Текст книги "Белая бабочка"
Автор книги: Борис Рабичкин
Соавторы: Исаак Тельман
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Заговор против сердца
…В одиночной палате маленькой больницы на острове Хонсю умирала хиросимская телефонистка Счастливая Кими. Так ее прозвали десять лет назад.
В ту из восьмидесяти шести тысяч секунд августовского дня 1945 года, когда над утренней Хиросимой на высоте двух тысяч футов блеснул огромный огненный шар, в котором словно сплелись миллионы оранжево-зеленых молний, Кими входила в подвальный склад телефонной станции.
Когда ее откопали, с неба падал черный пепел. Два человека в брезентовых плащах с масками на лицах несли ее сквозь густой, удушливый дым.
Из двухсот телефонисток хиросимской станции, кроме Кими, в живых тогда осталось четверо, У одной из них клочьями сходила кожа на местах ожогов, и она умерла через несколько дней. Спустя три года умерли еще трое…
А Кими жила, и ее называли Счастливой.
Но на восьмой год она почувствовала боль в суставах, начала худеть, потеряла аппетит, сон и за одну весну постарела и поседела.
В августовское утро 1945 года счастливый случай спас ее от наружного облучения. Но радиоактивная пыль проникла в ее тело, и лучевая болезнь, несколько лет не дававшая о себе знать, пошла в наступление. Десять лет молодой организм Кими боролся с ионизирующей радиацией. И был побежден.
Теперь в ее теле, которое беспомощно лежало на больничной койке, шел губительный процесс разрушения белых кровяных телец – этих клеток крови, помогающих организму в беспрерывной борьбе с микробами.
Количество лейкоцитов в крови катастрофически падало. Через каждые четыре дня Кими делали переливание крови…
А в это время на другом берегу Тихого океана, в штате Невада, близ Лас-Вегаса, каждый четвертый февральский и мартовский день 1955 года испытывали новое атомное оружие.
Сообщения об этом печатались во многих газетах. Но глаза миллионов читателей, разворачивавших свежий газетный лист, искали другое. В Московском Кремле Верховный Совет обсуждал международное положение и внешнюю политику правительства СССР. И каждое слово о мире, запрещении ядерного оружия, разоружении, которое раздавалось с трибуны Большого Кремлевского дворца, эхом облетало все пять частей света.
Борьба за мир разгоралась с новой силой.
У мистера Томаса, ведавшего иностранными делами большой заокеанской державы, в эти дни февраля и марта 1955 года было плохое настроение.
Последние три недели он провел в кабине самолета, облетевшего многие страны Азии и Европы. За одну поездку государственный министр покрыл почти двадцать тысяч километров.
Все сооружение Атлантического блока основательно шаталось. И мистер Томас в своих поездках был занят тем, чтобы укрепить его боковые подпорки в виде багдадского пакта и договора для Юго-Восточной Азии.
Газеты на родине мистера Томаса с удивлением писали, как он неутомим в свои шестьдесят восемь лет. Но мистер Томас удивлялся другому. Как это ни печально, но самому себе приходилось сознаваться, что и Азия и Европа совсем не те, какими бы их хотел видеть государственный министр.
Самолет мистера Томаса от аэродрома к аэродрому метался над пробужденной Азией, и его рация принимала с земли неутешительные вести.
В Японии, на которую мистер Томас возлагал особые надежды, не радуются его предстоящему приезду. И те, кто собирается привести в Хиросиму «поезд мира», взявшись за руки, на улицах Токио и Хиросимы дружно скандируют:
«Хейва банзай! Да здравствует мир! Трижды долой атомную бомбу!»
…Молодые японцы тихо шли мимо маленькой больнички, где в одиночной палате умирала Счастливая Кими.
Пятые сутки сиделки не отходили от ее постели. Кими металась в бреду, и слабый, бледноватый свет электрической лампы представлялся ей горящим солнцем. Кими казалось, что не только всё вокруг, но и сама она горит в огне.
Новокаиновая блокада, переливание крови, экстракт женьшеня – ничто не помогало.
