Текст книги "Эхо в тумане"
Автор книги: Борис Яроцкий
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
23
Бой на дороге то усиливался, то ослабевал. Сквозь наполненный сырым ветром сосновый бор он казался волнами, налетавшими на высокие гранитные скалы. По-прежнему глухо лопались гранаты, и грохот взрывов, размытый порывистым ветром, докатывался до капонира неукротимым океанским прибоем.
– То ли наши лупят, то ли наших бьют, – обронил молчавший до сих пор стриженный под ежик боец Колтунов. В полутемном доте он помогал пулеметчику Метченко набивать ленту.
Тут уже почти все оружие было трофейное. Колтунов, присматриваясь к чужим, незнакомым вещам, неторопливо – все-таки сказывалась усталость – брал патроны из пилотки (он их собрал в подбитом бронетранспортере), счищал с них песок и большим пальцем левой руки загонял в ячейки – он был левша.
А вот говорил неумело, коряво, некоторые слова растягивал, как резину. Его дважды Метченко посылал в БТР, и он в машине обшарил все закоулки, разыскивая патроны. Но разве их много найдешь, если, кроме Гулина, там уже побывали бойцы сержанта Лукашевича? Они, правда, интересовались продуктами и бинтами, но цену боеприпасам знали не хуже пулеметчика Метченко. Колтунову достались только те патроны, которые закатились в щели. После второго возвращения Метченко его спросил, что же все-таки на дороге.
– Сражение, – ответил Колтунов.
– А как с трофеями? Добыли что-либо приличное?
– Есть машины, – тянул Колтунов. – Горят вроде… Может, смотаться? Достать чего-нибудь?
– Ты и так мотаешься, – недовольно заметил Метченко. Ему надоело бессменно дежурить. И он завидовал Колтунову, что тот уже почти везде побывал, помня наказ покойного лейтенанта Лободы: где только можно, добывайте патроны. И Колтунов добывал.
В быстроте и ловкости он, конечно, уступал Екимову, тот работал под огнем, уверовав, что пуля для него еще не отлита. Колтунов же тщательно осматривал те места, где находили оружие, обшарил все укромные уголки – не осталось ли чего от немцев, которые здесь утром несли охрану, – заглянул он и в блиндаж, где Зудин и Шумейко принимали сводку Совинформбюро, полюбовался убитым фашистом («Ну и верзила! И как Шумейко с ним справился?»), побывал он и в том отсеке, куда запирали пленного.
– Ну еще что видел? – допытывался Метченко, с трудом вытягивая из Колтунова мало-мальски интересные сведения.
– Ты лучше спроси, чего я не увидел!
– Ну?
– Не увидел я пленного.
– Еще бы! Он же под замком, – хмыкнул пулеметчик.
– Замок-то есть… И блиндаж остался…
Колтунов знал, что фашиста, схваченного в малиннике, запирал именно Метченко. И тот, не дослушав тягучую речь товарища, крикнул:
– Товарищ старшина! Вы его послушайте!..
Старшина Петраков тут же послал Шарона и Скокова проверить – на месте ли пленный. Пленного не оказалось. Пока бойцы были заняты боем, фашист, вывернув бревно, служившее накатом, выбрался наверх, в густой осинник – и дал деру.
Искать его не стали – было некогда да и некому. Говорил же Эрик Хефлинг: «Если мы этого фашиста не убьем, он убьет нас». Выходило по Хефлингу…
От командира прибыл связной. Он доложил, что группе Забродина удалось поджечь три грузовика. Но немцы, видимо, ждали нападения: группу встретили огнем. Бойцы отошли с потерями. Осколками гранаты был тяжело ранен Мачавичус, серьезный и рассудительный боец.
– До утра не дотянет, – грустно заключил связной, перевязывая себе перебитый палец. – Мачавичус поднял гранату, а она в руке как тухнет… Наверно, пуля в запал угодила…
Подобные случаи в бою – редкость. Но почему-то печальных редкостей становилось все больше. И политрук вдруг суеверно подумал: «Неужели от нас отвернулась удача?» В один день столько смертей! Тут даже каменное сердце содрогнется… Политрук поднял полевую сумку – за десять часов боя сумка заметно потяжелела.
