412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зубавин » Было приказано выстоять » Текст книги (страница 6)
Было приказано выстоять
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:33

Текст книги "Было приказано выстоять"


Автор книги: Борис Зубавин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

ХОЗЯИН
(Памяти Героя Советского Союза Крылова)

В этот жаркий день они не смогли продвинуться ни на метр. Они залегли под огнем фланкирующего пулемета. А перед ними – высота, на которой сидели фашисты. Высоту нужно было взять.

Они поднялись в атаку, чтобы в коротком злом бою покончить с гитлеровцами, засевшими там, на высоте. Гитлеровцы, конечно, не выдержали бы этого удара. Они вообще боятся наших штыковых ударов.

Но этот пулемет все спутал. Очень душно лежать, уткнувшись лицом в траву. А пулемет все бьет, и никому нельзя поднять голову. Страшно обидно прижиматься лицом и руками к земле и ощущать свое полное бессилие. Большой жизнерадостный молодой человек не может подняться, когда ему душно и жарко и неудобно лежать.

…Он любил лежать в траве. Еще до войны, когда в поле стояла жара и видно было, как от нагретого железа трактора течет вверх, волнуясь, горячий воздух, он устало падал в траву, счастливо разметав руки и улыбаясь. К нему подходила мать, Фелицата Ивановна, степенная добрая женщина. Она приносила кринку холодного молока, нагибалась над ним, ласково говорила:

– Умаялся, Федя?

Но это было давно, до войны, и очень далеко отсюда, в родном Оглухинском сельсовете. Тогда было очень хорошо лежать в траве, потому что человек был хозяином всех своих поступков. Он мог лежать или сидеть в траве или шагать, путаясь в ней, высокой, душистой, широко размахивая рукой, чувствуя, понимая всем своим крепким, молодым телом, что все видимое – этот синий горячий летний мир, и трава, и деревья – все, все, все принадлежит ему и существует для него, человека, хозяина, колхозного парня Федора Гавриловича Крылова.

В этом огромное счастье, неколебимая радость. Он тогда запомнил ее такой навсегда – неизмеримую, свободную нашу землю, когда стоял среди полей во весь рост и, оглядываясь кругом, счастливый, вдыхал полной грудью запахи простора, ветра, солнца, трав.

А сейчас было душно и неудобно лежать под пулями, уткнувшись в траву лицом. Ему бы идти сейчас среди этого летнего поля… но он не может подняться. Он даже пошевельнуться не может. За ним следят чужие, ненавистные люди. Если он поднимется, его убьют, отберут у него право делать то, что он хочет. Вот он хочет подняться, а они не дают. Но он на своей земле, среди своих трав, под своим солнцем – он не гость, он хозяин!.. Однажды, еще мальчишкой, он долго простоял в сельской школе перед политической картой мира, пораженный тем, что понял, постиг вдруг своим мальчишеским умом: на карте, среди множества разноцветных маленьких пестрых лоскутьев различных государств, он увидел свою большую страну. Она упиралась красными краями в два синих океана; снизу у нее были горы, пустыни и степи, а посредине – Москва. И его тогда охватило гордое счастье, что он живет в этой стране, что он, как хозяин, может плавать по ее океанам, взбираться на ее снежные горы или жить где угодно, даже в самой Москве, А теперь у него хотят отобрать это право.

Здесь земля уже поругана. Враг истоптал ее, и, может быть, поэтому на ней, негодующей, израненной снарядами, душно теперь лежать Федору Крылову.

Около него лежал старшина Алексеев.

– Слушай, старшина, – сказал Крылов, поворачивая голову так осторожно, что коснулся носом земли, прижался к ней щекой: так низко летели над ними пули, – где он там?

– Правее высоты, – сказал старшина.

А на высоте засели фашисты, и их приказано выбить оттуда. Выбить или уничтожить этих мерзавцев, засевших на той советской высоте, как дома. И пограничники шли в атаку, но этот пулемет все спутал. Им пришлось залечь у подножия высоты. Пулемет прижал их к земле.

– Пулемет надо убрать, – очень отчетливо сказал где-то с другой стороны командир.