Количество лейкоцитов упало до 1500.
За все пять суток одно только слово шептали бескровные губы Кими: «Пить! Пить!..»
А на воду и землю продолжали падать радиоактивные дожди и снега. На полигонах снимали чехлы с атомных пушек, и физики военных лабораторий вычисляли радиус действия новой водородной бомбы.
Мистеру Уинстону Черчиллю, за полвека державшему в своих руках портфели министра торговли, внутренних дел, военного снабжения, морского, авиационного, военного, колоний, финансов и премьер-министра, в эту зиму пошел восемьдесят первый год. Февральским утром 1955 года многоопытный политик и дипломат сказал своим коллегам – премьер-министрам стран Британской империи: «Если вселенной суждено стать миром водородной бомбы, то я счастлив, что мне осталось уже недолго жить».
Но на столе господина Черчилля рядом с версткой нового тома его мемуаров лежала «Белая книга» о военных расходах на новый финансовый год…
В эту зиму Советская держава и страны Восточной Европы одна за другой объявляли о прекращении состояния войны с Германией. А в Бонне престарелый западногерманский канцлер Конрад Аденауэр склонял свою седую голову над проектом декрета о всеобщей воинской повинности, над планами нового вермахта и с тоской думал о том, что его республика еще не имеет ни атомной, ни водородной бомбы.
Курт фон Регль был значительно моложе восьмидесятилетнего канцлера. Но в мечтах он уже видел себя во главе нового германского соединения, одного из тех, что пока лежали в ящике письменного стола боннского канцлера. Пока же Реглю приходилось довольствоваться совсем другим. Его отдел находился в том самом ничем не примечательном западногерманском городке – назовем его условно Эн, – куда несколько лет назад в светском платье прибыл из Рима бледный каноник с печальными глазами, отныне именовавшийся не Яковом Стасюксм, а человеком «номер Б-17».
Появлению Стасюка в городке Эн предшествовали тайные переговоры, которые вел с высокопоставленными государственными чиновниками папский нунций, аккредитованный при одной заокеанской державе. На помощь ее политикам, дипломатам и разведчикам, терпевшим в Варшаве, Праге, Будапеште, Софии, Бухаресте поражение за поражением, спешили отцы святой римской курии.
Из городка Эн человек «номер Б-17» в рясе и без рясы уже не раз совершал дальние рейсы на восток Европы, и не только в резиденции католических епископов и кардиналов.
У каноника Якова теперь не оставалось никаких иллюзий. Он понимал всю трагедию своего положения, но не в силах был порвать цепи, не столько оковавшие, сколько опутавшие его. Во всем этом большом и страшном мире он чувствовал себя одиноким. Было тяжело, горько от сознания того, что никому на свете – ни богу, ни людям – до него нет дела.
У Стасюка было такое ощущение, что на земле он нужен одному только очкастому вежливому господину Реглю, в чьем распоряжении он находился в городке Эн.
Разгром гитлеровского государства не помешал карьере и благополучию бывшего коменданта Южноморска. Еще в 1944 году, после отступления из России, в жизни Регля произошли важные изменения. Его перевели в имперское управление секретной службы и поставили, во главе одного из «русских отделов», при котором состоял архив важнейших документов.
Этот архив и сыграл решающую роль б судьбе Курта фон Регля. Оберст Регль вовремя вывез его в западную зону Германии и передал в руки новых хозяев, что было оценено за морем, в центральном разведывательном управлении.
Когда с течением времени, сращивая кости, зализывая раны, меняя кожу, старая германская секретная служба понемногу начала приходить в себя, оберст Курт фон Регль, считавшийся знатоком по русским вопросам, стал одним из тех людей, которые осуществляли оперативный контакт германской службы с заокеанской, чьи гнезда укрывались во многих западногерманских городках, вроде Эн.