В сумерках бой утих. Враг отошел. Наблюдатели, высланные к дороге, на которой группа Забродина жгла грузовики, вернулись без потерь. Обстановка обнадеживала: не исключено, что немцы успокоятся. А поутру подтянут артиллерию – и все начнется сначала. Ночь сулила затишье.
В капонире нижнего дота Куртин собрал младший комсостав. Коротко подвел итоги первого дня рейда.
– За каждый свой промах, – говорил он, – командир расплачивается кровью своих бойцов. Прошу об этом помнить.
Люди устали смертельно. И Кургин это чувствовал, как никто другой. Но тоже, как никто другой, он понимал, что самое важное надо высказать именно сейчас: завтра, может, будет поздно. В непредвиденно тяжелой ситуации оказался отряд. И тут слово командира приобретало особый вес – оно как последний патрон: уж если жечь – то только в самом крайнем случае.
– Товарищи! На нас навалилось не меньше батальона. Несомненно, немцев перебрасывают от Балтики. Поэтому каждый убитый нами фашист – это тот солдат, которого Гитлер недосчитается на подступах к Ленинграду. А теперь послушаем комиссара.
– Сегодня в бою, – начал политрук несколько возвышенно, – вы показали себя достойными бойцами РККА.
Он хотел сказать проще и нежнее. А получилось официально и сухо. Выручил командир:
– Мы все ждем, что передает Москва.
И Колосов стал читать сводку Совинформбюро…
Потом хоронили погибших. Их положили на зеленый лапник, накрыли пропахшими болотной тиной пробитыми пулями плащ-палатками. Хоронили молча. Салюта не давали: берегли патроны.
День, яростный и долгий, догорал последними вспышками выстрелов. В соснах шумел ветер, набирая силу. Даже не искушенные в приметах бойцы говорили: «Быть ненастью».
После тягостных похорон и скудного ужина командир предложил политруку вздремнуть.
– Завтра, комиссар, будет не легче. Особенно тебе…
На что намекал – осталось загадкой: Кургин не любил разжевывать то, до чего понятливый человек доходит сам.
Нервы отпускали. Веки стали свинцовыми. Сонливость сковывала тело. Откуда-то Гулин притащил немецкую офицерскую шинель, наломал густого смолистого лапника, постелил в углу блиндажа, где еще днем лежал труп фашиста. У двери на обитых железом ящиках постанывал Зудин. Около него сестрой милосердия хлопотал Шумейко:
– Вань, хочешь, я принесу конины.
– Кваску бы…
Политрук мысленно похвалил бойцов сержанта Лукашевича, догадавшихся пустить в дело мясо лошадей. Жарить его на костре предложил Сатаров.
Голова гудела, как телеграфный столб, а сна все не было. «Если сейчас не поспать, – рассуждал политрук, – потом не удастся». Он лег лицом в лапник, накрылся чужой шинелью. Она пахла слабым табаком, жасминовым одеколоном и – что удивляло – хлоркой. Едкий запах был неукротим, он-то, наверное, и отпугивал дрему. Политрук стал шарить по шинели. Нашел пакет с таблетками. Хлорка в таблетках.
Он ругнулся, снова закрыл глаза. И теперь, уже засыпая, увидел мать. Она почему-то была в белом крепдешиновом платье. «Вася, сынок…» На ее губах краткая, приветливая улыбка…
Не открывая глаз, политрук вспомнил: мать умерла еще перед войной. Приехала к старшему сыну, который учился в артиллерийской академии, и там заболела. Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, среди густых зарослей черемухи. Была ранняя весна…
Надо же – пригрезилась… Но голос: «Вася, сынок…» – так во сне звучать не может… Видение исчезло, а голос остался.
Политрук открыл глаза, осмотрелся. У радиоприемника колдовал Шумейко. Лампочка подсветки, словно совиный глаз, глядела, не мигая. Далекий диктор гневным голосом что-то передавал. Понять было трудно: мешал гулкий шум ветра, доносившийся в блиндаж.