Командир ни к кому не обращался. Он только просто выразил вслух свои мысли, но Крылов послушно сказал:

– Есть, убрать! – И пополз вперед. Ему почему-то показалось, что слова командира относятся именно к нему. В этом ничего не было странного, если коммунист подумал, что командир приказывает ему заткнуть глотку фашистскому пулемету, который мешает всему подразделению атаковать высоту и выбить оттуда гитлеровцев.

– Аккуратней, – тревожно сказал вслед ему старшина. – Аккуратней, смотри, Крылов.

Когда он пополз полуденная духота словно навалилась на него. Он не прополз и десяти шагов, а гимнастерка прилипла к спине, и ему пришлось задержаться, чтобы вытереть рукавом со лба пот. По дороге попался овражек. Крылов воспользовался им и, вскочив, побежал сгибаясь. Потом выполз в траву. Пулемет теперь был от него с другой стороны и много ближе.

Пробравшись еще несколько метров ползком, Федор прижался к земле.

«Все, больше не могу, – подумал он, задыхаясь. – Не могу, не могу… Что не могу? А, доползти не могу… А надо! Доползти надо, вот что надо, вот что…»

Он так тяжело дышал, что травинки качались около его горячего раскрытого рта. И тогда, прижавшись к земле, зажмурившись от усталости, он вдруг отчетливо почувствовал, как сильно бьется его сердце. Он даже услышал эти беспокойные удары, будто кто-то мягким бил его по ушам.

А его ждали. Бойцы лежали, прижатые пулями к земле. Ему надо было добраться до пулемета, чтобы ребята могли идти на высоту и бить там врага.

«Но почему не стало слышно выстрелов, почему так тихо? Может быть, все уже кончилось? Так вот, само по себе, кончилось, ведь бывает же, что неожиданно все меняется. Может быть, высоту решили не брать или сделать это поручили другим, которые где-нибудь в другом месте готовятся, и ему уже не надо ползти к пулемету? А может быть, пулемета уже нет, его перенесли на другой участок? Как бы хорошо подняться сейчас во весь рост и оглядеться, размять затекшие руки, потянуться, чтобы хрустнули суставы. Ах, как бы это хорошо!»

И тут опять ударил пулемет. Били по нему, по Крылову.

Он увидел пулемет и фашистов, лежавших около пулемета. Он даже успел сосчитать – их было шесть. «Ничего, – зло подумал он, – все равно я их уберу. Только бы доползти».

Вскоре он был от гитлеровцев на таком расстоянии, что можно было метать гранату. Он на секунду замер, отдышался и опять пополз. Он решил подобраться ближе, еще ближе, чтобы ударить гранатой наверняка. Он привык все делать наверняка и видеть то, что делает.

Он полз и полз, ничего не замечая, кроме травы, которая близко от глаз казалась сейчас высокой, как лес. Но он раздвигал этот мягкий лес локтями и тогда видел пулемет и гитлеровцев.

Он почти достиг цели… Стрельба из пулемета, стала оглушительно близкой, он отчетливо, видел лица фашистских офицеров, лежавших за пулеметом. Вдруг они заметили его, вскочили и молча кинулись к нему, чтобы скрутить ему руки. Тогда он поднялся им навстречу, и трава стала ему теперь ниже колен. Он выпрямился во весь рост и бросил гранату под ноги врагов, под пулемет.

Тяжелое пламя взрыва встало перед ним, толкнуло, и он упал.

Пограничники видели это. Они тоже поднялись во весь рост. Его бесстрашие окрылило их – и они пошли на высоту такие же гордые и сильные, как он.

Он лежал в траве, раскинув руки, как тогда, давным-давно и очень далеко отсюда, в родном Оглухинском сельсовете, на колхозном лугу, хозяин такой большой земли. А около него валялись разорванный в клочья кожух пулемета и шестеро гитлеровцев.

И к нему пришло бессмертие. Родина стала у его изголовья и голосом доброй матери Фелицаты Ивановны тихо, заботливо и тревожно спросила:

– Умаялся, Федя?

И он сказал, силясь улыбнуться солнцу, воздуху, траве:

– Умаялся.