Пока за морем, в глубокой тайне, за дверьми, которые охраняли часовые, за занавешенными окнами и за железом сейфов с секретными замками составляли и хранили документы генштаба о «Целях страны и ее союзников в войне», в городке Эн подчиненные Курта Регля печатали листовки, которыми начиняли воздушные шары, инструктировали провокаторов, готовили фальшивые паспорта и примеряли скафандры, в которых по дну пограничных рек лазутчики должны перейти на другую сторону.
За последнее время репутация Регля в секретной службе пошатнулась. Многие из операций, осуществленных его отделом, не дали того эффекта, который Регль обещал своим шефам. И оберст мучительно думал над тем, что могло бы укрепить его положение на служебной лестнице.
В этих поисках сын знаменитого археолога Якоба Регля вдруг остановил свой взор на знакомой ему высокой фигуре русского академика Лаврентьева.
На конгрессах сторонников мира к голосу этого старого ученого прислушивались с особым вниманием. Поколение Лаврентьева пережило несколько войн, но он, историк и археолог, говорил как свидетель последствий сотен и тысяч войн, потрясавших цивилизацию.
За стенами залов, на трибуны которых он поднимался, лежали руины Вроцлава и Варшавы, красовался чудом уцелевший в огне военного пожара Пражский град, высились стройные кварталы не знавшего уличных боев Стокгольма. И Лаврентьев говорил о судьбах городов, завещанных нам прошлыми поколениями для того, чтобы сделать их еще краше и богаче. Он говорил о трагедии века, породившего величайшее изобретение людского гения, которое все еще держит человечество в трепете, между тем как оно способно растопить льды на полюсе, оросить Сахару очищенными от соли водами Средиземного моря, превратить всю планету в цветущий сад.
И Лаврентьев поднимал свой голос против войны, ядерного оружия, за то, чтобы Хиросима никогда больше не повторилась.
…«Пить! Пить!» – шептала японка Кими, из тела которой вместе с разрушающимися лейкоцитами уходила жизнь.
Столбик ртути неизменно показывал 40,5°, а количество лейкоцитов упало до 900. Потом I Кими перестала ощущать и жажду. Потухшими глазами смотрела она в окно, за которым разгорался новый мирный день…
Из Токио в Пекин ехала молодежная делегация. Еще стояли февральские морозы, но цветоводы в розариумах Европы уже готовили кусты для международного сада роз, который предстояло заложить в возрожденной Лидице. Тридцать три страны посылали своих пианистов в Варшаву на конкурс имени Фредерика Шопена. В Дели подписывали соглашение, по которому СССР обязался соорудить в Индии металлургический завод. В Лейпциге открыли международную ярмарку.
В Париже советский академик Лаврентьев гулял со своим французским коллегой по улице Комартэн. Молча постояли они у высокого дома номер 8, думая о том, что здесь, в квартире на пятом этаже, Стендаль написал их любимую книгу…
Курт фон Регль с раздражением читал отчеты о поездках и выступлениях Лаврентьева. Через руки оберста Регля уже не раз проходили материалы о встречах советского ученого со своими зарубежными коллегами, для которых слово Лаврентьева немало значило.
В последнее время шеф Регля не выбирал выражений, высказывая оберсту недовольство работой его отдела.
Курт до боли в голове напрягал свою мысль в поисках выхода. Он перебрал десятки вариантов и сам их отбросил. И вдруг ему вспомнилось газетное сообщение о предстоящем весной международном конгрессе историков, в котором примет участие советский академик Лаврентьев.
Память Регля, словно ткацкий челнок, сразу связала воедино целый клубок фактов: давний рассказ отца о короне Пилура; расписку Лаврентьева, участвовавшего в экспертизе, которая, должно быть, хранится где-то в архиве; его, Курта, встречу с Лаврентьевым в сороковом году; досье южноморского негоцианта Ганса Нигоффа, с которым будущий комендант Южноморска еще весной 1941 года ознакомился в архиве секретной службы; историю убийства Хомяка и фамилию Куцего в списке агентов, завербованных южноморской комендатурой…
Так у Курта фон Регля родился план.