Политрук отбросил пропахшую хлоркой шинель. Избавившись от чужого омерзительного запаха, он вдруг почувствовал себя лучше – стало легче дышать.
– Ну что там?
– Что-то о Финляндии, товарищ политрук, – ответил Шумейко, водя карандашам по обрывку бумажного мешка.
Диктор сообщал:
– …Не желая считаться в этом вопросе с общепринятыми международными обычаями, под всякого рода искусственно создаваемыми предлогами задерживает выезд… персонала советской миссии…
В приемнике раздался треск.
– Помеха, товарищ политрук.
– Уберите… Как вас учили?
Радист снова принялся гонять шкалу. Совиный глаз лампочки мигнул. Треск исчез. Послышался голос другого диктора, громкий, лающий, не оставляющий сомнений – чужой голос. Шумейко переключил тумблер.
– Позвольте, товарищ политрук.
Сзади с автоматом на груди стоял Хефлинг. Он был все в том же маскарадном костюме – немецкой тужурке с накладными карманами, в брюках, заправленных в короткие юфтевые сапоги, на широком кожаном ремне – финка и две «лимонки».
– А ведь мы только что слышали Гитлера, – пояснил Хефлинг.
– О чем он? – спросил Шумейко, и его заплаканные, припухшие глаза засветились любопытством.
Хефлинг, соблюдая субординацию, обратился к политруку:
– Разрешите ответить?
– Отвечайте.
Немецкого антифашиста слушали не только радисты. В блиндаж набилось много – добрая половина взвода. И хотя по-прежнему остро пахло цементом, бинтами Зудина, пропитанными ромом, хлоркой, и одеколоном – от чужой шинели, все же здесь преобладал запах крепкого и здорового пота, каким пахнет одежда рабочего человека.
– Гитлер твердит, – говорил Хефлинг, обращаясь к товарищам, – что люди, которые выступают против войны, не заслуживают права на жизнь.
Зашевелился Зудин, требуя к себе внимания:
– Разрешите, товарищ политрук, еще один вопрос?
– Задавайте.
– Эрик, а где ты так здорово научился по-русски?
Краешками губ Хефлинг улыбнулся.
– Наша семья жила в Берлине около советского посольства. Я дружил с советскими ребятами. Они меня учили русскому, я их – немецкому.
– Разве у них не было учителей?
– Учителя-то были, но берлинский диалект лучше всех знают коренные берлинцы.
– А ваш отец, он где работал?
– В окружном комитете компартии. Он мне завещал дружить с русскими и ненавидеть фашизм. Из тюрьмы ему удалось передать записку. В ней были такие слова: «Когда в Германии по примеру России рабочие возьмут власть, вся Европа скоро станет коммунистической».
В темном блиндаже, пользуясь затишьем, бойцы вели разговор о фашистах. Днем, сойдясь с ними в рукопашной, они еще раз убедились, что слабых и стыдливых среди фашистов не было.
– Как же совесть? – горячо спрашивал Метченко. – Что ж, они забыли о возмездии? Спросим же мы с них, да и немцы, которых они мордуют, тоже спросят.
Политрук понимал, что Метченко говорил об очевидных вещах – последствиях разбоя. Хефлинг несколько стушевался: непростой вопрос задал товарищ…
– Мы привыкли о поступках людей судить по нашим советским меркам, – говорил Хефлингу политрук. – Прежде чем совершить поступок, человек себя спрашивает: это будет хорошо или плохо? Поэтому фашист, в понимании бойца Метченко, – человек, у которого нездорова психика. Таких может быть сотня, ну тысяча. Вот он и спросил о совести. Ведь против нас – миллионы захватчиков…
Хефлинг слушал напряженно, улавливая смысл.
– Один момент, – попросил он. – Честные немцы психологию фашиста уже определили давно. Поэт Франк Ведекинд задолго до фашистского переворота дал портрет типичного фашиста. – И Хефлинг по-немецки прочитал стихотворение, которое, конечно, никто не понял.
– А как оно звучит по-русски? – спросил Метченко.
– Примерно так:
Я тетку свою угробил.
Моя тетка была стара.
В секретерах и гардеробе
Прокопался я до утра.