Пограничники, подбежав к нему, слышали, как он тихо прошептал окровавленными, распухшими губами:

– Умаялся…

Старшина Алексеев нагнулся над ним, подставил ухо, послушал и, выпрямившись, проговорил, вздохнув:

– Умаялся, говорит. Эх, душа ты, наш человек!

ТЫ ЕДЕШЬ В ОСТАШКОВ

Машина с ревом летела в темный холод весенней ночи. Она была высоко нагружена пустыми ящиками из-под снарядов. Ее сильно качало и резко вскидывало на выбоинах и буграх. Ящики ерзали из стороны в сторону, подпрыгивали, будто они старались столкнуть друг друга на дорогу.

Я лежал на ящиках, уцепившись за толстую веревку, чтобы удержаться и не соскользнуть с этого удивительно подвижного груза. Вокруг свистел ветер. Я был полон тревоги за женщину, лежавшую на соседнем ящике и вцепившуюся руками в его углы. Я был готов в любую минуту подхватить ее, когда она устанет бороться с ящиками.

Вначале меня бесило ее упрямство. Она села вместе со мной. Регулировщик и я долго уговаривали ее не ехать. Она сказала:

– Еще не известно, когда будет другая машина, а я не могу ждать ни минуты.

– Но вы же свалитесь на первом километре, – уныло сказал шофер, молчавший до этого.

– Я буду крепко держаться. – Она помолчала, как бы задумавшись над тем, что ответила неубедительно. Упрямо тряхнув головой, она решительно полезла на ящики. – Все равно… я еду…

И вот мы едем. Я следил за ней. Мужественное молчание, с которым она переносила всю эту ужасную езду, постепенно покорило меня, и я скоро почувствовал к ней уважение. Мне захотелось сказать ей что-нибудь. Но я долго колебался, прежде чем задать самый простой вопрос. Я спросил:

– Ну, как вы себя чувствуете?

– Так же, как и вы.

– Значит, плохо, – решил я. – Вот сейчас приедем в Великие Луки, и я вас дальше не пущу…

– Нет, мне надо ехать…

– Куда вы поедете?

– Мне надо в Осташков.

Я знал этот городок с пыльной базарной площадью и тихими широкими улицами. Озеро Селигер сонно плещется около порогов покосившихся домишек, и по утрам, шлепая колесами по этой сонной воде, к пристани приваливает старенький шумный пароходик с крикливыми рыба́чками из Заплавья и дородными, степенными молочницами из Пачкова. Кроме госпиталей, сейчас в этом городке ничего не было. Я сказал:

– Эта машина в Осташков не пойдет.

– Я пересяду на другую.

– Послушайте, я не хочу сделать вам ничего дурного, но я не пущу вас дальше. Вы утром сможете уехать на поезде. Отсюда идет пассажирский поезд.

– Ах да, поезд! Тогда я действительно, пожалуй, слезу. Но он утром идет, вы это точно знаете? Потому что, если вечером, я тогда пешком уйду. Я не могу ждать.

В Великие Луки мы въехали молча. Город появился внезапно. В темноте встали силуэты разрушенных войной зданий – молчаливых свидетелей борьбы и гибели красивого города. Я только спросил:

– Как вас зовут?

Она долго не отвечала. Машину в это время очень качнуло.

– Ольга, – сказала она, как только прошла опасность съехать вместе с ящиками на дорогу. – Ольга Давыдова. А вас?

– Сергей. – И тут мне послышалось что-то похожее на сдержанный стон. – Что с вами?

– Ничего. Только я, пожалуй, не буду ждать поезда. Я поеду на этой машине.

Я промолчал, твердо решив не пускать ее.

– Слезайте, – сказал я, когда машина остановилась. – Слезайте, вы свалитесь. Слезайте.

Она стала покорно и неуклюже спускаться с ящиков. Я стоял на земле и помог ей спрыгнуть с борта машины.

– Весь город разрушен, – сказал я.

– Я знаю. Мы его брали вместе… – Голос ее дрогнул, она не договорила.

Я подумал: «У нее, очевидно, погиб здесь близкий человек».

– У вас… – начал я.

Она поняла меня и не дала мне говорить:

– Нет, нет, нет! Он просто сейчас ранен, и я еду к нему.