Когда оберст стал излагать его шефу, тот отнесся к плану Регля весьма скептически: «Стоит ли затевать такую сложную операцию ради какого-то ученого-археолога? Если бы ваш профессор был крупным атомщиком или, скажем, авиаконструктором… Это другое дело». Однако шефу пришлось изменить свое мнение. Он был обескуражен, когда мистер Джордж, с которым обычно координировала свои действия служба разведки, ухватился за план Регля.
В ответ на сомнения своего германского коллеги мистер Джордж, никогда не отличавшийся тонкостью обращения, выпалил:
– Вы узко мыслите! Это мелкий практицизм. Взрыв, произведенный делом Лаврентьева, может быть не менее полезен, чем взрыв какого-нибудь объекта.
Справедливости ради следует заметить, что генерал Джордж в данном случае повторил чужие слова.
Вскоре после того как мистер Томас вернулся из своего полета в Европу и Азию, на двадцатом этаже отеля «Океан» собралось восемь человек, которым принадлежало далеко не последнее место в руководстве «холодной войной». Мистер Томас, проводивший это совещание, высказался весьма определенно:
– Надо шире мыслить. Взорвать завод шли линкор – это полдела, Можно отстроить. Теперь, может быть, самое главное – взрывать в человеке его веру, сеять страх и неверие.
После этого план Курта Регля предстал перед его шефом в другом свете.
«Действуйте!» – И генерал Джордж по-дружески хлопнул по плечу своего германского собрата.
«Выполняйте!» – велел шеф оберсту Реглю и впервые за последние месяцы улыбнулся ему.
«Это будет последнее задание», – протирая очки, мягко сказал Курт фон Регль стоявшему перед ним агенту «Б-17».
Каноник Яков Стасюк уже не раз просил от суетных мирских дел вернуть его в лоно церкви. Регль обещал, что это будет сделано. Впрочем, теперь он мог обещать Стасюку все что угодно…
…А жизнь Счастливой Кими уже не висела на волоске. Ее тело покрыли белой простыней, и сестра, несколько суток не покидавшая палату, впервые вышла на улицу.
Над Хиросимой был поздний вечер. Увидя огоньки свечей у каменного шатра над захороненными списками жертв Хиросимы, маленькая японка подумала, что это памятник не только мертвым, погибшим шестого августа 1945 года, но и живым, которые еще борются с лучевой болезнью, как боролась с ней Кими. И запекшиеся губы маленькой японки шептали страшные проклятия всем, кто служит идолу новой войны…
Загробная жизнь Остапа Шелеха
Самолет из Львова прилетел в полдень. Но Ляля появилась в Эосе только под вечер, после прибытия теплохода из Ялты.
До поздней ночи в комнате Тургиных не гас свет…
А на следующее утро майор Анохин вызвал к себе хранителя эосского заповедника.
Спокойный, исполненный достоинства, опираясь руками на край маленького стола, сидит Остап Шелех перед майором. В кабинете их двое.
– Товарищ Шелех, я пригласил вас, чтобы выяснить некоторые обстоятельства… Вы учились во Львовском университете?
– Да.
– В какие годы?
– С 1908 по 1913 год.
– Вы его закончили?
– Да… историко-филологический факультет.
– Конечно, прошло уже много лет, но кое-кого из своих однокурсников вы еще помните?
– Разумеется.
– Кого?
– Юлиана Радзиковского, Андрея Стафийчука, Менделя Хусида, Вацлава Бжеского, Казика, то есть Казимижа… ну, как его фамилия… вылетит же из головы… Ну да, Гжибовского.
– Это все ваш курс?
Шелех кивает головой.
– Скажите, а фамилия Дупей вам не помнится?
– Дупей… Дупей, – вспоминает Шелех. – кажется, был у нас такой студент.
– Кстати, Остап Петрович, почему вас нет в списке выпускников 1913 года?
Шелех пожимает плечами:
– Какая-нибудь ошибка писарей канцелярии.
Анохин берет из папки на столе несколько листов.
– Студент Остап Шелех значится в списках третьего, четвертого и пятого курса…
– Значит, явное недоразумение. Lapsus calami, как говорят юристы, – ошибка пера.
