Текст книги "Белая бабочка"
Автор книги: Борис Рабичкин
Соавторы: Исаак Тельман
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Глава шестая
ОРДЕР НА АРЕСТ
Ученик Дзержинского
Сравнительно не старый человек, полковник Троян был из старой чекистской гвардии прошедшей школу Феликса Эдмундовича Дзержинского.
Зимой 1918 года с этажа на этаж большого дома Всероссийской ЧК носился паренек в потертом матросском бушлате чуть ли не до пят и прохудившихся сапогах.
Сын погибшего в бою красногвардейца, хлопец с мягким украинским говором, он полюбился черноморскому матросу, ставшему комендантом ЧК.
Посыльный коменданта однажды едва ни сбил с ног высокого, худощавого человека в зеленой гимнастерке и шинели, наброшенной на плечи.
Человек в шинели улыбнулся: паренек с почтовой сумкой летел по коридору так, словно от его расторопности по крайней мере зависели судьбы революции.
Рассыльный остановился и замер, не в силах вымолвить слова.
– Чего молчишь? Давай знакомиться… Дзержинский.
– Троян, – сказал хлопец, стараясь изо всех сил пожать протянутую ему руку.
– Сын римского императора?
Рассыльный зарделся от этой шутки.
– Мой батько был печатник.
– Значит, ты грамотный?
Паренек кивнул головой:
– Читаю хорошо и писать могу.
Эта встреча с председателем ЧК многое определила в судьбе бывшего типографского подмастерья.
Как-то ночью, вручив Дзержинскому толстый пакет, он замешкался у стола, не отрывая взгляда от бледного, заострившегося лица, склоненного над бумагами. Ему хотелось продлить минуты пребывания в этой комнате.
Дзержинский поднял на него глубоко запавшие глаза…
Феликс Эдмундович подумал о пареньке, стоявшем перед ним, о тысячах таких, как он. Сколько ненависти вокруг. Сколько людей брошено друг на друга. Сколько нищеты и сирот. Но ведь победят правда, любовь. И для этого он сидит здесь… Теперь его усталые глаза были совсем другие – лучистые, ласковые. Ему вдруг вспомнилась фраза из письма, когда-то полученного в тюрьме… Асек Дзерлинский… Родные писали, как произносит свое имя Ясек, которого он тогда еще и в глаза не видел…
Троян осторожно направился к двери. Феликс Эдмундович вернул его с полдороги.
– Садись… Много сегодня бегал? Ну, рассказывай.
– Феликс Эдмундович, – вдруг выпалил паренек, – возьмите меня в чекисты!
– А ты кто, не чекист?
– Посыльный…
– Знаешь, хлопец, в таком пакете. – Дзержинский взял со стола уже раскрытый конверт, – тысячи жизней…
– Товарищ Дзержинский, дайте мне задание… Я смогу, – упрямо твердил паренек, – я выполню…
Дзержинский улыбнулся.
– Значит, сможешь? Выполнишь?.. Ты не гляди, – сказал он, – что сегодня среди нас еще не все грамотные. Времени мало… А врагов много… Так вот тебе задание: учись… Чекисту нужно много знать.
С этими словами Дзержинский подошел к шкафу, стал рыться на полке.
– Книги читаешь? – вдруг спросил он.
– Теперь только газеты.
– Возьми, – сказал председатель ВЧК протянул Трояну книгу в картонной обложке, на которой было написано: «Максим Горький. В людях»…
Эту книгу полковник Троян хранит по сей день. И каждый раз, когда он, человек совсем не сентиментальный, берет ее в руки, невольно вспоминается ему собственная школа жизни. Рабфак осенью 1919 года… Вечерний юридический факультет… Курсы иностранных языков… И тридцать пять лет беспрерывной чекистской работы.
За эти годы Трояну много раз доводилось слышать символические слова – «меч революции». Для Трояна это не просто крылатая фраза. Он отлично знал, как нужен этот меч, когда дело идет об истинных врагах…
Ученик Дзержинского, которому Феликс Эдмундович доверял серьезную оперативную работу и кого сам рекомендовал в партию, талантливый разведчик Троян с некоторых пор выполнял третьестепенные задания.