Мы шли по дороге. Было очень тихо. Оказывается, не было никакого ветра. Была теплая весенняя ночь. А мы продрогли на машине.

– Идемте в обогревательный пункт, – сказал я и свернул с дороги к разрушенной стене когда-то высокого дома.

Мы прошли через пустырь, спотыкаясь о камни и скрюченное железо.

Да будет благословен навеки тот, кто создал пункты тепла на холодных фронтовых дорогах! Гостеприимство их незабываемо. Здесь можно было согреться горячим чаем и уснуть на жестких нарах, прислонившись к чужому плечу.

Мы спустились в подвал разрушенного дома, и нас обдало душным теплом общежития. Чадили коптилки. Для нас, пожалуй, не было места: люди тесно спали на нарах, но я бесцеремонно раздвинул спящих и, освободив для Ольги уголок, сказал:

– Ложитесь.

Она сняла вещевой мешок, шапку и легла. Но тут же села, обхватив колени руками.

– Нет, не могу. Я, наверное, не дождусь утра.

Тусклый свет коптилки падал на ее усталое лицо. Это было простое лицо русской женщины. Ее глаза, большие, серые, смотрели на меня доверчиво и робко, и было невероятно, что эта женщина час назад проявила столько настойчивости и мужества.

В углу среди спящих поднялась взлохмаченная голова и внимательно осмотрела нас. Потом я заметил: человек этот торопливо пригладил ладонями волосы и застегнул на все пуговицы шинель. Он уже больше не ложился, пристально следил за нами и, как мне показалось, несколько раз порывался подойти к нам.

Неподалеку от нас кто-то тихо запел песенку тяжелых времен сорок первого года:

 
Много дорог исхожено, много всего изведано,
Много раз искали меня безжалостной смерти глаза.
Но нужно было выстоять, но надобно было выдержать.
– Умри, солдат, – сказали мне, – но ни шагу нельзя назад.
 

Я прислушался, но певец замолчал и добавил смущенно:

– Только я вот забыл, как она в середине…

– Эх ты! – укоризненно сказал кто-то.

– Но кончается она так, – торопливо сказал певец и запел опять:

 
Не все на войне сбывается, не все с войны возвращаются,
Но если судьбой написано не видеть мне ласковых дней,
Помни: я дрался за жизнь твою, безмерно мною любимую,
Помни… ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей.
 

Моя спутница сидела, все так же обняв колени руками, и, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, сказала:

– Нехорошая песня. Почему он ей не верит? Ведь он не верит! – И, тряхнув головой, как бы оттолкнув эту мысль, заговорила о своем: – Я и сейчас не знаю, как это получилось. Мы всю войну были вместе, а тогда он ушел один, как нарочно, а я сидела на рации, и мне сказали об этом… об этом несчастье, когда его уже увезли… Когда его увезли неизвестно куда. – Она прикусила губу, чтобы не заплакать, и долго молчала, видимо, борясь с собой и глотая слезы. Ноздри ее вздрагивали. – Я теперь ко всему готова… Но он стал мне дороже всего на свете.

Ольга вдруг улыбнулась и снова приняла прежнюю позу, позу человека, разговаривающего с самим собой.

– Он у меня очень странный. Когда он говорит, то не поймешь, шутит он или серьезно. Он и предложение мне сделал по-своему… Пришел как-то вечером: «Оля, я решил сделать тебе приятное». Я подумала, что поедем во дворец культуры на танцы, а он сказал: «Жениться на тебе». Мы с ним вместе ушли на войну. В тот день, когда по радио выступил товарищ Сталин, мы заперли комнату и ушли.

Мне стало жалко ее. Я знал по себе, что, когда все время думаешь об одном человеке, всегда думаешь сразу обо всем, что связано с ним. Я сказал:

– Вам надо отдохнуть. Вы усните. Так скорее придет утро.

– Хорошо, я попробую.

Она легла. Я поправил на ней шинель, удивляясь тому, что судьба этой женщины так глубоко затронула меня. Тот лейтенант, что наблюдал за нами, прошел мимо нас и многозначительно кивнул мне головой. Я понял – он приглашает выйти. За дверью он шепотом спросил:

– Вы знаете ее?