Монеты падали градом,
Золотишко пело, маня.
А тетка сопела рядом —
Ей было не до меня
Я подумал: это не дело,
Что тетка еще живет.
И чтобы она не сопела,
Я ей ножик воткнул в живот.
Было тело нести труднее,
Хоть улов мой и не был мал.
Я тело схватил за шею
И бросил его в подвал.
Я убил ее. Но поймите:
Ведь жизни не было в ней.
О судьи, прошу, не губите
Молодости моей! [1]1
Современный перевод стихотворения Франка Ведекинда (1864–1918) «Теткоубийца» – Прим. автора
[Закрыть]
Хефлинг умолк. В блиндаже наступила гнетущая тишина. Почему-то каждый подумал: вот откуда у них умение бить ножом! Раненый Зудин, не в силах скрыть боль, застонал. К нему тут же подскочил Шумейко:
– Вань! Может, бинтик смочить шнапсом?
Зудин осторожно махнул рукой. Спросил:
– Уже есть два часа?
– Сейчас будет… Включайте, – приказал политрук.
На волне полка опять звучал знакомый, ставший уже родным цокающий голос:
– «Цоценка», я – «Лец»…
Радист, судя по голосу, был рядом – будто через дорогу. Под тяжестью невеселых мыслей люди стояли молча.
– Вот положеньице, – нарушил тишину неугомонный Метченко. – В полку небось думают, что нам уже крышка.
– Зачем же тогда вызывают «Цоценку»?
– Для успокоения… С того света, как известно, еще никто не отзывался.
– Товарищ Метченко…
– А что, разве не так, товарищ политрук? Я к тому, что мы целый день отзывались пулеметами и гранатами. И еще отзовемся. Так неужели там, за озером, нас не слышат?
Подобным образом рассуждали многие. У командира даже был сигнал: три зеленые ракеты. Это на случай, если над узлом появится наша авиация. Но за весь день ни одного самолета: ни нашего, ни фашистского. И куда они подевались? Может, вся авиация – наша и фашистская – в небе над Ленинградом?..
Суровые и молчаливые бойцы стали расходиться по своим окопам.
24
С минуты на минуту политрук ждал Кургина. Командир, по докладам связных, задержался во взводе сержанта Лукашевича. В землянках скопилось три десятка раненых. И это тревожило командира не меньше, чем предстоящий бой. К этому бою люди готовились, как к самому главному экзамену жизни. Для многих он станет последним. Но эту мысль, тоскливую и неприятную, каждый отгонял от себя как наваждение. «Неужели там, в полку, не слышат?»
Наконец-то фашисты притихли. Даже не постреливали. И вдруг – и в самом деле это было вдруг – рядом звонко ударил выстрел, за ним – второй, третий…
– Волк! Волк!! – послышались возбужденные крики. Кто-то из бойцов выскочил на бруствер, торопливо перезаряжая винтовку.
– Отставить! – Это уже был голос Петракова.
Но стрельнули еще, еще… Куда? Зачем? Волк, перебежав дорогу, рванул не в заросли осинника, а сюда, к блиндажам, – сам себя подставлял под пули.
Поведение волка было странным. Низко наклонив лобастую голову, он тяжело, но быстро бежал по траншее, словно чувствовал, что, если замедлит, – тут ему и смерть. Волк тенью мелькнул под амбразурой нижнего дота.
– Ошалел зверь, – сказал кто-то вдогонку.
Волк бежал не от людей, а к людям. Не было сомнения: в траншею он попал случайно. Сейчас выскочит на бруствер – и в несколько прыжков будет в лесу, под сумрачными соснами, а там ищи-свищи – найдет себе убежище. К изумлению всех, волк не стал выпрыгивать, уходить, под сосны, он исчез, как растворился, в траншее.
– Ребята, да он же в блиндаже!.. К радистам!..
Выхватив ножи, бойцы бросились на выручку товарищам: от смертельно напуганного зверя ожидать можно всякого. Но то, что бойцы увидели, ворвавшись в блиндаж, потрясло их и ошеломило.
