Текст книги "Было приказано выстоять"
Автор книги: Борис Зубавин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
ДОЛГОЖДАННЫЙ ШЕЛЕСТ ЛИСТВЫ
Перед рассветом прошел теплый совсем отвесный дождь, я уже вывел роту на исходный рубеж, и мы промокли. Потом, когда ударила артиллерия прикрытия и все бросились переходить вброд реку, то промокли еще раз, крепко озябнув. Низкорослым было по шею. Стуча зубами, они шли, приподнявшись на носках, будто боялись напугать рыб, дремавших над ракушками в липкой тине.
Атака озябшей в воде роты началась дружно и неожиданно для гитлеровцев. В полчаса мы их вышвырнули с высоты. Это было за день до начала общего наступления. Мы ходили только за «языком» и, взяв его, должны были вернуться. Но раз дело так обернулось, я получил приказ закрепиться на занятой высоте. Я был воодушевлен удачей и приятно взволнован сознанием того, что на мою роту была возложена ответственная задача по обеспечению предстоящего наступления. Оставшись на высоте, мы делали гитлеровцев слепыми. Они не могли просматривать наши боевые порядки перед началом наступления.
В блиндаже, который я занял под командный пункт, валялись скомканные одеяла, зеленые мундиры, большие бутылки из-под вина, растрепанные пачки писем и семейные фотографии вместе с порнографическими открытками. И стоял кислый запах: он всегда оставался в блиндажах после фашистов. Связисты с отвращением плевались, и толстогубый телефонист по фамилии Павлюк, сердито забивая в бревно гвоздь, чтобы подвесить над распахнутой дверью провод, сказал:
– Сколько я этих блиндажей за войну ни обошел, везде воняет одинаково, как в козлятнике.
А на воздухе от взмокшей земли шло хорошее, чистое тепло. И утренний ветерок тянулся с полей, весь пропахший медом гречихи. Я вышел в траншею. Совсем посветлело. Стало далеко видно. Там, на нашей стороне, стояла большая береза, мимо которой я часто проходил в последние дни. И мне стало странно оттого, что я вдруг понял, увидев ее.
«Если через минуту или через день меня не станет, – с печальной ясностью пронеслось в моей голове, – то мне ведь никогда нельзя будет пройти мимо березы».
Я растерялся, застигнутый врасплох этой простой мыслью. Я никогда раньше не думая так. Чтобы отвлечься, я заставил себя думать о другом и не увидел, как подошел мой старшина. Он долго стоял в реке, помогая переправлять боеприпасы, термосы с завтраком, и озяб. Он сел около меня в траншее, снял сапоги и вылил из них воду. Обувшись, поднялся, притопнул, чтобы нога лучше легла в сапоге, и спустился в блиндаж.
– Вы еще не прибрались! – закричал он там. – Ну-ка, освободи нары для капитана. Слезай, слезай, я тоже не спал. Наперлось вас тут полный блиндаж, а капитан на улице стоит. Погоди, я до вас доберусь. А ты чего смотришь?
Павлюк выронил из рук провод. Очевидно, это касалось его.
– Говорил уж, товарищ старшина, – ответил Павлюк. – Говорил уж, – и он беспокойно оглянулся на меня.
…Весь день над нами в разных направлениях низко летали пули. Они шипели, и наблюдателям нельзя было высунуть из траншеи головы. И через каждый час фашисты делали огневые налеты по всей высоте. Мины с визгом и злостью вгрызались в землю. У нас оказались раненые, их приходилось отправлять за реку. Но мы все-таки основательно напугали гитлеровцев, так что они до ночи ничего не смогли предпринять. А за день мы развернули все траншеи на 180 градусов и подготовились.
Ночь я просидел над картой возле телефона. Я видел, как нам трудно, и прятал свою тревогу, стараясь, чтобы никто этого не заметил, чтобы думали, что я спокоен. Но, оглядываясь, я постоянно ловил на себе пристальный взгляд Павлюка. Мне показалось, что он прекрасно понимает, что происходит со мной, и в его взгляде я находил сочувствие.