– Нет, я ее встретил по дороге сюда.

– Дело в том, что я везу ей записку от мужа. Я с ними в одном полку служу. И я лежал в госпитале, когда его привезли. А они москвичи. С Таганки. Вот хорошо, что мы с ней не разъехались. – Он говорил сбивчиво, видимо, торопясь высказать все, и держал меня за рукав.

– Так отдайте ей записку, – предложил я.

– Стоит ли? Вот я и вышел посоветоваться с вами… Он… у него, видите ли, ампутировали обе ноги. Я его видел там, в госпитале. Он, кажется, не хочет, чтобы она приезжала… Не хочет, чтобы она видела его таким. А она едет. Ведь она едет к нему?

– К нему.

– Вот видите. Как же быть?

– По-моему, надо отдать. Пусть она знает.

Порешив так, мы вернулись. Я тихо спросил:

– Вы спите?

Я был очень неуверен в правильности того, что мы делаем. Если бы мне пришлось повторить этот вопрос, у меня бы не хватило силы для этого. Но Ольга сразу же откинула шинель и села.

– Здравствуйте, – сказал лейтенант и напряженно поклонился.

Она протянула ему руку, потом, выжидающе вглядываясь в его лицо, безучастно спросила:

– Вы уже поправились?

– Да, я совсем здоров. Что, наши все там же стоят?

– Все там же. А я еду к Давыдову. Вы слышали о нем? Он ранен.

– Да, да, я слышал, – как-то торопливо сказал лейтенант и замолчал.

Кажется, мы очень долго молчали, рассматривая друг друга. Во всяком случае, мне показалось, что очень долго. И это молчание становилось для меня пыткой. Когда ее робкий, доверчивый взгляд касался меня, я краснел и начинал топтаться на месте – дурацкая привычка, оставшаяся у меня с детства. Я чувствовал себя перед ней, как мальчишка, который разбил у соседа окно, и сосед поймал его.

– Что, на улице еще не светает? – опросил я у лейтенанта и увидел, что лейтенанту так же скверно, как и мне.

– Черт его знает, действительно не светает долго, – подхватил он. – Пойдемте посмотрим, а?

Мы опять пошли за дверь.

– Ну не могу! – развел он руками, как только мы очутились в коридоре. – Знаете что, может быть, вы сможете?

– Нет, нет, уж вы как-нибудь сами. Идите и передайте. А я здесь подожду.

– Так. Значит, передадим все-таки, – угрюмо сказал лейтенант и, не дождавшись моего ответа, тщательно одернул шинель и поправил шапку. Потом он откашлялся, еще раз одернул шинель и пошел в помещение, так вытянувшись, как будто шел на прием к генералу.

Я постоял после его ухода столько, сколько нужно было лейтенанту, чтобы дойти до Ольги, прикинул еще немножко на его нерешительность, потом на разговор, потом еще хотел немножко подождать, но нетерпение подгоняло меня, и я открыл дверь.

Прежде всего я увидел ее. Она стояла посреди подвала, около коптилки, и читала записку. Лейтенант сидел на нарах. Увидев меня, он вздохнул и подвинулся, уступая мне место.

Мы не сводили с нее глаз. Мы ждали, что она скажет. Это было сейчас очень важно – ее первые слова. И она заговорила.

Нежная улыбка играла на ее лице. Ее большие глаза наполнились тяжелыми слезами, и слезы стояли в них неподвижно.

– Вот. Он написал записку. Значит, ему много легче, раз он ее написал, правда? – оказала она. – Он пишет, что у него все благополучно, а мне, пишет, не нужно ездить в Осташков, потому что, пока я доеду, его, наверное, увезут в другой город – в Иваново или еще дальше. Поправляться.

– Врет он, – прошептал мне на ухо лейтенант. И вдруг воскликнул: – Правильно! А вы разве к нему сейчас едете? Ну что вы! Я забыл сказать: он записку написал, когда я только добирался, а уехал-то я на следующий день… Уехал я на следующий день, а их уже стали собирать. Я только не спросил, куда пойдет их санпоезд. А теперь его уже увезли.