Волк, мокрый, трясущийся, с обрывком веревки на шее, навалился на Зудина. Бойцу было больно ворочать шеей: но что боль, когда такая встреча!
– Барс!.. Барсик… Откуда ты? Рассказывай!..
Прерывисто дыша, Барс тонко скулил, будто и в самом деле рассказывал, откуда и как он добирался. Раненому Зудину пес облизывал руки, принюхивался к бинтам, находя в них тревожный и настораживающий запах. Жалобно скулил и даже пытался лаять, видя неподвижно лежащего хозяина.
Сиял от радости Шумейко, обнажая красивые белые зубы, громоподобно смеялся Метченко, повторяя:
– Вот это псина! Вот это псина! Во куда махнула – по тылам противника!
Забежал в блиндаж пулеметчик Сабиров, от умиления он распахнул свои крохотные раскосые глазки, не удержал восторга:
– Эх, какой собака!
Барс, повизгивая, лег около Зудина. В блиндаже было уже достаточно светло, чтобы как следует рассмотреть собаку. На ней был толстый, прошитый кожей брезентовый ошейник с обрывком довольно прочной пеньковой веревки. Не иначе, эту веревку Барс перегрыз. В его мокрой длинной шерсти чернела болотная тина, под длинными и колючими, как иглы, бровями кровоточил глубокий порез. На него сразу же обратил внимание Шумейко:
– Ребята, никак пуля чиркнула?
Присмотрелись. Верно. Значит, в Барса стреляли еще до болота. Рана оказалась забита песком. А песчаные откосы по всему переднему краю.
– Где ж это тебя, Барсик? – спрашивал Зудин, нежно поглаживая собаку ослабевшей рукой.
Счастливыми глазами пес преданно смотрел на Зудина, и когда тот его спросил, он вытянул шею, лизнул бойца в щеку и опять устало опустился на землю.
Скоро весь отряд знал о неожиданном госте из-за линии фронта. Сержант Лукашевич прислал для собаки довольно увесистый кусок сырой конины. Из рук связного Барс подарка не принял, хотя все видели, что он голоден и по розовому вздрагивающему языку струйкой текут слюни.
– Ешь, – сказал Зудин. – Это – тебе…
25
Командир попросил политрука подняться в верхний дот. Там было совсем светло, словно и не темнело, хотя над головой угрюмо плыли все те же свинцово-оловянные тучи. Поднявшись на крутую гранитную сопку, политрук почувствовал, что утро нового дня уже наступило. На востоке из-за дальних сопок струился мягкий, голубоватый свет. Он позволял видеть не только дорогу, но и лес, выгоревший местами, болото, уходящее за горизонт, и голую, сплошь гранитную, скалу, за которой, судя по карте, лежало небольшое карельское селение, где еще недавно батальон Анохина держал оборону.
Утром, оказывается, многое видится иначе, чем вечером. Сразу после боя усталость валила с ног, и глаза не столько смотрели вдаль, сколько выискивали вблизи: все ли сделано, чтобы отбить врага, так ли расставлены люди, пулеметы, все ли есть необходимое для ведения боя? Утром, словно мечта в юности, зрение устремляется вдаль. Ну как там полк? В котором часу перейдет в наступление? Эх, радист, ну скажи, пожалуйста) «Держитесь, товарищи, мы – выступаем!» А радист как заведенный монотонно твердил: «Цоценка», я – «Лец». Прием». И – ни слова больше.
Несомненно, он был человеком дисциплины, передавал только то, что предусмотрено инструкцией. А побывай он хоть раз в рейде, говорил бы по-другому, даже те самые слова – «Цоценка» и «Лец» – звучали бы как музыка, поднимающая в атаку.
– Посмотри, комиссар, что там? – показал Кургин на смутно видимую восточную сопку, из-за которой медленно, словно нехотя, казалось, струился голубоватый свет.
– День.
– Да ты гляди поближе. Даю ориентир: горелая сосна, левее сто, у самой посадки…
На опушку молодого соснового леса выходили немцы, в серой полевой форме, в касках, с ранцами за плечами. Фашисты даже не пытались маскироваться – шли в полный рост, но огня почему-то не открывали. Шли как призраки.
