в доме № 1 по Набережной бесшумно расхаживал по пустым комнатам Вячеслав Ананьевич Петин. Он заказал по телефону Москву, министра, и теперь обдумывал разговор, который многое должен был решить. Когда с Литвиновым случилась беда, он попытался осторожно поговорить о замене начальника Оньстроя с руководящим лицом, которое к нему благоволило. Человек этот считал Петина глубоко партийным, остро мыслящим, передовым инженером, доверял ему и, как об этом, будто бы невзначай, рассказывал Петин, иногда звал к себе на дачу, на партию в преферанс. Именно ему, а не министру, который работал когда-то под руководством Литвинова и до сих пор считал себя его учеником, задал Петин деликатный вопрос. Но на этот раз собеседник то ли не понял, то ли не захотел понять намека, стал расспрашивать о здоровье начальника, о том, чем ему помочь. И вдруг сказал:
– Разве можно освобождать Литвинова теперь, когда его жизнь в опасности? Это может его добить. Нет уж, Вячеслав Ананьевич, вы крепкий товарищ, придется вам пока одному...
Что означало «одному», осторожный Петин уточнять не решился. Он работал с бешеной энергией, и хотя дела по всем показателям шли, кажется, хорошо, хотя «бросок к коммунизму» снова привлек к строительству всеобщее внимание, к Петину иногда приходило ощущение, что время работает против него.
А тут эти слухи о выздоровлении Литвинова. Он послал на лесной станок Юрия Пшеничного. Тот вез с собой специально выписанный из Старосибирска огромный торт и большое дружеское письмо. Вернувшись, Пшеничный рассказывал, что Старик, хотя внешне выглядел будто бы и неплохо, почти не поднимается со своей завалинки, говорит слабым голосом. За разговором то и дело прикрывал глаза, дремал, жаловался на боли. Пшеничный не рассказал, что, когда они прощались, Старик вдруг так стиснул ему руку, что гость вскрикнул от боли, и ему показалось, или это действительно было так: синие глаза начальника в это мгновение поглядели на него с откровенной насмешкой. Об этом Пшеничный распространяться не стал. Наверное, показалось. Он был из тех благоразумных людей, какие не любят волновать начальство плохими вестями, предоставлял это делать другим.
Как бы там ни было, времени оставалось в обрез, и Петин решил позвонить министру. К моменту, когда соединили его с Москвой, и тон и содержание разговора были обдуманы.
– ...С Федором Григорьевичем надо все-таки решать, – грустным голосом произнес Петин. – Принимаю все меры, – тут он перечислил всё – от вызова столичного медицинского светила до посылки уникального радиоприемника. – Делаю все, что в моих силах, чтобы вернуть его в строй, но... надежд, к сожалению, мало. Поинтересуйтесь у прилетавшего к нам профессора, он говорил: никаких надежд. – В голосе Петина зазвучало волнение. – Мне тяжело, но, как человек, на которого вы временно возложили ответственность за все это гигантское дело, я обязан просить форсировать решение вопроса о начальнике. Скоро перекрытие, самая ответственная пора, а у меня нет даже прав самостоятельно решать большие вопросы...
14
А Федор Григорьевич Литвинов продолжал идти на поправку. Где-то – где именно, средствами медицины трудно установить, но есть основание полагать, что действительно в день приезда Степаниды Емельяновны, – роковое распутье было пройдено, и теперь здоровье возвращалось, хотя нетерпеливому больному казалось, что происходит это «сугубо медленно». И, обгоняя здоровье, к нему возвращались жизнедеятельность и энергия.
Как только разрешили спускать с койки ноги, он в тот же день оказался у окошка. По его требованию оно было расширено, забрано в раму, отворялось. Чуть свет укутанный в одеяло Литвинов садился возле, открывал, слушал цвиканье красногрудых солидных снегирей, кормившихся на недалекой рябине, жадный, скрипучий крик соек, шумы тайги, тягучие и взволнованные. Слушал голоса, смех, уханье геологов, обтиравшихся утром снегом возле своей палатки, треск костра, на котором в ведре очередной дежурный варил им на завтрак бессменный кулеш. Потом Литвинов выпросил у врача разрешение сидеть на воздухе. Его выводили из жилья, сажали на завалинку. Привалившись к стене, закрыв глаза, он подставлял лицо уже ощутительно пригревавшему солнцу.
С каждой оказией – а таких оказий теперь в связи со спешным развертыванием геологических работ становилось все больше – к нему прилетал кто-нибудь из Дивноярска. Литвинов сажал гостя рядом и начинал с пристрастием выспрашивать обо всем, что происходит на стройке. Привычная память крепко держала всю картину работ, и, выжав из посетителя все, что тот знал, он обновлял ее, как обновляет свою оперативную карту полководец, получив новое разведывательное донесение. А так как быть созерцателем в жизни Литвинов не умел, он стал иногда диктовать Степаниде Емельяновне записки разным людям с советами попробовать то, сделать это, поступить так или этак. Эти записки в Дивноярске получили шутливое название «Письма издалека».
Завернутый в доху, почти квадратный, недвижно сидел больной на завалинке. Он напоминал старого, дремлющего на солнышке медведя. Но у медведя этого были совсем не сонные, а, наоборот, острые, цепкие глаза, и те, кто приезжал его проведать, всегда поражались: откуда Старику известны все новости!
– ...Ох, Федька, ко всякой ты у меня бочке гвоздь! – журила его жена, которой он диктовал очередное письмо. – Ведь не комса же коротконосая, солидный человек! Что там, без тебя не разберутся, иль вместе с тобой в Дивноярске умные люди перевелись? – Она жадно курила, стараясь отгонять дым от больного.
Литвинов хитро жмурился:
– Степа, учти, по здешней, по бурятской мифологии, ведьм не полагается. Неймется тебе человека точить – садись на свою метлу и фюйть отсюда в столицу нашей родины.
Таких шуток женщина не терпела. Она сразу настораживалась:
– Гонишь, да? Может быть, по какой-нибудь другой соскучился? Какая-нибудь там секретарша? – Она уже зло смотрела на мужа, неподвижно выглядывавшего из своего мехового кокона.
– Фу, фу, фу! – довольно посмеивался Литвинов. – Ты у меня, как Петрович говорит, с пол-оборота заводишься. Секретарша, брат Степа, у меня такая: по стойке «смирно» стою. А ну-ка, припишем к письму ей приветик. Как-то она там без меня?
С Валей жена была знакома. Они ладили. Боясь огорчить мужа, Степанида Емельяновна даже скрывала, что та уже не работает в управлении...
«Письма издалека» летели на стройку все чаще, все более широкий круг людей получал их. Они ходили по рукам, читались вслух. Пословицы, меткие характеристики, которыми они изобиловали, быстро распространялись, и люди радовались: Старик шутит, Старик поправляется, Старик берется за дело. Но кому эти письма начинали серьезно мешать, у кого вызывали сначала снисходительную усмешку, потом досадуй, наконец, ярость, так это у Вячеслава Ананьевича Петина. Он как бы физически ощущал, что этот больной, неподвижно валяющийся из-за собственной глупости где-то в тайге человек каким-то образом ухитряется видеть строительство, с нудной въедливостью вникает во все дела, замечает ошибки и, во все вмешиваясь, буквально связывает его, Петина, по рукам и ногам, парализует его инициативу. И кто ему обо всем доносит? Неужели грузин ведет двойную игру? Зачем? Идея «броска» дала этому, в сущности, примитивному и довольно тусклому солдафону возможность оказаться на виду. О нем несколько раз даже упоминали в большой печати, к нему едут изучать опыт партийно-массовой работы. Неужели он, несмотря ни на что, остается преданным Литвинову и только притворяется, что помогает ему, Петину? Это было бы опасно, это надо узнать. И узнать осторожно, чтобы не приобрести в Капанадзе врага или хотя бы недоброжелателя.
В одну из суббот, когда тайга дышала уже ароматом цветущих черемух и у каждой березы майские жуки давали в предвечерний час концерт на контрабасах, Петин позвонил парторгу.
– Ладо Ильич, хочу напроситься к вам в гости. Я столько слышал о вашей семье! Может быть, разрешите одинокому человеку погреться у вашего очага?
– О, Вячеслав Ананьевич, милости просим! Ламара будет в восторге. Я сам шашлык приготовлю. Мечта! Пальчики оближете.
В воскресенье черный лимузин остановился у домика № 6 по Березовой улице. Теперь действительно она была березовая. Тонкие белоствольные деревца, выстроенные вдоль тротуара, стелили по ветру нежную, почти еще желтую листву. Первая смена окончилась, и за штакетниками низеньких заборчиков люди семьями возились в коричневой маслянистой, как автол, земле. Поднимаясь на крылечко, Петин уже уловил аппетитнейший аромат баранины и лука. В самом деле, парторг в сорочке с закатанными рукавами, в женском переднике, вместе с черноволосым мальчуганом священнодействовали во дворе, у самодельного мангала, на котором на угольях, нанизанные на спицу вперемежку с жиром, жарились кусочки мяса. Высокая стройная женщина со строгим миловидным лицом стояла возле, не вмешиваясь в это священнодействие.
– Вячеслав Ананьевич, дорогой гость! – Капанадзе, радушно протягивая руки, направился к Петину. – Мою Ламару вы знаете, а это сын – Григол, Гриша.
Вячеслав Ананьевич протянул хозяйке коробку конфет, а мальчику – шоколадного зайца.
– Остроумие этого молодого человека известно в здешних краях, – сказал он, адресуясь к матери. – Тут, Ламара Давыдовна, однажды у нас готовились принять знатных гостей. Потом выяснилось, они не приедут, подготовку прекратили. Так вот супруг ваш остроумно привел знаменитый диалог, имевший место в вашем семействе. Вы сказали: «Григол, сегодня бабушка приедет, вымой уши». А он ответил: «А если бабушка не приедет, я и буду, как дурак, ходить с чистыми ушами?» Ха, ха! Очень мило.
Но рассказ этот произвел неожиданное действие.
– Опять! – Ламара строго нахмурила бархатистые брови. – Ладо, это – безобразие, кончится оно когда-нибудь? – И пояснила гостю: – Это же он сам за мальчишку фольклор создает.
– К столу, к столу, шашлык готов! – с подчеркнутым оживлением воскликнул хозяин и прямо с жаровни принес на террасу сочащуюся жиром баранину, благоухавшую луком и чесночной подливкой.
Вино наливали прямо из маленького дубового, сделанного в виде чемодана бочонка с ручкой. Хозяева, даже маленький Григол, просто излучали радушие. Петину, который все еще никак не мог освоиться со своим одиночеством, стало необыкновенно хорошо. Хотелось сидеть без всяких дум, смотреть на милое лицо хозяйки. И трудно, очень трудно было начинать тягостный разговор. Даже когда из-за мошки́, усиливавшей к вечеру свою активность, с террасы перешли в комнаты, гостя усадили на тахту, подложили ему под локоть мягкие валики – мутаки и Ламара налила ему ароматный чай, Вячеслав Ананьевич все тянул, чувствуя несвойственную ему нерешительность.
– Вот вы ехали по Березовой, видели, сколько людей в палисадниках возится? Все, я бы сказал, поголовно все, – проговорил Капанадзе. – Я вот хожу и думаю: как же прав был Старик, когда настаивал, чтобы тут, в Партизанске, у каждой квартиры был кусочек земли!.. Крохотный, с ладонь, а какая это радость – покопаться на нем в свободную минуту! А ведь иные, помните, возражали: частнособственнические инстинкты, индивидуализм.
– Да, да, у нас можно, не заходя даже в дом, догадаться, откуда хозяева, – поддержала мужа Ламара. – Посмотрите через забор: если лук, репа, редька – русские. У моей соседки, у Ганны, помидоры, свекла, а по забору подсолнухи – украинцы. А у нас вот, пожалуйста, вы кушали цицматы, киндзи, тархун. Все свое, здесь в Сибири выросло. Мне мама семена в письме прислала... Старик – умница. Он правильно говорил: кто в Партизанске квартиру получит, тот навсегда сибиряк.
– ...Да, кстати, если уж разговор зашел о Федоре Григорьевиче, – небрежно заговорил Петин, подставляя Ламаре чашку. – У меня что-то с сердцем, мне самый слабый... Спасибо... Так вот о Федоре Григорьевиче. Я давно, Ладо Ильич, хотел с вами как с представителем высшего партийного органа у нас на строительстве потолковать. Эти его письма... Я понимаю: ему там скучно, читать он не любит, что-нибудь изучать, пользуясь избытком свободного времени, не в его характере, а сидеть без дела не привык. И вот пишет, пишет. И часто его советы идут вразрез с моими распоряжениями. – Говоря это, Петин внимательно наблюдал за собеседником. Ламара сразу же ушла и увела мальчика. Капанадзе пересел с дивана на стул. По лицу его трудно было понять, что он думал. – Федор Григорьевич, конечно, опытнейший хозяйственник, самородок, но... любой шофер скажет, если два, даже очень квалифицированных, водителя держатся за руль, авария почти неизбежна... Что вы на это скажете?
– Вот тут ореховое варенье. Очень не люблю этого слова «теща» ни по-русски, ни по-грузински... Ламарина мама его нам на Первое мая прислала. Попробуйте, очень вкусное. – Капанадзе протягивал гостю блюдце с вареньем странного зеленоватого цвета.
Петин машинально положил в рот ложку.
– Да, очень своеобразное. Благодарю вас... Но я хочу закончить об этих так называемых письмах с того света, как их именуют. В одном из них Федор Григорьевич, и откуда – с Чернавы! – обращает наше с вами внимание на такую, например, частность: будто бы Бориса Поперечного, человека, который стал теперь правофланговым в соревновании, запевалой нашего «броска», ставят, видите ли, в какие-то особые условия... Александру Коровкину, нашему славному бетонщику, имя которого было однажды даже упомянуто в передовой статье, кто-то там будто бы приписал выработку. Ну что это? Зачем?.. У нас такой подъем! О нас говорят, Оньстрой ставится в пример, а Литвинов ищет каких-то блох... На солнце тоже есть пятна, но кто же, глядя на солнце, думает о пятнах... Не знаю, как вас, меня это, честно говоря, выводит из себя. Если хотите, это просто антипартийно.
Ничего не ответив, Капанадзе отставил чашку, вышел, вернулся с какой-то папкой, порылся в ней и протянул гостю письмо:
– А может быть, нам все-таки стоит прислушаться к тому, на что указывает Старик? Мне об этом Александре Коровкине написали со стройки. – Парторг пробежал по письму глазами. – Вот послушайте: «...Вы сидите высоко, а я – еще выше. Мне с моего крана все видно. Да я и сама знаю, сколько и кому бетона ношу. Васька Чижиков со своими комсомолятами дохнуть мне не дает: скорей, скорей. А этот почтеннейший лидер, дядя Саша Коровкин, который письмо о «броске» подписал и который вот уже месяц верхом на сводке сидит, он в разных местах себя почесывает, и в его смену я иной раз по полчаса свищу...» – Капанадзе отдал письмо Петину. – Полюбопытствуйте.
Письмо было грамотно, запятые стояли на местах, почерк был хотя и небрежный, но красивый, и разухабистый стиль – «верхом на сводке», «свищу» – казался нарочитым. Но Петин обратил внимание только на подпись: «Мария Третьяк». Он сразу оживился.
– А вы знаете, кто порочит знаменитого бетонщика Коровкина? – спросил он со снисходительной ухмылкой. Сделал паузу, взял блюдечко с вареньем, положил ложку в рот, посмаковал. – А ведь действительно вкусное... Так вот именно по этому письму вы как раз и можете судить, что за люди сеют у нас склоки, вызывают недоверие к лучшим ударникам, беспокоят больного товарища Литвинова. Это же пресловутая Мурка Правобережная, которая путалась с каким-то уголовником. С негодяем, который во время пожара отнял у Дины Васильевны спасательный круг... Типичный деклассированный элемент. От таких людей нужно строительство решительно очищать, но Федор Григорьевич носится с этой допотопной идеей перековки. И вот пожалуйте... Я всегда говорю: большое счастье, что нашей парторганизацией руководит коммунист военной школы, боевой, острый, решительный... Но все-таки не кажется ли вам, дорогой Ладо Ильич, что в этом конкретном случае классовое чутье вам немножко изменило?
– А не кажется ли вам, дорогой Вячеслав Ананьевич, что в этом случае вам немножко изменила чуткость? – в том же тоне ответил Капанадзе, протягивая другое письмо. – Это, видите ли, из Белоруссии, от знаменитого Коляды. Помните, партизанские рейды, освобожденные советские районы в тылу врага?.. От него. Коляда просит наших коммунистов пошефствовать над сыном и дочерью его боевого друга Филиппа Третьяка – сельского учителя, замученного гитлеровцами. Его жену, тоже учительницу, гитлеровцы обливали на морозе водой, искалечили, но люди ночью ее выкрали, спрятали, выходили. А их детей гитлеровцы увезли. Они долго скитались по Европе и по стране, беспризорничали... Потом Мария – она была старше – нашла мать, а брат ее тогда отбывал наказание за взлом денежного ящика... Почитайте, почитайте этот манускрипт, он адресован всем нам, большевикам Дивноярска... Тут товарищ Коляда обо всем пространно повествует. – Голос у Капанадзе будто бы отсырел, губы энергичного рта вздрагивали, и выпуклый, несколько тяжеловесный подбородок заметно ежился.
«Сентиментальная дубина, – с досадой подумал Петин. – Однако он гораздо хитрее или умнее, чем о нем можно думать, и говорить с ним начистоту нельзя».
– Действительно, трогательная история, – сказал он вслух. – Наша эпоха просто перенасыщена героизмом, но согласитесь, что сейчас, когда мы подводим итоги первого этапа нашего «броска», отвлекаться на мелочи нет смысла, да мы и не имеем на это права. Мобилизовали людей, намагнитили общественность, прессу... Гигантское дело! Слава края. В эпоху гигантских дел нельзя быть мелочным. Знаете, как Карл Маркс не терпел филистеров?
Петин с надеждой посматривал на собеседника: свою-то выгоду Капанадзе должен же понимать.
– Я вас очень попрошу, Ладо Ильич, не для себя, нет, лично мне, как вы знаете, ничего не надо. Я прошу вас во имя нашего общего дела, во имя почина, который родился здесь и у колыбели которого мы с вами стояли, во имя славы Дивноярска, которая нам обоим дорога, не отвлекайтесь на мелочи. И еще прошу как партийного руководителя: поддержите меня. Два водителя не могут вести машину... Помогите мне избавиться от... этих писем...
Капанадзе молчал. Он мысленно ставил себя на место Петина. Действительно, трудно руководить, когда из-за твоей спины тянутся к рулю другие руки. И какие руки! Но разве можно требовать от Старика, чтобы он отрешился от дел? Разве мозг такого человека, даже сраженного тяжелой болезнью, может быть в бездействии?.. Зачем же пришел гость? Он что-то недоговаривает. Что? И он не из тех, кому задают вопросы. На душе у парторга становилось все тревожней.
– А что, если, дорогой Вячеслав Ананьевич, вам самому слетать к Старику да и потолковать с ним об этом?
Петин настороженно посмотрел на собеседника.
– Вы это серьезно? Вы что же, не знаете, что такое ревность, зависть? – Вставая, он посмотрел на часы. – Ой как я у вас загостился! А мне еще надо заехать в управление. Так я, Ладо Ильич, на эту тему сам поговорю с верхом, а вас, если к вам обратятся, попрошу только подтвердить обстоятельства.
Петин сходил с крыльца. На дорожку вышли Ламара и Григол. Руки у обоих были в земле.
– Что же вы так мало у нас посидели? – сетовала хозяйка. – Вам не понравилась наша грузинская кухня? Приходите, обязательно приходите!
– Я вашего зайца есть не буду, он такой красивый! – Григол тянул гостю запачканную в земле пятерню, и тот сделал вид, что не заметил ее...
Ладо Капанадзе улыбался. И Вячеславу Ананьевичу почему-то пришла на память пословица, которую по какому-то поводу изрек однажды Литвинов: «Пошел по шерсть, а возвращается стриженый». Теперь она будто наполнялась содержанием. «И все этот Старик, этот графоман со своими, как изволит выражаться этот грузин, манускриптами», – раздраженно думал Петин, пока литвиновский лимузин нес его по асфальту из Партизанска в Дивноярск. «Ведь как хорошо, стремительно все развернулось: Оньстрой, бросок к коммунизму!.. Как это прозвучало по стране! Люди прилетают за тысячу километров изучать опыт. Даже Дина, бедная девочка, которой эти два жеребца заморочили голову, даже она захвачена моим успехом». Вячеслав Ананьевич часто вспоминал, как однажды в фойе клуба на концерте Надежды Казанцевой Дина подбежала к нему, шепнула: «Как ты развернулся!» И это при Дюжеве и Надточиеве...
О, он еще покажет ей, кто он такой. Он пустит эту великую электростанцию. Он вернется в столицу со званием Героя. И она, усталая, разочаровавшаяся в своих иллюзиях, придет к нему. Он не мелочен, нет. Он великодушный человек. Он простит ее. И как они опять заживут!.. А тут Литвинов, эти его манускрипты: мертвый хватает живого... Ну, Литвинов – это понятно, он борется за свое, но вот как этот грузин не хочет понимать, что в огромном деле могут быть просчеты и... некоторые преувеличения... заострения! Река будет перекрыта в срок. Это – главное. Это – мировое событие! Кто тогда будет копаться в кляузах каких-то там истеричных бабенок? Победителей не судят! Да, в конце концов, он, Петин, и не давал никому приказа жонглировать с учетом. Но надо быть осторожным, надо принять меры...
Вскоре после описанного разговора с Капанадзе Вячеслав Ананьевич созвал в домик на Набережной, как он выразился, «тесный кружок» друзей. Это были люди, которых он выдвинул или выписал из Москвы, работники, обязанные ему квартирой, повышением оклада или новой должностью. Он пригласил их на день рождения, и за столом будто бы между делом, в общем разговоре об итогах «броска» он твердо сказал: пусть помнят, что он никогда и никого не учил жонглировать цифрами.
И это было недалеко от истины. Никаких указаний такого рода он не давал. Даже если бы велись фонограммы его бесед с приближенными, самый лютый враг не мог бы использовать их. В конце каждого месяца, когда подводились итоги очередного этапа «броска», он приглашал этих людей к себе поодиночке и говорил, какой рост выработки он от них ожидает.
– Но у нас в этом месяце не получилось, – робко возражал кто-нибудь из них.
– Мне дела нет, что у вас там было в этом месяце, – прерывал его Петин. – Вся страна смотрит на нас, народ ждет, и я не позволю вам, слышите, не позволю марать славу Оньстроя! Выдвинув вас на этот пост, я полагал, что вы умный и действительно инициативный человек.
– Но у нас из-за...
– Никаких «из-за». Если вам слава Оньстроя не дорога, я вас на этом ответственном посту держать не могу. И, простите за бытовизм, оставьте мечту о квартире. Ее займет более достойный, более преданный делу, более энергичный и умный товарищ.
– Но как же быть?
– Что же мне, думать за вас? Думайте сами. Посоветуйтесь с опытными людьми. Вот хотя бы с Юрием Владимировичем Пшеничным. Они вам скажут, как нужно работать, чтобы не отступить от исторических обязательств, которые вы дали народу... Поняли? Ну, ступайте... Я всегда полагал, что вы умный человек и не позволите ронять марку Оньстроя.
Вот как звучали бы фонограммы таких разговоров. И теперь, когда все эти люди из ближайшего петинского окружения собрались за столом, он спокойно мог спросить их:
– Разве кто-нибудь вам давал такие указания?
– Боже мой, кому это может прийти в голову! – всплеснул руками Юрий Пшеничный, игравший во всех этих делах немалую роль. И хотя сам он уже насторожился, на его румяном лице сияла добродушнейшая улыбка. – Вы, Вячеслав Ананьевич, всегда будете для меня, вашего ученика, и для всех нас, ваших сотрудников, примером честности, прямоты, принципиальности. – И он поднял рюмку: – Еще раз за нашего дорогого новорожденного, за его успех, за счастье в этом доме!
– Погодите, Юра, – остановил его Петин после того, как заздравные рюмки были выпиты. – Дело прежде всего. Мы все должны знать, что отдельные завистники и недоброжелатели уже делают вылазки против славы Оньстроя, втягивают в это больного Литвинова, возможно, и партком. Мы, дорожащие этой славой, должны сейчас сплотиться, как никогда. Понимаете? Если кто-то где-то докопается до каких-то погрешностей и неточностей с учетом, допущенных в спешке, советую тому, кто их случайно допускал, честно, как положено советскому гражданину, сказать: «Да, мол, не желая ронять славу своего участка, я, понимаете, не «мы», а «я», именно я это сделал, надеясь, что в будущем недоработку перекрою». Самое плохое, что может произойти, – я буду вынужден сделать административное замечание, ну, дать выговор. Не больше. Но если кто попытается сваливать свою вину на кого-то, понимаете, на кого-то, свою, понимаете, свою вину или частный случай превратить в явление, тогда... – Петин развел руками, оставив каждого догадываться, что будет тогда. И, поднимая с несвойственной ему лихостью рюмку, он сказал: – А сейчас выпьем за крепкое деловое сотрудничество, за стойких людей, которые твердо продолжают свое дело, несмотря на всякие наскоки и кляузы...