– Правда? – после некоторого молчания тихо спросила она. – Значит, у него ничего… не страшно? А как я боялась! Один только бог знает, сколько я всего передумала.

Она села рядом с нами, не замечая, что чьи-то вытянутые ноги, обутые в грязные сапоги, мешают ей. Потерев ладонью лоб, как бы стараясь оттолкнуть от себя что-то тяжелое, она глубоко вздохнула. Лейтенант, смотревший на нее, тоже вздохнул, вскочил и быстро пошел к двери.

– Все равно… Все равно, что бы с ним ни было, – сказала она, когда лейтенант, хлопнув дверью, вышел на улицу. – Теперь мне, конечно, надо ехать в Москву. Я там все устрою, приготовлю, все вымою, вычищу и буду ждать его… Да, буду ждать. Его ведь потом… – она помолчала и, глядя мне прямо в глаза, сказала: – привезут в Москву… Обязательно должны привезти. – Она повернулась и, смутившись, взяв меня за руку, открыла в волнении свою тайну. – У нас будет ребенок.

СЛУГА НАРОДА

На противоположной стороне улицы оторвало угол двухэтажного дома, и пыль от кирпичей и штукатурки медленно оседала на тротуар. Еще минуту назад этот дом был целехонек, даже стекла в окнах целы, и вдруг снарядом оторвало всю верхнюю часть угла, до самого карниза, и стало видно комнату, оклеенную зелеными обоями, бельевой шкаф, кровать, столик, распахнутую дверь и дальше, за дверью, еще комнату с желтыми стенами, очевидно кухню, потому что видны были примус на столе, стопка тарелок и эмалированная кастрюля. Сержант-автоматчик, стоявший рядом со мной, выругался, когда случилось это, и вытер рукавом потное, усталое лицо. Он выскочил из соседнего дома, по которому стреляли с перекрестка. Сержант тяжело дышал от волнения. Лицо его, с резко очерченными скулами, было темным от загара и усталости. Он был выше меня, и когда мы с ним выглядывали из подъезда на улицу, он жарко дышал над самым моим ухом. Улица казалась пустынной и вымершей.

Я дожидался своих пулеметчиков, застрявших где-то во дворе. У моих ног стояли две коробки с лентами.

Было за полдень, наступление началось в семь часов утра, но в городе мы пока заняли только вокзал, сахарный завод и несколько улиц на окраине.

Сержант был из другого подразделения, но я знал его фамилию. В начале весны, после большого наступления, мы получали награды, и тогда этому сержанту вручили орден Ленина. Среди нас он был один, кого удостоили такой высокой награды, и я запомнил, что его фамилия Рябов.

Наконец прибежали мои запыхавшиеся пулеметчики. Один из них принес еще две коробки с лентами, а второй, ефрейтор, пригнувшись, катил за собой станковый пулемет. Мы развернули пулемет в сторону перекрестка, откуда стреляла вдоль улицы вражеская пушка. Рябов, стоя у стены, наблюдал за нами.

– А ну, дайте им жару, – сказал он.

Пушка держала под обстрелом всю улицу, но нам не удалось прошить из пулемета бруствер, за которым она стояла: он был очень прочный, сложенный из мешков с песком.

– Эх, – нетерпеливо сказал Рябов, – не выйдет, видно, у вас, – и, оттолкнувшись от стены, побежал через улицу. По нему ударили из автомата, он упал на той стороне, и мне показалось, что его убили, но, полежав немного, сержант вскочил и, ловко прыгая через кирпичи, скрылся в воротах того самого, только что разрушенного дома.

Опять начала стрелять вражеская пушка, и снаряды проносились мимо нас, а мы ничего не могли поделать. Вдруг на перекрестке раздался один и сразу же вслед за ним второй взрыв. Это уже никак не походило на выстрел. Это были взрывы противотанковых гранат, разметавших мешки с песком так, что стало видно и пушку, опрокинутую этими взрывами набок, и разбросанные вокруг нее гильзы, и снаряды, которые фашисты не успели израсходовать.