– За кого они нас принимают? – спросил Кургин, хотя по вопросу чувствовалось, что ответить он мог и сам: берут на испуг или готовятся к новой атаке.
Судя по расстоянию – километра два, – атаку можно было ожидать примерно через полчаса: фашистам предстояло пересечь просеку, а там они уже попадали под прицельный огонь наших пулеметов. Неужели полезут еще раз? Тут что-то не то…
– Атака. Но какая? Откуда? – спрашивал Кургин. – Загадка. Поэтому я тебя, комиссар, попрошу взять резервный взвод Амирханова и расположиться у кромки болота. Настраивай людей на контратаку.
Болото – место знакомое. Отсюда взводы рейдового отряда ударили по дотам. Удар получился удачный. На всех картах – наших и немецких – болото обозначено сплошными синими линиями: непроходимое. Кургин по нему провел отряд. «За такой маневр, – хвалился он, как мальчишка, – по тактике нам полагается «отлично». Впрочем, решение что – любой командир примет. Вся соль в людях: бойцы доверились нам, командирам, а мы, в свою очередь, им, их мастерству и отваге. Собственно, на таком согласии строится военная удача. Вчера, комиссар, мы в этом убедились…»
Резервный взвод выдвигался быстро и бесшумно, как может идти подразделение, люди которого крепко отдохнули, а главное – заждались боя, для всех первого в тылу противника.
В тесном глухом осиннике деревья были холодные, словно схваченные морозцем. Почему-то пахло смородиновым листом. Осень, да и только! Осинник с пробитыми звериными тропами, – судя по следам копыт, оленьими, – напоминал, что близко открытая вода. Кое-где попадались изъеденные старостью гранитные валуны. «Надежное прикрытие, – мысленно прикидывал политрук, приближаясь к болоту. – Где посуше, займем позицию».
Он уже представил себе, как вражеская пехота, та, что сусликами копошилась на опушке молодого соснового леса, пойдет параллельно дороге на Хюрсюль. И там, именно там, резервный взвод встретит ее беспощадным кинжальным огнем. Подспудно теплилась мысль, что еще несколько часов – и однополчане будут поздравлять с успешным выполнением боевого задания.
Резкий, будто удар тока, голос оборвал мысль, как веревку:
– Политрук, назад! – И в ту же секунду оглушающе звонко распорола воздух автоматная очередь.
Крикнувший боец – не разобрать кто – упал, подкошенный пулями. Упал и политрук, хотя находился шагах в двадцати сбоку. Падая, успел вырвать из кобуры пистолет, чуть подняв голову, осмотрелся. Скрытый густым осинником, он оказался незамеченным. Немец, сгорбленный под тяжестью мокрого ранца, с автоматом на долговязой шее, трусцой бежал к бойцу. Политрук через куст прицелился. После третьего выстрела долговязый повалился набок, было слышно, как он ударился автоматом о камень.
– Стреляйте! – требовательно кричал боец. – Стреляйте моим автоматом! – Звал к себе, но сам почему-то огня не открывал. Короткими перебежками, падая и поднимаясь, политрук добрался до бойца.
– Слева! Слева!! – кричал он повелительно и громко.
Стоило чуть повернуть голову – и политрук не поверил своим глазам: на него полукругом, цепью, шли немцы, черные от болотного ила. Шли тихо, как в немом кино. В надвигающихся глыбах трудно было признать людей. Если бы он, Василий Колосов, верил в нечистую силу, то эти фигуры, как вылепленные из грязи, скорей напомнили бы недобрых леших.
В диске кончились патроны. А фашисты все выходили и выходили… Лучше б это был сон, пусть даже дурной и страшный!
– Вставляйте! Быстрее! – крикливо командовал боец.
«Кому же он кричит?» И тут до сознания дошло: кричит потому, что ему больно.
– Диск в мешке!
– Так снимайте! Раскричались…
– Не могу!! Товарищ политрук! Не могу-у!..
Стреляли уже отовсюду. «Где же командир?» Среди бойцов, залегших в траве, сержанта Амирханова не оказалось.