Ночь тянулась медленно, как всегда, когда нужно, чтобы она скорее кончилась. Я выходил в траншею, чтобы узнать, скоро ли рассвет. Но его не было. Лишь в ночи звенел от напряжения крик человека:
– К бою! К бою! Огонь! – И неровным, качающимся светом темноту отодвигала взлетевшая вверх ракета. Она гасила на минуту все звезды и, побледнев, падала на землю.
Тогда поднимался треск автоматов, долго стучал пулемет. Потом приходила тишина, неверная и короткая, и я возвращался в блиндаж, поеживаясь от сырости и беспокойства.
А там меня встречал подбадривающий взгляд Павлюка.
– Почему вы не отдыхаете? – спросил я.
– Все думаю, – ответил он, поднимаясь…
– О чем же вы думаете? – опросил я, склонясь над картой. Он молчал. – О чем же вы? – повторил я.
– О вас, – тихо и смущенно сказал он.
– Обо мне? – удивился я, оглядываясь. – Что же вы обо мне думаете?
– Да все вот думаю, как вы один и трудно вам. Вот, думаю, кругом бой, а как не убережетесь, что мы тогда без вас? Без офицера… Ведь высоту можем сдать, а то еще хуже – рота вся ляжет тут.
– Вот вы какой, Павлюк! – сказал я, с любопытством разглядывая его.
– Зачем же, – сказал он, – все ребята так…
Оставалось только три – четыре часа, и тогда начнется наше наступление. Но я уже понял фашистов. Они шли мелкими группами, чтобы измотать нас, а потом вышибить одним ударом. Теперь мне нужно было отгадать момент этого удара. Я призвал весь свой опыт, чтобы точнее отгадать это. Они два раза врывались в наши траншеи, но это было случайностью. Мы быстро сбрасывали их обратно.
Под утро у нас почти не осталось гранат, а тут тревожно загудел телефон. Я услышал хриплый голос лейтенанта Протасова. Я переспросил его:
– Сколько, ты говоришь? Не слышу! Три? Мы же с тобой по тридцать видели, Гриша, помнишь? Ты пехоту положи перед собой, я тебе помогу, а танки… Ну, если не остановишь сам, пропусти.
И, положив трубку, я забарабанил пальцами по столу, а потом стал медленно крутить папироску, но меня не слушались пальцы, и табак сыпался на карту. Со мной происходило то, что в таких случаях бывает со всеми, если нужно пойти на риск. Когда об этом думаешь раньше, то дело кажется простым и ясным, а приходит момент, и все можно пропустить из-за нерешительности. Эта злая мать всех неудач немедленно появляется и тянет назад, как будто это ее дело.
Я бросил нескрутившуюся папироску и встал. И этим, оказывается, я скинул уцепившуюся за меня нерешительность. Я приказал перебросить всех людей с других участков к Протасову. И когда все это было сделано, сам пошел в боевые порядки. Со мной пошли старшина и Павлюк.
– Как гады лежат, – сказал мне там парторг роты Койнов. Он был весь обсыпан землей. – Мы их пулеметами пришили. А танки как опустились в овраг, так и не идут. Высунутся, стрельнут – и назад. Лабушкин и Габлиани пушку немецкую нашли в исправности, только прицела у ней нету. Ну, ребята ничего, через ствол целятся. Как при царе Додоне. Но ничего, – он усмехнулся, сокрушенно покачал головой и высморкался. – Посмотрят через ствол, увидят в нем танк – они сейчас туда снаряд и – ничего. Да, – продолжал он, вытирая нос, – вон вылез, – и, сделав страшное лицо, такое, когда хотят напугать детей, присев на корточки, закричал на меня: – Прячь голову!
И сейчас же над нами с воем пронесся снаряд и разорвался сзади. Я видел, как вылез танк из оврага, и какую-то долю секунды чувствовал на себе темный, злой зрачок его орудия, а потом – вой, разрыв сзади, тут же ответный выстрел нашей пушки – и танк попятился в овраг.
– Боится, думает, пушек у нас много, – пояснил мне Койнов, подмигивая, и ласково обратился к Павлюку: – А ты, связь, жмись к земле.