На перекрестке уже стоял Рябов. Он что-то кричал нам, и я сразу понял, что это его рук дело: улица была наконец вся очищена. К Рябову подбежали шестеро автоматчиков, сидевших в соседнем доме, вероятно его товарищи, и все они, посовещавшись, двинулись дальше. Когда мы подкатили свой пулемет к перекрестку, их уже не было видно.

– Ишь ты, как он ловко их! – с восхищением оказал ефрейтор, разглядывая опрокинутую взрывом пушку. Я посмотрел вверх. Во втором этаже углового дома было распахнуто окно. Из него-то Рябов, вероятно, и швырял свои тяжелые гранаты.

За шесть дней наступления мы прошли с боями больше ста километров и очень устали. У нас потрескались губы, лица опалило июльским солнцем, и гимнастерки потемнели на спинах от пота и пыли. Всю прошлую ночь мы тоже шли и утром, лишь немного подремав за железнодорожной насыпью, завязали бой на подступах к городу.

Теперь было за полдень. Бой за город все разгорался, и то там то сям раздавались стрельба и взрывы. Пахло гарью, воздух был накален солнцем.

Справа от нас, в той стороне, куда ушли автоматчики, началась сильная перестрелка. Прислушавшись, мы решили, что это, наверное, орудует наш неутомимый Рябов со своими друзьями, и покатили туда свой пулемет. Пробежав улицу, мы свернули направо, потом еще направо, на выстрелы. Пулемет, гремя, подпрыгивал сзади на своих маленьких, словно от игрушечной тележки, катках. В кожухе плескалась вода, и мы один раз остановились, чтобы покрепче завинтить верхнее наливное отверстие.

Улица кончилась маленькой площадью. Там лихорадочно бил по нашим крупнокалиберный пулемет: несколько пуль, ударившись о стену, рикошетом пролетели мимо нас, басовито жужжа, как шмели. Таких пуль нечего бояться: отскочив от стены, они теряют почти всю свою силу, и мы даже не пригнулись, когда пули прожужжали мимо нас. На углу толпились автоматчики. Один из них сидел спиной к стене и, разорвав до локтя рукав гимнастерки, торопливо перевязывал сам себе руку. На его лице было испуганное и какое-то странно оживленное выражение.

Среди автоматчиков стоял Рябов. Обернувшись, он сердито крикнул:

– Скорее, неповоротливые!

Крупнокалиберный пулемет стрелял из подвала большого красного дома на той стороне площади. Мы увидели амбразуру, установили свой максим и ударили по ней. Вражеский пулемет сразу умолк. Автоматчики, воспользовавшись этим, исчезли за углом вслед за Рябовым. С нами остался только раненый, все еще бинтовавший себе руку. По автоматчикам стали было стрелять из окон нижнего этажа, но они уже подбежали к дому, и я увидел, как Рябов ожесточенно кинул в окно одну за другой несколько гранат. Автоматчики вломились в дверь, стреляя на ходу.

Через несколько минут в доме все кончилось, и из дверей, подняв руки, стали выходить фашисты. Они выходили друг за дружкой, выстраиваясь вдоль стены под окнами, пугливо оглядываясь и не опуская рук. Потом вышли автоматчики, но Рябова среди них не было.

Гитлеровцев набралось двенадцать человек, и у всех у них на животах висели круглые гофрированные банки противогазов, похожие на термосы. Автоматчики стали обыскивать пленных, у одного нашли парабеллум и ткнули ему этим парабеллумом в нос. Фашист, испуганно отшатнувшись, стал что-то быстро и умоляюще говорить по-немецки. Автоматчики засмеялись и отошли в сторону. Раненый перевязал наконец руку, поднялся и подошел к своим товарищам. Как раз в это время из дома вышел Рябов. Он что-то сказал солдатам, и те, даже не оглянувшись на нас, пошли вдоль площади, держа наготове автоматы.

С гитлеровскими солдатами остался раненый. Повесив оружие на здоровое плечо, он стал деловито распоряжаться, кивком головы показал, куда надо идти, и пленные с готовностью, ловя каждый его взгляд, сейчас же послушно тронулись в нашу сторону, выстраиваясь на ходу парами. Один из них, шедший в первой паре, опустил руки и вопросительно поглядел на раненого. Раненый разрешил, и другие пленные тоже опустили руки.