– А может быть, это ошибка памяти? – Анохин неожиданно поворачивает разговор. – Не потому ли студента Остапа Шелеха нет среди выпускников, что он трагически погиб за два месяца до выпускных экзаменов?
Шелех молчит.
Майор достает из среднего ящика стола большую групповую фотографию.
– А вот студент Юрии Дупей числится во всех списках, есть на фотографии выпускников и почему-то поразительно похож на вас.
Шелех будто потерял дар речи.
– Так кто же вы такой? Шелех или Дупей?
В это время открылась дверь, и вошел Троян. Майор встал. Шелех удивленно посмотрел на Трояна и, начиная понимать все происходящее, тоже привстал.
Троян садится в кресло, поворачивается так, чтобы хорошо видеть лицо Шелеха, и повторяет вопрос:
– Ну, так кто же вы: Остап Петрович, – Шелех или Дупей?
Шелех продолжает молчать.
– Номер двадцать три, полицейский комиссариат города Львова ничего не говорит бывшему студенту Дупею?
Шелех молчит.
– А фамилия господина Штрассера из департамента полиции в Вене?
– Это все прошлое… – медленно, растягивая слова, заговорил наконец Шелех. – Студент Дупей виноват перед совестью и законом. Но имени Шелеха я не запятнал. Стыдно было… От старого не хотел оставить даже фамилию… Бежал сюда, чтобы начать новую жизнь.
– Бежали, но по дороге завернула к галицийским националистам в их республику ЗУНР, а потом к господину Кововальцу в ОУН?
– Я же от всего этого уходил. Уходил, в кровь разбив ноги. И тем, что было потом, я разве не искупил грех молодости?
– Это вы о чем? Тридцать лет хранителем? Спасение заповедника? Бегство к партизанам?.. Между прочим, расскажите нам о своем побеге из-под ареста. Это когда было?
– Осенью 1943 года.
– Точнее, – вступает в разговор Анохин.
– Двенадцатого ноября.
– При каких обстоятельствах? – снова спрашивает Анохин.
– Вечером повезли за город на расстрел…
– Одного?
– Да.
– Дальше, – говорит Троян.
– Дорога возле леса была плохая, машина пошла совсем медленно. Я выпрыгнул, автоматчики погнались, открыли стрельбу. В том лесу я и спасся.
– Сколько было автоматчиков?
– Трое.
– Это с шофером? – спрашивает Анохин,
– Нет.
– Долго гнались?
– Долго. Но далеко в лес побоялись идти
– Все у вас сходится… Только вот что странно, – говорит Троян: – почему это автоматчики – между прочим, их было двое – не поймали бежавшего, когда он упал, зацепившись, вероятно, за корни старого дуба?
– Счастливая случайность. – Шелех еще владеет собой.
– А то, что машина, с которой вы спрыгнули, даже не остановилась, – тоже счастливая случайность? Не слишком ли много случайностей, гражданин Шелех? Вы ведь летом 1941 года остались здесь тоже благодаря случайности?
– Со сломанной ногой далеко не уйдешь.
– А когда у вас, Шелех, случился перелои ноги?
– Дней за десять до эвакуации заповедника. Ящик на ногу упал.
– Кто-нибудь был при этом? – интересуется Анохин.
– А как же, моя помощница, Мария Петровна.
– Она теперь в заповеднике не работает? – продолжает Анохин.
– Еще в войну погибла от бомбежки.
– Впрочем, есть самый верный свидетель, – говорит Троян, поднимаясь с кресла. – Товарищ майор, надо пригласить из госпиталя рентгенолога с передвижным аппаратом. Если нога была сломана – на кости остался рубец.
Анохин протягивает руку, чтобы снять трубку. Шелех порывисто останавливает его.
– Не утруждайте себя, гражданин следователь. Дайте мне, пожалуйста, бумагу, я все напишу.
Анохин передает ему стопку бумаги.
– Вы только не забудьте о событиях нынешнего лета. Склеп. Палка. Чертеж… Словом, «белая бабочка», – говорит полковник Троян.
В ночь на 15 марта 1910 года студент второго курса университета Остап Шелех был доставлен в полицейский комиссариат города Львова. За две недели до этого у Шелеха, уроженца небольшого села под местечком Снятин, умерла мать. Он остался одиноким. Отец и брат Остапа, следом за всеми родичами, давно подались за океан. Теперь они были далеко – в канадской Альберте.
После долгих странствий Шелехи забрели в горняцкую долину. И там на шахте Гилькрист, возле Бельвю, отец с сыном добывали уголь. Чуть свет, взяв с собой взрывчатку, вооружившись ломом и лопатой, они спускались в штреки, где малейшая неосторожность могла стоить жизни.
Остап знал, на какие тяжелые, добытые в муках деньги он обучался в Снятинской гимназии, а теперь в университете. И когда его взяла полиция, он не столько мучился ожиданием своей участи, сколько от сознания, какой горькой будет для отца весть об исключении Остапа из университета. Эта мера нередко применялась в отношении студентов-украинцев, которых вообще в университете было не так уж много, а на курсе Шелеха в особенности.
Все преступление Остапа заключалось в том, что на сходке студентов-украинцев, собравшихся отметить годовщину со дня смерти Тараса Шевченко, Шелех, прочитав «Заповит», сказал:
– Недалеко то время, когда сбудутся мечты нашего великого Кобзаря.
Вероятно, на первый раз полицейский комиссариат ограничился бы взятием студента Шелеха под наблюдение. Но как раз в те дни из Вены поступила депеша, требовавшая суровых мер против всяких выступлений «украинских элементов». И, желая показать начальству свое усердие, львовская полиция в связи со сходкой произвела ряд арестов среди украинского студенчества.
Чиновники комиссариата, однако, просчитались. Репрессии вызвали брожение в университете, протест многих польских студентов. Требовали освобождения арестованных.
Первым был выпущен сокурсник Остапа Юрко Дупей. Он состоял в комитете, собиравшем шевченковскую сходку, но на самом вечере отсутствовал из-за болезни. Этим объяснили его освобождение. Однако причина тут была другая.
Дупей приходился приемным сыном этнографу доктору Цибульскому, одному из деятелей львовской «Просвиты» и редакторов газеты «Дело». Своих родителей Юрко даже не помнил. Отец еще в конце прошлого века польстился на даровой проезд в Бразилию и пропал где-то в пущах Параны, а мать вскоре умерла. Далекий родич матери, бездетный Цыбульский, взял пятилетнего Юрка к себе.
Идеалом хозяина дома, на чем свет стоит ругавшего социалистов и радикалов, была галицкая украинская держава под высокой эгидой «всемогущего цисаря» – австро-венгерского монарха.
Как ученый Цыбульский больше всего гордился благосклонно встреченным в Берлине и Вене пухлым томом, в котором он доказывал родство украинской культуры с германской и описывал, как германский дух издавна окрылял его предков. Совершенно закономерно другая монография суемудрого доктора была исполнена усилий показать, что культура украинцев Галиции не имеет ничего общего с «москалями».
Казалось, сам воздух в доме Цыбульского пропитан политическим торгашеством и мелким интриганством, цинизмом и ханжеством. В этой атмосфере рос гимназист старших классов, а потом студент Юрко Дупей. Положение приемного сына Цыбульского делало Дупея заметным среди товарищей по университету. И, подражая кое-кому из тех, кого Юрий видел в гостиной отца, он с удовольствием входил в роль «деятеля землячества»…
Чиновник полицейского комиссариата недолго возился с Дупеем, арестованным по делу о студенческой сходке. Он образно нарисовал молодому честолюбцу картину крушения всех его жизненных планов, и этого оказалось достаточным, чтобы получить его согласие и подпись.
Из подъезда Львовского полицейского комиссариата студент Юрий Дупей вышел осведомителем.
Регулярно, через день, он носил передачу своему сокурснику. Освобожденный последним, Остап Шелех горячо благодарил товарища, еще не зная, как трагически свяжутся их судьбы.
Жизненная тропа Юрия Дупея, поздним мартовским вечером 1910 года завернув в темный переулок за углом полицейского комиссариата, вскоре вывела его на дорогу, где приемному сыну профессора Цибульского уже виделось министерское кресло.
Скромная должность историографа местного научного общества и сотрудничество в газетах не соответствовали тщеславным помыслам недавнего выпускника университета. Возня местных националистических партий стала его стихией. И голос Юрия все уверенней звучал в гостиной доктора Цыбульского.
В то лето 1914 года в мире назревали большие события, и верноподданное перо Дупея все чаще выводило имена Франца-Иосифа и Вильгельма. Как и доктор Цыбульский, молодой Дуней надеялся, что из этих рук может быть получен скипетр державы галицийских украинцев.
На третий год войны Дупей женился. Его избранница была некрасива, неумна и суетной жизни, так обидевшей ее, предпочла юдоль католицизма. В пастве митрополита Андрея трудно было сыскать более рьяную униатку.
Дупея меньше всего интересовала его будущая жена. Он имел в виду тестя, профессора истории, которого такие, как Цыбульский, провозгласили своим отцом и наставником. Брачные расчеты Дупея поначалу оправдались. Через каких-нибудь пять лет после окончания университета двадцатисемилетний Юрко важно восседал в секретариате премьер-министра Западноукраинской республики.
Дупею трудно было разобраться в событиях, лавиной навалившихся на него. Революция в России 1917 года все перевернула. Рухнули империи Франца-Иосифа и Вильгельма. Но была галицийская держава, и Дупею казалось, что пришла пора, которая вознесет его на высокой волне.
Будто в хмельном угаре, промелькнули несколько месяцев 1918 года, и Дупей почувствовал, что зыбки не только его мечты о министерском кресле. Колебалась вся почва под его ногами.
Противоречивые чувства раздирали Юрия, когда сам глава государственного секретариата ЗУНРа господин Петрушевич, отдавая пакет, пожелал Дупею удачи в его миссии.
Секретный пакет, с которым Дупей отправился из Львова, привел его в Киев.
Но адресат выбыл. Точнее сказать, его изгнали из Киева части комдива Николая Щорса. Пока в поисках осколков Центральной Рады Юрий Дупей плутал по Украине, не стало ни республики галицких сепаратистов, ни правительства господина Петрушевича, посланцем которого Дупей был.
Он попытался вернуться во Львов. Это не удалось. Еще раз рисковать Дупей побоялся, да его туда и не очень тянуло. Тесть сидит, вероятно, у разбитого корыта, а при одном воспоминании о постылой жене ему хотелось бежать без оглядки.
На всякий случай Дупей закопал послание бывшего премьера ЗУНРа и после нескольких дней тяжелых раздумий пришел к выводу, что самое верное – переждать, пока водоворот событий не войдет в какое-нибудь русло.
Два самых бурных года гражданской войны Дупей, ставший уже Шелехом (пригодился заготовленный про запас документ на имя умершего от тифа сокурсника), тихо пересидел в лесной волости, лежавшей вдали от фронтовых дорог. Местная власть была небогата грамотеями, и в 1921 году Остап Петрович Шелех уже ведал школой.
В глубине души он посылал сто тысяч проклятий утопавшей в грязи волости, где застрял, своей школе, занимавшей хату на курьих ножках, и замурзанным, голодным ребятишкам в отцовских обносках
Первое время Дупей надеялся, что Советы вот-вот лопнут. Однако шел пятый советский год, и Дупей задумался, как бы вылезти из этой дыры. Нужно было устраиваться поосновательней.
Выручил случай.
Губернский наробраз искал человека, способного привести в порядок свезенные из поместий библиотеки и коллекции. Выбор пал на Шелеха, Но он недолго задержался в губернском музее, в то время скорее напоминавшем лавку древностей.
Историк по образованию, человек, хорошо знающий классические языки, Остап Петрович оказался весьма подходящим для должности хранителя недавно объявленного заповедником Эоса. Так Шелех в 1923 году впервые появился в районе Южноморска. Осмотревшись, он обосновался, решив, что эта тихая обитель будто для него создана.
Раскопки Эоса еще не возобновились, но Шелех времени не терял. Понимая, что ему здесь придется пересидеть не один год, Остап Петрович серьезно занялся археологией. Все дни он проводил дома за книгами, в южноморских музеях и среди эосских памятников.
Камни Эоса будто висели у него на – шее. Еще со времени пребывания в доме профессора Цыбульского Дупей считал себя предназначенным для политической карьеры, министерских кабинетов, речей и интервью, для светских салонов и банкетов. Вместо всего этого приходилось рыться в черепках и книгах, хранить развалины и мучительно ждать, когда все это кончится.
По вечерам, оставаясь наедине с самим собой, Шелех воображал, будто он товарищ министра, и мысленно отдавал десятки распоряжений, отправлялся на заседания кабинета, ездил в составе дипломатических миссий в Берлин, Париж и Лондон…
Каждое утро возвращало Шелеха к действительности.
Молодая страна жадно рвалась к науке и знаниям. В экспедицию вместе с Лаврентьевым и его учеными помощниками приезжали вчерашние солдаты и рабфаковки – рабочие пареньки и крестьянские девушки. С утра до вечера в заповеднике толпились любопытные экскурсанты, задававшие бесчисленное количество вопросов, словно они имели какое-то личное отношение к судьбе древнего Эоса.
Шелех ненавидел их и улыбался, делая вид, что его радует пытливость молодежи. Ненавидеть и улыбаться, хранить то, что ненавидишь, мечтать увидеть в руинах все окружающее и бережно ставить на место выпавший камень из древней кладки, в мечтах подкладывать бочки с порохом под все новое и стараться хорошо работать – так жил Юрий Дупей.
Раздавленная амфора теперь напоминала Дупею его мечты о карьере. С ними приходилось расставаться.
Тень надежды мелькнула у Дупея в самом начале тридцатых годов. В Терновке и всюду вокруг Южноморска плуг коллективизации по-новому вспахивал степь. Волновалось крестьянское море. А кулачье засело будто на островках, среди камышей, в плавнях и вело огонь из обрезов, целясь в бедняка-активиста, в рабочего-двадцатипятитысячника, в селькора, в райкомовского уполномоченного.
В эти дни впервые за двенадцать лет прошлое напомнило о себе Юрию Дупею. Темной декабрьской ночью оно явилось в обрезе человека в крестьянском кожухе, тихо постучавшего в дверь.
С первых же слов ночной гость дал понять товарищу Шелеху, что кое-кто из старых знакомых за Збручем и Саном помнит его настоящую фамилию. Две недели Шелех укрывал незнакомца.
Сперва в нем боролись два чувства – страх и надежда. Может быть, этот приход в самом деле связан с началом больших событий, которые разыграются по всей Украине. Но как только Шелех понял, что все дело кончится несколькими поджогами и убийствами, надежды покинули его. Ночной гость исчез, и остался один только страх. Он гнул Шелеха в дугу. Непрерывно борясь с ним, Остап Петрович лез из кожи вон, чтобы прослыть хорошим работником.
Археология, раскопки, камни и черепки служили Дупею реквизитом в его нелегкой игре. Они помогали ему носить маску.
С того сентября, когда над Львовским университетом поднялся красный флаг. Шелех жил в постоянной тревоге, что в любую минуту с него могут сорвать эту маску. Пошли самые страшные двадцать месяцев его жизни. И гитлеровское вторжение на советскую землю он воспринял, как спасительный якорь, брошенный ему судьбой, должно быть, наконец, сжалившейся над всеми его муками и страхами. Теперь его беспокоило, не забыли ли о нем люди, которые знали его как Юрия Дупея.
Симулировавший перелом ноги хранитель эосского заповедника мог не волноваться.