Павлюк покосился на него, нетерпеливо покачался из стороны в сторону, переступая на месте ногами. Лицо его вдруг приняло выражение крайней доброты и радости, и он обратился ко мне:
– Вот как мы их… первые. Оборону, пленных, высоту – все мы первые. Про нас, наверно, в газетах напишут. Скоро наши, наверно, ударят. У наших «катюш», знаешь, как снаряды летят! – обратился он к Койнову. – Как будто в лесу ветер листьями шумит. Я однажды слушал. У всех шипят или воют, а эти, как листья в лесу, когда налетит ветер…
– Ложись! – крикнул Койнов. Я покачнулся и упал рядом с ним. Но его крик слишком поздно дошел до нас, и за разговором мы не увидели, что выполз танк. Павлюк успел толкнуть меня, и когда я, вытирая с лица землю, сел в траншее, Павлюк тоже сидел рядом, но сразу я еще не понял, что произошло. Я понял только одно: если бы он не толкнул меня, то снаряд снес бы мне голову.
И тогда только я увидел, что Павлюку вырвало осколкам обе челюсти, и он сидел в траншее еще живой, а на месте губ была красная дыра, и из нее хлестала кровь, как из скважины. Он смотрел на меня широко открытыми глазами, как будто что-то хотел сказать.
– Что? Что? – крикнул я.
Он медленно полез в карман брюк и вынул носовой платок. Потом опять с трудом, настойчиво втолкнул в карман непослушную руку, но стал медленно валиться и ткнулся развороченным лицом мне на колени. Я не помню, сколько я просидел так, не двигаясь.
– Все, – сказал старшина. – Умер. – Он присел около нас, снял пилотку, повернул Павлюка и осторожно положил на пилотку его голову. Вытащив из кармана руку, старшина с трудом развел пальцы. В них был сжат бинт.
– Забинтоваться хотел, – тихо сказал старшина и вздохнул. – Хороший был парень. Я давно замечал, что это – золото, а не человек.
А над нами уже все гудело. Били ближние и дальние батареи по всему переднему краю справа и слева от нас. Над нашими головами пронесся шелест встревоженной ветром листвы. Летели снаряды гвардейских минометов. Они шумели, будто над нами стоял лес, неудержимо рвущийся зеленым каскадом к солнцу, дождю, ветру – к жизни.
ДВА БОЛЬШИХ ЧАСА
Переулок в Москве, которого он не видел в течение трех лет, нисколько не изменился. Переулок был, как и раньше, тихий, мощенный крупным булыжником, с глубокими трещинами на старом тротуаре. В этот ранний час он и выглядел, как раньше, чистеньким. Петр добежал до своего дома, заметил на окнах знакомые занавески и, зажмурясь, представил себе, какая возня поднимется, когда узнают о его приезде.
Постучав, он быстро пошел к двери. За дверью было тихо. Он стал прислушиваться, но, кроме сильных толчков собственного сердца, ничего не слыхал. Тогда, возненавидев эту упрямо не открывавшуюся дверь, он принялся колотить по ней кулаками.
На порог, держась за дверную ручку, вышла соседка.
– Ну, чего шумишь! – строго сказала она, по-старушечьи щуря заспанные глаза. – Ну!
– Марья Павловна! – тихо сказал Петр, отступая в коридор.
– Батюшки! Царица небесная, пресвятая богородица… Да это никак Петя с войны!.. Да ты проходи, Петя. Ведь это никак ты… царица небесная… батюшки!
Пока он шел через кухню, старуха все бормотала, семеня перед ним, коротконогая, толстая и смешная.
Но когда Петр собрался стучать к себе в комнату, она подобрала в узелок губы, сказала:
– На-ка тебе ключ.
– Ключ? Зачем мне ключ?
– А как же? – сказала старуха.
Отперев комнату, он вошел в нее и сел на диван. Не глядя, он чувствовал, что в дверях стоит Марья Павловна, и спросил:
– А где Лида? – он еще надеялся, что Лида сейчас войдет.
Марья Павловна вздохнула:
– Уехала. Вчера вечером уехала в деревню. Со службы послали.
– А Генька?
– Тоже… Ах ты, господи!.. Может, телеграмму ей? Она говорила, с неделю там пробудет. Как же теперь тебе?..
Он не ответил.
– Ну-ну, – закивала старуха головой, поняв его. – Полежи, полежи! – и, попятившись, осторожно прикрыла за собой дверь.
Он долго лежал на диване, глядя в потолок, подсунув под голову руки, крепко сжав зубами давно потухшую папироску. Три года не был дома – и вот… Почему он приехал сегодня, а не вчера? Еще вчера они были здесь. Вчера Генька, наверное, пришел с улицы, выпачкав или порвав рубашку, и Лида бранила его за это. Конечно, бранила, как всегда. А сегодня они где-нибудь в поле или в лесу, счастливые и довольные, что вырвались из душного города, и не подозревают, что он сейчас лежит на диване… А у него только два дня! Два дня! Только два дня может он побыть дома, а их нет…
На следующее утро Петр, узнав, куда уехала Лида, послал ей телеграмму и отправился к себе на завод. Директор Василий Ильич что-то писал.. Он посмотрел на Петра поверх очков и сказал:
– Стоп. Карташов? Садись. Рассказывай. Ты как сюда?
– Проездом.
– Хорошо. Надолго?
– Два дня.
– Мало. Ты с самого начала воюешь, тебе надо больше. Почему не дали?
– Ну и вы бы мне тоже, Василий Ильич, не дали больше, – усмехнулся Петр.
– Я?.. А пожалуй, ты прав. Не дал бы. Работать надо. Сейчас не время. Так, по-моему.
– По-моему, тоже. Но хочется видеть своих. Очень хочется.
– Ты меня не убеждай. Знаю. Вам надо. Вы больше сделали. Ну, как жена? Здорова? Обрадовалась? Не ждала?
Петр покачал головой.
– Что такое?
– В деревню уехала.
– Несогласованность. Вызови телеграммой.
– Я уже послал. Но я не знаю, успеет ли.
– Плохо. Так. Ну, рассказывай, скоро вы войну закончите?
– Почему именно мы должны войну заканчивать, – а вы?
– Мы вам все даем. У меня бригада Сенина – в прокатке, помнишь? – третьи сутки на заводе ночует. А заказик мы вам сдадим раньше срока. Да. Ну, а как там – бьете?
– Бьем, Василий Ильич, бьем.
– То-то. А с продукцией нашей сталкивался?
– Приходилось. Лично мне она понравилась. Но слышал, ругают твою продукцию.
– Кто? – директор перегнулся через стол, и Петр подумал, что он походит в эту минуту на встревоженную наседку, у которой хотят обидеть цыплят. – Кто? Кто ругает? За что? – кричал директор.
Петр смеялся:
– Немцы ругают.
– О, черт! – директор, сразу обмякнув, отвалился на спинку стула.
Через час, возвращаясь домой, Петр встретил во дворе старика сапожника Кукушкина.
– Ну-ка поди сюда, поди расскажи, – подозвал он Петра.
– Лучше ты сам расскажи, где жена моя? – спросил Петр, угощая старика папироской.
– Не было такого разговору, не было. Туфли ей два раза чинил, это верно, а такого разговору не было.
– Жалко. Я думал, ты знаешь.
– Не знаю, брат, не знаю. А то бы сказал. Тебе сказал бы.
Раскуривая папироску, Петр проговорил:
– Бывало на этой лавочке весь день народ сидел. А сейчас ты один.
– Гвозди сушу, а то и меня не видал бы. Не время сейчас на лавочке сидеть, да и некому, Петр, некому стало на лавочке сидеть. А бывало сидели, это верно. Теперь у нас и старухи работают. Нам от вас отставать совестно. А ты надолго сюда?
– Нет, проездом, – сказал Петр.
– Опять туда? – спросил Кукушкин.
– Опять.
– Давай, давай! Хорошо воюете. Давай.
Эта похвала понравилась Петру.
Вечером, не зажигая огня, он лежал на диване. Ему очень хотелось думать о Лиде. Все время думать и думать о ней. В такой полутемной комнате, когда никто не мешает, очень хорошо думается. Какая Лида сейчас, полная или похудела? Она писала, что похудела. Значит, она очень тоненькая. Она и раньше не была слишком полкой, а сейчас, наверное, тоненькая и легкая, как девочка. Или нет, как та женщина… Она бежала, эта бедная женщина, откуда-то с огородов. Наверное, жила в баньке или в сарае. А избы… одни были разрушены, другие горели. И он шел между этими избами, а она бежала к нему откуда-то с огородов. Это было весной. Только ранней, в апреле, когда снег не везде растаял, а она была в грязном платье, кое-как сшитом из зеленого с желтыми и коричневыми пятнами маскировочного халата. Среди разрушенной и горящей деревни она, рыдая, обвила его шею бледными, худыми руками, прижалась головой к ватнику. Всхлипывая, она торопливо шептала: «Милые… родные… как мы вас ждали! Что же вы так долго, милые…»
Он тогда тоже обнял ее, худую незнакомую женщину. Растроганный, в чем-то глубоко виноватый перед ней, он осторожно поцеловал ее волосы. И когда целовал, ему на какую-то долю секунды показалось, что это его Лида, и он вздрогнул, крепко прижав женщину к себе.
Петр поднялся, зашагал по комнате из угла в угол…
Лиды нет. А если и завтра ее не будет? Завтра – последний день… Хотя бы посмотреть на них, хотя бы обнять! Надо было не телеграмму, надо было поехать к ним самому. Да, но мы легко разминулись бы опять… Очень просто…
Прошел еще день. Лида не приехала.
– Куда же ты? – спросила Марья Павловна, как только Петр с чемоданом в руке появился в кухне.
– Уезжаю.
– Господи, так и не виделся!
– Ну что поделаешь.
Он помолчал, подумал.
– Там на столе записка и ножик. Записка Лиде, а ножик Геньке.
– Ну что ж, ну что ж… – закивала головой Марья Павловна. – А то поживи…
– Нет, нельзя, – сухо сказал он и, забыв проститься, быстро пошел к двери.
На вокзале он почувствовал себя проще. Здесь все напоминало о другой, не московской жизни. И то, что было много военных, а в штатском лишь одни женщины, – все это обрадовало Петра. По залам шумно двигалась, громко говорила, смеясь, что-то делала большая толпа, и он с радостным облегчением смешался с ней, но, не пропадая в ней, не растворяясь, а чувствуя себя частью этой толпы. «Вот здесь я среди своих. Здесь мне очень хорошо», – думал Петр.
По дороге к кассе, прежде чем стать в длинную очередь за билетом, он зашел в ресторан и на прощанье выпил стакан водки. До отхода поезда оставалось совсем немного. С билетом в кармане он отправился на перрон, и тут в дверях кто-то взял его за рукав. Он повернулся, еще не видя, кто это, но уже чувствуя, – так сильно зашумела в висках кровь.
Да, это была Лида. Теперь они стояли друг против друга. И рядом с Лидой – мальчик…
– Ну, здравствуй, – хрипло выговорил он. У него сразу пересохло во рту. Он неловко, торопливо поцеловал ее, не обняв, а чуть коснувшись рукой ее плеча, смущенный и обрадованный. Она смотрела на него с легкой улыбкой, с которой лишь женщины могут смотреть на любимого человека, не стесняясь и не замечая никого вокруг.
– Как это получилось? Я тебя все время ждала. Все время. А ты совсем не писал, что приедешь. Хотя бы писал.
– Это вышло вдруг… – сказал он.
– Я понимаю, – покорно согласилась она. – Но как это все получилось! Я приезжаю, а Марья Павловна мне говорит. Я даже не поверила. А когда нашла твою записку и ножик, поверила и стала, как дурочка. Честное слово. Я боялась, что не застану тебя здесь…
Они были на платформе. Уже темнело, и под железной крышей на асфальтовом полу становилось прохладно. Лида была в летнем пальто, а Генька в курточке и коротких штанишках. Петр только сейчас заметил это и, хмурясь, подумал: «Не холодно ли ему?» Генька держался за рукав Лиды и, прижавшись к ней, восторженно и вместе с тем как-то тоскливо смотрел на отца.
– Двадцать минут, – сказала Лида.
– Да, двадцать минут. Но ничего, ничего, ничего, – говорил он, потирая в смущении лоб.
– Как я рада, что увидела тебя. Если бы ты хоть один день побыл с нами. Ах, как все получилось!..
И они опять молчали. А нужно было говорить. Что-то нужно было вспомнить, очень важное, и сказать Лиде. А в голову лезли пустяки. Назойливо вертелась какая-то глупая фраза о малине. Зачем, почему именно о малине, он никак не понимал и удивлялся, почему именно ему хочется сказать: «У нас там, на переднем крае, в овраге, теперь, наверное, малина поспевает». Он со злостью гнал эту фразу, а она возвращалась, дразня его. «Нужно сказать что-то другое. Но что, что?! – хмурился он. – Ведь расстаемся… Через несколько минут я уеду. Нет, пусть лучше они уйдут раньше, сейчас…»
– Милый, десять минут, – прошептала Лида.
– Знаешь, идите, – умоляюще произнес он и задохнулся, проглотив тяжелый комок, застрявший было в горле. – И Генька озяб… Идите. Все равно теперь…
– Хорошо, хорошо… Я тебя об одном прошу, береги себя. Ты ведь знаешь, что, кроме тебя… – говорила она в тот момент, когда он, слушая ее, нагнулся к сыну и поцеловал его.
Ему хотелось улыбнуться, чтобы облегчить эту всегда и для всех грустную минуту, и он не мог, чувствуя на лице вместо улыбки жалкую, искривившую рот гримасу. А Генька заплакал. Тихо, по-мужски, отвернувшись в сторону.
– Ну, идите, идите, – сказал он, выпрямляясь. – Идите, – и, махнув рукой, круто повернувшись, пошел, почти побежал к вагону, потому что боялся показать свои слезы.
Там он протиснулся к окну и увидел, как, держась за руки, они медленно шли к выходу. И в том, что Лида и Генька держались за руки и у Генькиной курточки был поднят воротничок, было что-то сиротское, одинокое, больно кольнувшее его в самое сердце. «Но что же делать, что же делать?» – в тоске прошептал он.
А Лида вышла на площадь. Генька, притихший, молча шагал рядом, держась за руку. Всегда он о чем-нибудь расспрашивал, а сейчас молчал. «Надо вытереть слезы, – подумала она, – а то нехорошо», – и не вытерла.
Они медленно пересекли площадь.
– Давай посидим, Геня, – сказала она, входя в сквер и глядя в сторону вокзала.
Большие, светившиеся синим светом часы, висевшие на стене здания, привлекли ее внимание. «Он еще здесь, совсем недалеко, – подумала она, – а сейчас уедет. И, быть может… Нет, нет, нет… Вот осталась минута. Минуту он еще здесь. Нет, уже меньше. Уедет… уедет… Но я не хочу!»
Она не опускала глаз с часов, пока ей не показалось, что поезд тронулся. Ей даже показалось, что она услышала сквозь шум города, как прощально лязгнули буфера, скрипнули и мягко пошли вагоны в дальний, окутанный дымом войны и тревоги край.
– Все, – сказал она, устало поднимаясь. – Уехал. Пойдем, дорогой мальчик. Ты озяб.
Они поднялись и медленно побрели к остановке троллейбуса. Им нужно было обойти большую клумбу, и в этот миг Лида увидела быстро шагающего к ним навстречу Петра.
– Этого не может быть! Ты же уехал, – прошептала она, крепко прижимаясь к нему.
– Не уехал, – сказал он, обняв ее, – не уехал. Когда уже мы тронулись, я узнал, что через два часа будет идти дополнительный поезд, и спрыгнул. Ведь мы сможем побыть вместе два часа. – Он немного отстранил ее от себя, заглянул в ее счастливые глаза и, вновь прижав, сказал: – Понимаешь ли ты, что это значит – быть вместе два больших часа!..