Мы стояли на углу, когда эта процессия прошла мимо нас, косясь на пулемет. Раненый остановился и попросил закурить. Пока мы свертывали ему папироску, он критически глядел вслед удалявшимся фашистам, а они, заметив, что он отстал, беспокойно загалдели и остановились, поджидая своего конвоира.

– Ишь ты, – засмеялся раненый, подмигнув нам. – Какие дисциплинированные!

Закурив, он догнал их и кивком головы велел идти дальше.

Бой за город продолжался до вечера.

Враги пытались уйти за реку, но наши вышли к реке с двух сторон, охватили город, разбили наплавные мосты, и весь вражеский гарнизон сдался в плен.

Как только утихла стрельба, на улицах появились мирные жители. Они выбирались из подвалов и каких-то ям, вырытых во дворах, шли нам навстречу, лица у них были такие торжественные и счастливые, словно наступил один из больших наших праздников – Первое мая или годовщина Великого Октября.

В город входили обозы. Ревели тягачи, гремели колеса повозок, дымили кухни, мальчишки вертелись под ногами у солдат, женщины чистили поварам картошку, было шумно и многоголосо, саперы уже начали строить мост через реку, и война сразу вдруг откатилась отсюда километров на тридцать. Гул ее теперь слышался здесь далеким, приглушенным ворчавшем.

Наша рота остановилась у реки, солдаты заполнили все ближние дома. Пока мы поужинали, на улице совсем стемнело и наступила ночь. Дом, в котором нам предстояло переночевать, был деревянный, одноэтажный, и во всех его комнатах на полу и на стульях, где только можно, спали солдаты. Я лег на пол и услышал, что за перегородкой разговаривают. Там горела лампа, ее желтый свет падал в нашу большую комнату сквозь щель полураскрытой двери.

– А вы у нас ночуйте.

– Нет, я пойду к своим.

– Кровать разберем…

– У вас и так полон дом…

Разговаривали тихо, с большими паузами, но я различал все слова.

– Где вы остановились-то?

– А тут, через четыре дома от вас. Бабушка там…

– У Крюковых. Да она, чай, и не узнала вас?

– Кажется, не узнала.

– Эко, слепая старуха.

Помолчали.

– А это я тогда письмо-то вам послал насчет водопровода. Помните? Я говорю соседям: «Давайте напишем Ивану Петровичу, далеко ли тут?» И послали. Ну, и спасибо, помогли. В каждом доме водопровод, очень культурно было. А то бегали к колонке. Зимой-то она обледенеет – не подойдешь. А может, у меня ночуете?

– Нет. Электростанция сильно разрушена?

– Восстановим.

– Надо скорее восстанавливать все хозяйство. В первую очередь железную дорогу. Чтобы узел и депо заработали через неделю. Помогите железнодорожникам. А потом электростанцию, завод. Осенью, имейте в виду, завод должен работать. Это дело вашей чести…

Голос говорившего был мне знаком, я только не мог припомнить, кому он принадлежит. От усталости в голове все путалось, и я никак не мог вспомнить. Я чувствовал, что не засну, пока не узнаю, чей же это голос. Не вытерпев, я поднялся и, осторожно шагая через спящих, подошел к двери.

За столом, подперев ладонью щеку, сидел старик, хозяин дома.

– Что не спишь? – спросил он, увидев меня. – Спи. Намаялись, чай, за день.

Тот, кто сидел ко мне спиной, оглянулся. Это был Рябов.

Я вошел в комнату.

– Вот, – сказал старик, указывая на наго пальцем, – наш депутат в Верховный Совет Республики… Пришел… Вызволил из неволи… Слуга народа… Вспомнил меня и ко мне пришел. А мне угостить его нечем. Он вот сам внукам моим гостинец – свой солдатский паек сахару… – Старик часто заморгал глазами, голос его дрогнул.

Помолчали.

– А бывало полная чаша в доме-то была, – сказал старик и, тяжело вздохнув, Махнул рукой.

– Будет, – сказал Рябов уверенно. – Потерпи. Будет.

– Верно? – спросил старик. – Будет?

– Верно, – сказал Рябов. – Верно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю