Текст книги "Было приказано выстоять"
Автор книги: Борис Зубавин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
ГДЕ У МАЛЬЧИШКИ ДОМ?
На запад – поле и дорога. В другую сторону – город. Узкие, серые, тесные и запутанные улицы. Посредине – площадь и кирха из красного кирпича, и только с площади видно, что крыши у серых зданий черепичные, красные, не по-русски высокие и острые. С улиц этого нельзя увидеть.
– Долго мы здесь будем? – презрительно спросил Береговский.
– Говорят, до завтра, – ответил Лабушкин, ленивый и отчаянный парень из донских казаков.
– Говорят, – передразнил Береговский. – Мне нужно точно знать, когда. До солдата должны доводить все решения, чтобы ясно представлять, что меня ждет впереди.
– Когда отправят, тогда и скажут.
Береговский оглядел Лабушкина с ног до головы:
– Это все, что вы можете?
– Все, – честно сказал Лабушкин и улыбнулся.
– Идут, – сказал Койнов.
Степенный человек, он никогда не вмешивался в спор, возникавший между Береговским и Лабушкиным, может быть, по сто раз в день.
Мы посмотрели на дорогу. Там медленно шла пестрая толпа людей, которых нам так хотелось встретить.
Мы с первого дня боев в Пруссии думали о них и просто выходили из терпения, так нам хотелось их увидеть. Нам все казалось, что в следующей деревне мы их найдем обязательно. Мы врывались в эту деревню, или в фольварк, или в помещичью усадьбу – и никого там не было. Лабушкин заглядывал во все подвалы и звал:
– Есть здесь свои… наши, русские? – И, помолчав, опять кричал: – Выходите! Кто здесь есть?
Береговский нетерпеливо посасывал трубочку, а Койнов сидел на корточках где-нибудь около стены, поставив автомат между колен, – большой, молчаливый, старый, но очень сильный. Они перестали забрасывать подвалы гранатами и, неосторожно заглядывая в черные, глухо молчавшие дыры, звали своих несчастных земляков.
Наступление началось в четверг. Ярко светило солнце, но рядом было море – и оттуда сильно дуло холодом.
Сперва над обороной противника, – а нам показалось, что над нами, – гулко лопнул бризантный снаряд. После разрыва осталось облачко лилового дыма. Оно проплыло над нашими головами, уносимое свирепым ветром. На синем, далеком и холодном небе лиловый дымок пропал.
И сзади нас, в овраге, закашляли минометы – будто проснулось много простуженных людей. А потом ударила артиллерия, и это вышло так, словно все проснувшиеся в овраге, кашляя, начали бить в большие барабаны. Надсадного кашля не стало слышно, а только торопливые победные удары в большие барабаны, скоро слившиеся в единый гул. И то, что рождалось из этого гула, летало, шипя, свистя и воя, над нами, к фашистам и рвалось там, поднимая огромные султаны снега, комья мерзлой земли, щепу и мотки колючей проволоки. Но пехота все еще сидела в окопах и ждала сигнала атаки, готовая в любую минуту вскарабкаться на бруствер и бежать что есть силы вперед.
Наконец пришло наше время. Сзади, из леса, вырвались глыбы наших самоходок, и когда они нехотя переваливались через наши окопы, везде, куда ни глянь, стали вылезать пехотинцы и торопливо пристраиваться сзади движущихся орудий, что ревели и покачивали вытянутыми хоботами, словно рассерженные слоны.
Мы бежали сзади самоходок и старались не отставать. Самоходки то и дело посылали в гитлеровцев свои раскаленные шипящие снаряды и ползли вперед, а около них – и справа, и слева, и сзади – бежали люди в серых шинелях, и все кричали. Кричали разное. Койнов, например, кричал «вперед!», а Лабушкин матершинничал. Потом все закричали «ура!» Окопы фашистов были рядом. А мне показалось, что мы очень растянулись, хотя друг от друга людей отделяло всего пять – шесть шагов. Почему-то в атаке всегда болезненно чувствуешь, будто ты одинок.
Когда мы ворвались в фашистские окопы, взяли пленных и пошли дальше, нам стало легче, веселее. Самое страшное – начало было сделано. Еще в тылу кое-где продолжали стрелять гитлеровские автоматчики, но нас уже ничем нельзя было остановить.