– Слушай мою команду! – Политрук боялся, что за треском автоматных очередей его не услышат. – Отсекаем фашистов! Не давайте им проскочить в лес!
Взвод ударил дружно. Наш огонь заставил врага вернуться в болото. Там под тяжестью тел закачалась осока – так волна выдает змею, плывущую по спокойному озеру.
– Стрелять только по видимым целям!
У кромки коренного берега бойцы залегли. Их выстрелы были редкими, но точными, как на стрельбище.
– Сержанта Амирханова – к политруку!
Пока по цепи передавали команду, Колосов снял с бойца вещмешок. Сцепив зубы, боец застонал.
– Ранены?
– Кажется…
Это был Коренев, студент из Рязани. У него оказались перебитыми обе руки, три пули прошли навылет. В груди у бойца клокотало, словно кипел чайник.
– Не надо, – попросил боец, увидев перевязочный пакет. – Я, товарищ политрук, уже… отвоевался…
– Помолчите, – строго сказал Колосов и принялся накладывать на рану бинт. От обильной, яркой, как малиновый сок, крови бинт стал горячим и липким.
– Вы… хорошо… стреляли…
На руках у политрука Коренев умер. Комсомольский билет его оказался целым и сухим, и – что бросилось в глаза – новым, как будто только выданным. Впрочем, так оно и было. В графе «Время вступления в комсомол» значилось: «июнь 1941 года».
Молчаливо собирались бойцы: Ховзун, Зеленин, Завалей, Прус. Последним с охапкой оружия подошел Жарданов: политрук посылал его на розыски сержанта Амирханова, а он, выходило, подбирал винтовки.
– Где сержант?
– Он, товарищ политрук, уложил пять шакалов…
– Где он?
– Нет его больше…
На глазах Жарданова блестели слезы. Он их объяснил так:
– У товарища сержанта нет папы, нет мамы. Будет плакать его друг.
Взвод понес ощутимый урон. И политрук себя чувствовал виноватым. Он не представлял, как будет объясняться с командиром. Атака фашистов была дерзкой. Они ударили из непроходимого болота. Впрочем, этот вариант надо было предвидеть. Надо было думать, когда обстановка, как по заказу, складывалась благоприятно. Притупление чувства опасности на войне обходится весьма дорого…
Взвод занял позицию у кромки болота. Не исключалось, что немцы могли повторить вылазку. Тем более что недалеко от берега, в болоте, недобитые фашисты затаились. Все равно осока покачивалась, и встревоженные утки со свистом кружились, как бы показывая, где нужно искать врага.
Бойцы готовили боевую позицию, хоронили погибших (раненых унесли в землянки). Вспотевший и встревоженный, прибежал Гулин.
– Командир срочно просит прибыть.
Политрук взглянул на часы – их на руке не оказалось, остался только ремешок, и на нем свежий глубокий порез. Перехватив недоуменный взгляд, разведчик весело объяснил:
– Это пуля… Как вор-карманник.
По холодной траве политрук и разведчик поднялись на сопку. Там бойцы резервного взвода выкладывали из камня стрелковые ячейки. Чуть в стороне, среди густого мелкорослого осинника, лежал убитый немец. Гулин приподнял его толстую, волосатую руку, отстегнул часы, протянул их политруку.
– Фашисту – время ни к чему, тем более такому…
Политрук еще не избавился от того неприятного ощущения, когда лежал на трофейной шинели и невольно вдыхал запахи: раздражающе пряный – табака, цветочных духов, и резкий до омерзения – хлорки. Теперь опять тот же Гулин предлагал ему новый трофей.
– Не могу… Уже одно то, что они чужие…
Глаза Гулина, синие до черноты, полыхнули как вызов.
– Товарищ политрук! Вы взгляните! Тут никакой-то там «Павел Буре»… Часы-то кировские. Командирские… Этот снял с кого-то из наших… Вот я и возвращаю.
– Почему вы?
– Это я его… Он пробирался к болоту. А тут я, значит, с приказанием от командира. Гляжу, крадется. Я его даже хорошенько не рассмотрел.
– А часы рассмотрели?
В ответ разведчик озорно усмехнулся, словно удивляясь наивности всезнающего политработника.