Земляков своих мы увидели только в понедельник, на пятый день наступления. Тогда ветер унялся, но солнце светило по-прежнему, и так потеплело сразу, что Береговский вышел на улицу без шинели и не озяб. В ночь на понедельник мы вошли в этот городок, и нашу роту оставили временно при коменданте. А под вечер пришли они.
Для нас это было вдвойне радостно: во-первых, мы наконец увидели своих, наших несчастных земляков, а во-вторых, отступление фашистов превратилось, значит, в беспорядочное бегство, если они не могли больше угонять с собой этих людей.
Мимо нас шла большая толпа. Каждый что-нибудь вез с собой в ручной тележке или в детской коляске. В тележках лежало все богатство этих бедняков. А некоторые ехали в длинных тяжелых фургонах, запряженных ранеными военными лошадьми. После боев много бродит раненых лошадей.
Мы молча смотрели на толпу. Тут были, люди разных наций. Они, проходя, кланялись и говорили нам: «Здравствуйте». Русское приветствие звучало у них трогательно, торжественно и радостно, как гимн. Даже кареглазый француз в синем берете и с такой же, как у Береговского, трубочкой во рту поздоровался с нами по-русски. После этого он громко, весело засмеялся, стиснул трубочку крепкими зубами и помахал нам рукой.
Отстав от всех, шла женщина. Я сразу заметил, что она очень больна. У нее размотался платок, выбились волосы, пальто было распахнуто, и она с трудом тянула за собой тележку. Сзади, упираясь обеими руками, тележку толкал мальчишка лет двенадцати.
Они остановились около нас, и женщина, разогнув спину, тоскливо поглядела вслед уходящей толпе.
– Домой? – приветливо спросил Лабушкин.
Женщина обернулась и отрицательно покачала головой.
– Не дойти, – тихо и убежденно сказала она.
– Ладно уж, ма, – умоляюще сказал мальчишка.
– Что с вами? – опросил Береговский, и мы сошли с тротуара к ним на дорогу.
– Плохо, – сказала женщина.
– Она давно такая, – сказал мальчишка. – Как меня бауэр хотел бить и она не дала, и он тогда ее палкой и ногами.
Она действительно была очень больна. В уголках ее тонких, нервных, бесцветных губ лежали глубокие желтые складки.
– Мы вам поможем, – сказал Береговский. – Тут недалеко до пересыльного пункта, и вы отдохнете.
Он спрятал трубочку в карман и решительно взялся за веревку тележки.
– Спасибо, – сказала женщина.
– Ну, ладно, чего там, – сказал Лабушкин, и они с Береговским повезли тележку.
Пересыльный пункт помещался на площади. Я видел, как офицеры из этого пункта занимали три больших дома для своей организации. На следующее утро я пошел туда. Береговский, проводив женщину, сказал, что ее, наверное, положат в госпиталь.
Запруженная телегами и людьми площадь была похожа на ярмарку, но там ничего не продавали. Я долго толкался в шумной, усталой, пестрой толпе, слушая ее многоязыкий, радостно возбужденный говор, и наконец наткнулся на знакомого уже мальчишку. Он сидел на каменных ступеньках лавочки колониальных товаров. Окно этой лавочки было разбито, пачки кофе и перца валялись на улице. Под окном прислоненный к стене стоял велосипед. На его руле висели две красные камеры. Казалось, велосипед глядит фонарем, словно одноглазый, удивляясь, почему под его колесом рассыпано кофе.
Мальчишка взглянул на меня со ступенек, жалко сморщившись. Я молчал. Он понял это по-своему и покорно поднялся, ссутулившись, вытянув руки по швам, – ребенок, постигший горькое бесправие раба. Губы его дрогнули, и он тихо заплакал. Он стоял передо мной и плакал, мужественно сдерживая рыдания и отворачиваясь, наверное, для того, чтобы я не видел его слез.
Я не ожидал этого и растерялся.
– Ну что ты! – сказал я. – Что ты плачешь? Да ты сядь, сядь.
Он сел, а я подумал, что ступеньки каменные и ему холодно. А он все плакал. Кусая нижнюю губу, тихо всхлипывал и, отворачиваясь, вытирал рукавом слезы.
Тогда, ничего не сказав ему, я пошел искать госпиталь.
Но в госпитале, единственном, который успел пока перебраться в городок, долго не могли понять, о какой женщине так настойчиво я спрашиваю. Я горячился, досадовал. Ко всему этому я не знал, как ее зовут. Наконец хирург понял меня и спросил, какое отношение имею я к женщине. Я ему ответил, что это, собственно, неважно, что я посторонний.
– Скончалась, – сказал хирург, глядя на меня поверх очков, и мне показалось, что он хочет боднуть меня.
– Скончалась? – спросил я.
– Да, сегодня ночью.
– Почему? – глупо спросил я.
Он пожал плечами.
Пока я был в госпитале, на площади произошли заметные изменения: телеги и толпа были потеснены, и на освобожденном месте стояло около дюжины грузовиков. Офицеры пересыльного пункта усаживали на эти машины детей и стариков, выкликая их по длинным спискам. Некоторых долго искали на площади.
А мальчишка по-прежнему торчал на ступеньках лавочки колониальных товаров. В одной руке он держал большой кусок вареного мяса, а в другой – ломоть хлеба и, кусая от них по очереди, жадно ел, то и дело с любопытством оглядываясь на свой велосипед. Около него стояли Койнов, Береговский и Лабушкин.
– Хороша у тебя машина, – сказал Лабушкин.
– Ага, – сказал мальчишка и опять с удовольствием оглянулся на велосипед. – Мировой.
– А отец твой где? – тихо опросил Койнов.
– Отец… – сказал мальчишка и откусил мясо. И все стали ждать, пока он прожует. – Может, воюет, – сказал он, набив полный рот.
– Один, значит, остался, – сумрачно глядя на мальчишку из-под мохнатых бровей, сказал Койнов. – Куда же ты теперь пойдешь?
Мальчишка так удивился этому вопросу, что даже перестал есть. Потом он внимательно посмотрел на каждого из нас по очереди.
– Умерла мать… – тихо произнес он, и видно было, что он давно уже понимал неизбежность такого конца. – Куда же мне теперь? – нерешительно спросил он.
– Что же, у тебя барахла-то вроде никакого не стало? – спросил Койнов, хозяйственно оглядываясь.
– Было, – сказал мальчишка, вздохнув, – там всякое… Я сегодня все на велосипед сменял с одним парнем тут. Мне оно не нужно теперь, а я давно хотел велосипед. Во, две камеры запасные дал тот парень. Умерла мать… – снова произнес он глухо и горько, и крупные слезы посыпались по его щекам.
– Да, – протянул Койнов, глядя на мальчишку и с силой растирая свой подбородок ладонью. – К кому же ты пойдешь? Надо к кому-то идти… Все вон идут к кому-то, а ты?
Видно было, Койнова очень огорчает, что мальчишке некуда идти. Он задумался.
– Ты, однако, айда к нам, в Сибирь, – неожиданно сказал он, посветлев застенчивой улыбкой, и оглянулся на товарищей, – ко мне то есть, – смущенно добавил он, обращаясь к Береговскому.
– Ясно, – коротко и одобрительно сказал тот, неторопливо дымя трубкой.
Койнов заговорил смелее, видя, что даже Береговский отнесся к этому серьезно.
– Парень ты, видать, смышленый. Я тебя человеком сделаю. К Дарье Семеновне пойдешь, к жене то есть. Придешь и скажешь: «Вам, мол, Дарья Семеновна, поклон от мужа из Германии». И все. И будешь жить. Про один поклон скажешь – и она тебя не отпустит. Про остальное хочешь – говори, хочешь – нет… У нас там приволье, тайга рядом. А зверья всякого – куда! Будешь охотником. Айда! Вот я тебе адресок дам. – Он вытащил из кармана карандаш и тетрадку, подумал и, прежде чем написать, строго предупредил, грозя карандашом: – Только чтоб без баловства.
– Кажется, ему лучше поехать в Одессу, – серьезно сказал Береговский.
– В вашей Одессе одни камни, что хорошего? – сказал Койнов.
– Святые камни, забыли вы сказать, – вежливо повернулся к нему Береговский. – Вы, наверное, никогда не поймете, что такое Одесса. Это – город моряков и музыкантов. Великий город мужественных и доверчивых людей. Поезжай в Одессу, – сказал он мальчишке. – Ты будешь моряком.
– А ты чего не стал моряком? – спросил Койнов, отдавая мальчишке записку. Он, кажется, не на шутку решил защищаться.
– Нет, вы слышали, что он спросил? – с удивлением повернулся Береговский ко мне. – А кто я, по-вашему? – тут же накинулся он на Койнова. – Кто? – Он перевел дыхание и, тыча мундштуком в Койнова, сдержанно продолжал: – Милый папа, пока вы стреляли своих линючих белок, я ходил в Сингапур и Сан-Франциско. А вы слышали что-нибудь о паруснике «Товарищ»? Нет? Так я вам скажу, что на этом красивейшем корабле я плавал два года. Меня знают все капитаны, которые кидают якорь в Одесском порту. Ясно? Или еще? Ты едешь в Одессу, – решительно сказал он мальчишке, – и будешь жить на Дерибасовской, у моей мамы. Она примет тебя, как родного сына. – Он отобрал у оторопевшего Койнова карандаш, бумагу и стал записывать свой адрес.
Лабушкин, наблюдая за ними, вдруг сказал:
– Валяй на Дон, чего там! Наденешь штаны с лампасами, во! Будешь ходить – Ваньки Лабушкина браток. Ни черта ты их не слушай! Самое лучшее – жить у нас. Река какая – Дон! А девки у нас – эх!
– Мальчишке-то этакое! – с упреком сказал Койнов.
– Я ему все как есть, – усмирившись, сказал Лабушкин. – Поедешь? Сейчас письмецо напишу. Дай-ка, – и он взял у Береговского карандаш и бумагу.
Мальчишка держал в руке адреса и, улыбаясь, говорил всем: «Ладно».
Только один я ничего не мог предложить мальчишке. Мне самому некуда было ехать. Но мне хотелось тоже что-нибудь сделать для него, и я пошел к грузившимся машинам.
Переговоры с офицерами, руководившими посадкой, я устроил мальчишку вместе с его велосипедом.
Он бережно спрятал адреса за пазуху и улыбался нам, сидя в кузове автомобиля, придерживая рукой свой велосипед. Мы стояли около машины, пока он не уехал. А когда машина тронулась, Койнов сказал:
– Смотри, чтоб без баловства, – и у него это вышло так, словно он напутствовал сына.
Машина уходила все дальше и дальше. Береговский вдруг побежал за ней, но остановился и закричал:
– Куда же ты поехал?
Но мальчишка не понял и лишь долго махал нам рукой.
– На Дон подался, – сказал Лабушкин.
– Штаны с лампасами носить, – огрызнулся Береговский. – Умнее ты ничего не придумал, Ваня!
– Все равно, – примиряюще сказал Лабушкин, – везде хорошо, но на Дону ему, пожалуй, лучше.
– Ну, это положим, – возразил Береговский.
А Койнов молчал, как всегда. Он, кажется, был уверен, что мальчишка поехал в Сибирь.
Береговский и Лабушкин продолжали спорить. Я шел рядом с ними. Яркое солнце блестело на булыжной мостовой, в лужах, на широких каменных плитах тротуара чужого города. Я думал о том, что мальчишка нашел себе надежных друзей.
ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС «ТРИДЦАТЬЧЕТВЕРКИ»
Серым мартовским утром хоронили двух рабочих-голландцев. Они ремонтировали танки и умерли от голода.
Два пленных советских танкиста, одетые в синие порванные комбинезоны, стояли посреди двора и мрачно смотрели, как мимо них провезли на телеге то, что осталось от этих покорных, безропотных бедняг, запакованных в плоские нестроганые ящики, похожие на те, в которых возят крупнокалиберные снаряды.
Голландцев давно увезли за ворота, а два пленных советских танкиста, Лука Горячев и Анохин, все еще стояли посреди двора и смотрели вслед телеге. Рядом с ними был юркий человечек с клетчатым платком на шее. Лицо человечка было такое расплывчатое и мутное, будто вылепили это лицо из глины, а вылепив, провели мокрой тряпкой и стерли, смазав все черты. Самым примечательным у него был коричневый клетчатый платок на шее.
– Земляки? – спросил он.
– Нет, не земляки, – сплюнув, сказал Лука. – Я бы удавился, если бы узнал, что ты у нас в Москве жил.
Они с Анохиным были много выше ростом и моложе человечка с клетчатым платком и теперь насмешливо, с презрением смотрели на него сверху вниз.
– Как же так? – пожал плечами клетчатый платок, пропустив мимо ушей замечание Луки. – Все мы оттуда, из Россия, и я и вы. Я очень долго учил русских детей немецкому языку в городе Энгельс.
– Ты что же, – спросил Лука, – танкист?
– Нет. Но я буду с вами.
– Чтобы не убежали? – спросил Анохин.
Хихикнув, клетчатый платок потер щеку ладонью.
– Удивляюсь, – сказал Лука, обращаясь к Анохину, – как это такой гниде доверяли учить советских детей!
Клетчатый платок и на этот раз не обиделся. Он только хихикнул.
– Вас что же, раненых взяли? – спросил он.
Лука ответил, рассматривая его:
– А ты думал, сами пришли?
…Их пригнали сюда рано утром, когда еще было темно. Но рабочие в бараке уже проснулись и жадно ели что-то из железных банок, И Луке с Анохиным тоже дали такие же банки и по ломтику хлеба. В банках был суп из картошки, сваренной вместе с шелухой, чтобы было сытнее. Они выхлебали эту сизую теплую жижу, оставляя картошку, а потом размяли палкой картошку и съели ее вместо второго. Так делали все, кто тут был. Потом они посидели в вонючем бараке, болтая свешенными с нар ногами и разглядывая собиравшихся на работу людей.
Луку и Анохина взяли сюда для того, чтобы испытывать отремонтированные танки. Когда в концлагере им предложили это, Лука спросил Анохина:
– Ну, как ты думаешь?
Анохин понял и, скромно потупясь, ответил:
– Давай попробуем.
И вот теперь они стояли посреди двора и смотрели, как, мимо них провезли двух голландцев, умерших с голоду.
– Ну, ладно, веди к машинам, – сказал Лука клетчатому платку.
Клетчатый платок объяснил ему по дороге:
– Всего шесть танков. Сперва вы обкатаете русский. Я должен предупредить вас, что это первый танк, который нам удалось отремонтировать.
– Кому нам? – глухо спросил Лука.
– Им, – поправился клетчатый платок.
«Черт его знает, какой он липкий», – брезгливо подумал Лука.
– Эту машину приехал осматривать представитель Круппа. Сам Крупп интересуется этой маркой, – любезно и развязно болтал клетчатый платок, вертясь около Луки.
– Еще бы! – сказал Лука, отстраняя его с дороги.
– Вы должны показать этот танк во всю его мощь, – сказал клетчатый платок, отскакивая в сторону. – Комендант сказал, что накормит вас после этого хорошим обедом.
– Поглядим, – неопределенно сказал Лука.
Вдруг он остановился, прислушиваясь. Где-то едва слышно, но густо гудели разрывы. Это было похоже на первый гром, который неумолимо надвигается вместе.
– Слышишь? – спросил Лука у Анохина.
Разрывы все гудели.
– Далеко до фронта? – обратился Лука к клетчатому платку.
– Двести километров.
– Врешь, – сказал Лука. – Это вчера было.
– Ну, сто шестьдесят.
– Скоро будет меньше, – уверенно сказал Лука, трогаясь дальше.
– Нет, не будет! Нет, не будет! – закричал клетчатый платок, испуганно забегая то оправа, то слева перед Лукой.
– Будет, – твердо сказал тот.
Тогда клетчатый платок подбежал к нему и, брызгая слюной, подпрыгивая, кривляясь в страшной злобе, тоске и отчаянии, захрипел:
– И вы тоже пропадете. Тоже. Вы сами согласились работать. И вы пропадете… Пропадете, пропадете…
– Ну что ж, – сказал Лука. – Не колдуй…
В это время Анохин схватил его за руку.
– Лука, – растерянно сказал он, – смотри-ка, Лука. Это же наша машина, смотри-ка! – и опрометью побежал к одному из танков, стоявших под деревьями.
Их было шесть, шесть отремонтированных немецких танков, а самый крайний – «тридцатьчетверка» был их. Его заново покрасили, и на бортовой стенке, под башней, на белом кругу корячилась черная свастика. Она крепко вцепилась в танк, словно клещ. Анохин, увидев эту фашистскую свастику, остановился и с минуту растерянно смотрел на машину. Потом он сорвался с места и долго бегал вокруг нее, любовно похлопывая ладонями по броне, трогая пальцами крупную чешую гусениц. И хотя танк был вновь выкрашен на немецкий лад, Анохин все равно видел свою «тридцатьчетверку» такой, какой повел ее в последний рейс, – обшарпанную, местами помятую осколками. Вот тут на ней было написано: «За нашу Советскую Беларусь!». Эту «тридцатьчетверку» немцы выкрасят еще девяносто девять раз – он все равно без ошибки найдет, где были написаны эти простые, от всего сердца слова и номер на башне.
Потом Анохин вспрыгнул на броню и, задержавшись на мгновение над люком, радостно взглянув на Луку, засмеялся.
Лука стоял, ссутулясь, перед машиной, и руки его безвольно были опущены вдоль туловища, точно он безропотно ждал, что «тридцатьчетверка» сейчас качнет башней, как головой, и клюнет его орудием.
Да, это была их шестнадцатая, с лозунгом по борту: «За нашу Советскую Беларусь!» Последний раз они с Анохиным вошли на ней в прорыв, и там произошло это. Они раздавили фашистскую пушку вместе с расчетом, а вторая пушка в это время ударила сзади по башне. Танкисты потеряли сознание, и когда они очнулись в немецком госпитале, то подумали, что и машина погибла.
А теперь они должны были испытывать свою «тридцатьчетверку», отремонтированную немцами. И не они, а немцы поведут ее в бой…
– Вы ее покажете на всю ее мощь, – сказал клетчатый платок, дружески беря Луку за локоть.
– Уйди, – сказал Лука, оттолкнув его, и полез на танк.
Клетчатый платок забрался вслед за ним.
Лука спросил:
– Куда выезжать?
– За ворота налево. Там ждет комиссия.
– А направо что будет, фронт?
– Ты не дури, не дури! – тревожно поглядывая на него, закричал клетчатый платок.
Лука нехорошо засмеялся ему в лицо.
– Анохин, друг, – сказал он, нагнувшись, – поехали! Знаешь, куда ехать?
Анохин кивнул головой.
Клетчатый платок торчал над танком, высунувшись из люка.
Машина, сыто урча, вышла за ворота и… круто свернула направо.
– Куда? – закричал клетчатый платок, нагибаясь. – Спутали! Назад!
Лука взял его за шиворот и подтянул к себе.
– Старый щенок! – сказал он и ударил наотмашь свободной рукой.
Клетчатый платок взвизгнул. Ему, наверное, показалось, что его очень долго бьют, хотя Лука ударил только один раз и стукнул затылком о замок орудия. Вырвав пистолет, Лука вытащил; человечка наружу и захлопнул люк.
– Газуй! – крикнул он Анохину.
Машина резко прыгнула вперед.
– Спокойнее! – крикнул Лука.
Клетчатый платок цеплялся за броню, плача и визжа. Лука, высунувшись, поглядел на него, засмеялся.
– Тряхни! – крикнул он Анохину.
Анохин круто рванул машину вправо, потом выровнял, и клетчатый платок ссыпался с брони на дорогу, словно его сдуло ветром, тем самым ветром, который ударил Луку по лицу, когда он высунулся из машины. Лука расправил плечи и вздохнул, и рот сразу стал полон ветра, такого ощутимого, плотного и свежего!
Лука спрыгнул в машину и поглядел на спидометр. Стрелка тряслась за цифрой «шестьдесят».
– Хорошо, – сказал Лука и показал Анохину на телеграфные столбы. – Ударь, друг!
Перевалив через кювет, машина ударила лбом по телеграфному столбу. Столб свалился, порвав все провода, а они опять вылетели на дорогу. Снег, смешанный с грязью, жижей валил из-под гусениц. Стрелка спидометра опять затряслась за цифрой «шестьдесят».
Они нагоняли обоз. Сперва эти шесть военных фургонов были маленькими, и казалось, что танк стоит на месте, лихорадочно дрожа и встряхиваясь, а шесть военных фашистских фургонов летят ему навстречу задом наперед, все увеличиваясь и увеличиваясь на серой дороге. Солдаты, правившие лошадьми, услышав рев танка, стали сворачивать в сторону.
– Ударь, друг! – крикнул Лука и зажмурился.
И сейчас же машина качнулась. Что-то взвыло, затрещало под гусеницами…
Лука открыл глаза, когда рев мотора стал однотонно, с какой-то свободной облегченностью нарастать снова…
До фронта, по мнению Луки, оставалось не больше восьмидесяти километров.
На дороге показалась легковая машина. Сбоку, над крылом, развевался эсэсовский флажок. Машина шла навстречу танку.
Нагнувшись к Анохину, Лука крикнул:
– Ударь, друг!
Танк шел правой стороной, как бы уступая дорогу легковой машине. Вдруг он вывернул на середину. Мелькнул радиатор, искаженное лица шофера-солдата, рядом с ним – выхоленное, надменное, старческое, в высокой офицерской фуражке – и все это исчезло под танком. Он только приподнялся разъяренным медведем, подминая под себя машину, и, опять упав на лапы, будто сразу забыв о ней, полетел по дороге, ревя и разбрызгивая грязь. Страшен он был и неукротим.
Остроконечные крыши немецкого городка давно виднелись на горизонте, темнея на сизом мартовском небе наподобие огромной гребенки с выломанными зубьями. Танк свернул в сторону и обогнул городок по грядам. Его появлению в предместьях прифронтового городка не придали никакого значения. Это было на тридцатой минуте его бега. Но, выезжая на дорогу, «тридцатьчетверка» встретилась с грузовиком, на котором сидели гитлеровские солдаты; на животах у них висели черные автоматы, и они держали руки на автоматах, как на перекладинах. Танк сшибся с грузовиком в лоб и немного задержался, чтобы совсем разделаться с ним. Грузовик был тяжел. Он медленно рушился набок, вываливая из кузова зеленых, как лягушки, фашистов.
А на сороковой минуте Лука и Анохин увидели пушку. Она караулила их под деревом. Около нее суетилась прислуга, разворачивая ее навстречу ревущей машине.
– Теперь все, – спокойно сказал Лука. – Теперь нам не проскочить. – И крикнул Анохину: – Давай прямо, друг!
Танк, ревя, перекинулся через кювет. Но, прежде чем он сел на пушку, раздался ее выстрел. Подмяв пушку вместе с расчетом под себя, судорожно задрожав, танк замер, вздыбившись, и успокоился.
И возникла большая тишина. Пахло маслом, жженой резиной, гарью.
– Открывай нижний люк, – нетерпеливо сказал Лука, тормоша Анохина. – Слышишь ты меня, открывай!
Анохин виновато улыбнулся и покачал головой. Было очень приятно сидеть в тишине. В ушах что-то звенело, очень тонко и нежно, как серебряные колокольчики, которые иногда слышатся в широком поле над спеющими хлебами в знойный июльский полдень. Или так звенят жаворонки в жарком сизом небе? Или цикады в траве?.. Но Лука толкнул его к люку, и они оба выбрались из танка.
На следующий день все рабочие завода, с которого Лука Горячев и Анохин угнали отремонтированный танк, были выстроены по приказу коменданта во дворе. Перед ними в грязи валялись две пары ботинок, две куртки, две рубахи, двое штанов.
– Двое русских вчера попытались убежать на танке, – сказал комендант рабочим. – Наши артиллеристы подбили их на первом же километре, как самых последних собак. Вот их одежда, – он презрительно скривил губы, – вам она, наверное, знакома.
Тряпье, валявшееся в грязи, было действительно знакомо рабочим: это были костюмы двух бедняг голландцев, умерших от голода.
Танкисты были в комбинезонах.