Его первый доклад высокому начальнику – человеку в пенсне, с быстрым взглядом больших выпуклых темных глаз – был его последним докладом. Подполковник Троян, сообщая о результатах проверки одного дела, позволил себе высмеять шпиономанию некоторых незадачливых работников, готовых видеть вражеский умысел даже в какой-нибудь мелкой ошибке человека.
Потребовалось много лет и много событий, чтоб стало ясно, в чем тут дело…
В последние годы полковнику Трояну предлагали высокие посты. Он отказывался от них, потому что его увлекала живая, оперативная работа разведчика.
Когда донесение из Южноморска легло на стол генерала из Комитета государственной безопасности, вопрос о том, кому поручить это дело, решили сразу…
После четырех недель, в течение которых полковник Троян занимался эосским делом, многое прояснилось, хоть ни один из узлов до конца еще не был распутан.
У майора Анохина был свой взгляд на это дело. Поначалу он даже уверовал в виновность Лаврентьева. Теперь он, хоть и заколебался, но все еще не мог оторваться от фактов, говорящих против академика. А в сложном деле всегда важно, опираясь на факты, уметь подняться над ними. Тогда лучше видишь их связь и диалектику. Точно так, когда стоишь близко перед большим полотном, сразу схватываешь лишь отдельные детали, видишь их хоть и крупным планом, но раздельно. Чтоб охватить всю картину в целом, нужно отойти на несколько шагов, и все детали сразу займут свое место в общей композиции.
Анохин рассматривал эосское дело узко, как сумму фактов за или против академика Лаврентьева. Все его мысли вращались вокруг Южноморска, Эоса и Лаврентьева.
Троян, размышляя о том же, видел это дело, как звено в большой цепи явлений, происходящих во всем мире. Да, во всем мире. Он рассматривал его на широком фоне событий и, подобно тому как капля может отразить небо, видел в этом деле отражение острой борьбы сил, наполняющей каждый нынешний день нашей жизни.
Тут, конечно, сказывался и размах Трояна, и масштабность его мышления, и большой чекистский опыт. Кроме того, у Трояна было то преимущество, что он видел дело не только в свете документов и фактов, но имел возможность непосредственно общаться с членами эосской экспедиции, с самим Лаврентьевым, чей внутренний мир перед ним представал все полней и полней.
Майор был энергичен, точен, исполнителен, и эти его качества полковник сразу оценил. Но для Анохина, разведчика сравнительно еще молодого, это было первое крупное дело.
Иногда Троян сердился на майора за его упрямство. Но сам себя останавливал, вспоминая, как терпеливо учил его Дзержинский и каким он сам был птенцом, когда впервые присутствовал на активе чекистов, где Феликс Эдмундович разбирал операцию по раскрытию контрреволюционного заговора…
– Значит, вы, майор, склоняетесь к тому, что скоро нужен будет ордер на арест академика Лаврентьева? – спросил Троян через несколько дней после прихода Оксаны в угрозыск. На этот раз они встретились в кабинете Анохина.
– Нет, Павел Александрович, я предлагаю вызвать Лаврентьева.
– Какие же у вас, майор, соображения?
– Запутанную историю с короной и распиской мы разобрали по косточкам. Корона фальшивая. Но почему же у агента, который явился за гестаповской картотекой, оказалась подливая расписка Лаврентьева? Не за новые ли услуги академику возвращают свидетельство того, что он получил пять тысяч марок, признав подделку подлинником?
– Я повторяю: ученый, как и всякий смертный, может ошибаться.
– Но ведь новые услуги, несомненно, были. Агент явился за картотекой, имея фотокопию плана могильника. А с оригиналом ехал за границу сам Лаврентьев…
– Кстати, паковал его Шелех, – вставил полковник.
– Но вернулся к нам почему-то не этот чертеж, а другой, кем-то скопированный, – продолжал майор.
– Чертеж могли подменить.
– Товарищ полковник, а вы не допускаете, что на том чертеже могло быть что-то записано?
– Допускаю… Но согласитесь, все это пока еще не доказательства, а цепь подозрений. Могу ее усилить. С тех пор как Куцый показал, что он ждет человека, с белой бабочкой, мы все время ищем эту бабочку. Вот она. – Троян достал из своей кожаной папки фотокопию газетной полосы. – В архиве сохранился комплект белогвардейской газеты 1918 года.
– «Человек с белой бабочкой продался красным», – вслух прочитал Анохин название статьи.
– Обратите внимание – красным. Это о Лаврентьеве. Оказывается, профессор закалывает в галстук булавку с белой костяной бабочкой – память о первой раскопке.
– Позвольте, товарищ полковник, у нас есть последнее тассовское фото – Лаврентьев на конгрессе в Риме. – Анохин вынул из ящика стола фотографию, взял лупу и спустя минуту сказал: – Очевидно, пятно на галстуке и есть эта бабочка.
– И тем не менее я продолжаю верить, что Лаврентьев к этому делу не причастен.
Троян сел поглубже в кресло, откинулся на спинку и, долгим взглядом посмотрев на Анохина, продолжал:
– Товарищ майор, а у вас не возникла мысль о провокации? Тем более, если мы установим, что в склепе произошло убийство, а на несчастный случай.
– Тогда эпизод с палкой, которую выбросил Шелех, может оказаться решающим для следствия.
Троян кивнул головой:
– Чем больше я занимаюсь этим делом, тем больше начинаю подозревать – не очень ли старается кто-то убедить нас, что Лаврентьев враг?
Полковник встал, подошел к окну. Его взгляд остановился на газетном киоске.
– Вы представляете себе, какой резонанс имела бы дискредитация Лаврентьева? Как бы заплясали желтые и черные газетки! – Троян помахал поднятой рукой и, подражая голосу уличных газетчиков, – произнес: – «Новые аресты в Москве!», «ГПУ схватило академика Лаврентьева»! На все это нам наплевать. Даже для врага не эта шумиха самое главное. Мина, подложенная под честное советское сердце, им теперь, пожалуй, не менее важна, чем взорванный завод или линкор… Лаврентьев – очень большая величина, мирового значения. И вдруг… Вы понимаете, майор, они ведь спят и видят, как бы это у нас посеять недоверие к людям. В атмосфере всеобщей подозрительности поймать настоящего врага в сто раз труднее.
Полковник отошел от окна и снова сел в кресло.
– Сколько вам, Анохин, было лет в тридцать седьмом году? – вдруг спросил Троян. – Шестнадцать?
– Семнадцать, – будто извиняясь, ответил майор.
– А я тридцать седьмой хорошо помню…
– Павел Александрович, неужели у вас сложилось такое мнение, будто за каждым промахом я вижу руку вредителя и готов хватать людей по малейшему подозрению и даже без него?
– Зачем вы так утрируете, Федор Ильич! – с обидой произнес Троян. – Я о другом вам толкую. У чекистов большие заслуги в защите Родины от врагов. Мы гордимся своим старым званием. Сам народ назвал нас мечом революции. Но разве мы с вами, майор Анохин, имеем право забывать, что враги, носившие нашу с вами форму и погоны повыше, чем у нас, кое в чем преуспели, пытаясь запачкать доброе чекистское имя. Эти годы нас многому научили. И в том числе настоящей бдительности. – Полковник поднялся и решительно сказал: – Нет, майор, никаких вызовов академика Лаврентьева. Через несколько, дней у нас будут точные данные, что последнее время делал в секретной службе Курт Регль, а мы пока будем продолжать заниматься Шелехом.
– Личное дело Шелеха выглядит безупречно, – проговорил Анохин.
– Анкета – это еще не человек.
– Но у этого человека отличная биография… Сын бедняков. С восьмого года учился во Львове. В революцию бежал к нам. Тридцать лет в заповеднике. В войну партизанил, спас музей… Бежал из-под ареста во время оккупации. Всё точка в точку.
– Одна точка мне кажется заковыкой. Есть старый запрос Академии, – заметил Троян. – У Шелеха не было оригинала диплома.
– Ведь он бежал в 1918 году. Тогда ему было не до диплома.
– Это, конечно, мелочь, – согласился полковник. – Хотя иногда самое сложное начинается с самого простого… Ну что ж, моя «дочь» получит приглашение от подруги из Ялты…
– И поедет во Львов?
– Да, там должны быть какие-то следы Шелеха, – подтвердил Троян.
…Следующее утро застало полковника Трояна в Южноморском музее, в зале, у входа в который висит табличка: «Южноморск в дни Великой Отечественной воины 1941–1945 гг.» Павел Александрович остановился перед большим стендом. В углу его, за стеклом, выставлено объявление с портретом Шелеха в центре. На желтой афишной бумаге черными буквами набрано: «Пять тысяч марок тому, кто обнаружит бежавшего двенадцатого ноября сего года из-под ареста врага нового порядка Остапа Шелеха».
Направляясь к выходу через анфиладу музейных залов. Троян повторял про себя:
– Двенадцатого ноября…
– Товарищ полковник, все дела южноморской комендатуры за ноябрь сорок третьего года просмотрены, – докладывал Анохин через несколько дней Трояну.
– И никаких подробностей побега?
– Ничего.
– А то, что я просил, разыскали?
– Есть корешки путевок шоферам немецкой комендатуры. Несколько нарядов на утро и полдень двенадцатого ноября.
– Это не то. Ведь, по рассказам Шелеха, его везли на расстрел вечером.
– Вечером из гаража уходила только одна машина.
– Какая?
– «Пикап».
– Известна фамилия шофера? – Троян с надеждой посмотрел на Анохина.
– Гофман.
– Гофман? – переспросил Троян. – Если память мне не изменяет, – сказал он минуту спустя, – какой-то Гофман значится в личном составе комендатуры Регля.
– Вряд ли гауптман Гофман служил шофером… Но был еще один Гофман. Он упоминается в приказе о резервистах, прикомандированных к южноморской комендатуре… «Роберт Гофман… Место рождения – Берлин 1893 год… Гражданская специальность – шофер». Может быть, это тот, кто нам нужен?
– Допустим, – согласился Троян. – Но жив ли он?
– Даже по теории вероятности есть по крайней мере десять шансов из ста…
– Если этот Гофман – гражданин ГДР и честный человек… А впрочем, я думаю, наши немецкие друзья сами решат, как нам помочь.
Сегодня у нас гости…
У них не требовали отпечатков пальцев. И не брали никаких подписок.
За ними не ездили и не сломились молодцеватые парни в широких пиджаках и низко надвинутых шляпах, вид которых ясно говорит, для чего они тенью следуют за гостем.
К ним не подсылали провокаторов, чтоб предложить кучу денег за измену родине.
Репортеры не задавали им глупых и каверзных вопросов, не вызывали на инциденты и не печатали о них скандальной хроники.
Они ездили и ходили всюду, где хотели, смотрели все, что хотели.
И тот, кто честен, видел то, что есть, и не видел того, чего нет.
Летом 1955 года толпы туристов бродили по улицам советских городов.
– Я объездил всю вашу страну в поисках железного занавеса и нашел… противопожарный занавес из железа на сцене южноморского оперного театра, – шутил профессор права из Сан-Франциско.
Приезжавшие в Южноморск зарубежные гости старались обязательно посмотреть раскопки древнего Эоса…
Сегодня экспедиция Лаврентьева принимает гостей из Германской Демократической Республики.
Показав гостям древний город, археологи пригласили их к столу. Он накрыт под тентом, недалеко от кургана, на котором уже спущен флаг. Стоят небольшие амфоры с вином, блюда с закусками, гидрии с холодным медком, который в Терновке умеют делать как нигде в округе. На белой скатерти еще резче выделяется иссиня-черная блестящая лакировка киликов, канфаров и скифосов, заменивших бокалы, чашки и стаканы.
После первых тостов поднялся немолодой худощавый немец в светлом пиджаке и квадратных роговых очках, сидевший рядом с Сергеем Ивановичем.
– Геноссе Лаврентьев, дорогие друзья! За этим необычным столом, – немец взглянул на канфар, который он держал в руке, – были сказаны добрые слова в адрес моего народа, нашей Демократической Республики. Спасибо за них. Мы, немцы, глубоко уважаем нашего любезного хозяина профессора Лаврентьева. Хочу присоединиться к замечательным словам, которые геноссе Лаврентьев недавно произнес на конгрессе мира: «Пусть на нашей планете никогда больше не будет руин, кроме тех, – гость сделал жест в сторону раскопок, – которые открывают археологи – люди самой мирной профессии». Разрешите, геноссе, из этого древнего бокала выпить за человека, за мир, за цивилизацию, которую человечество рождало в тяжких муках не для того, чтобы еще в более страшных муках похоронить ее плоды.
Все зааплодировали. Оратор обменялся с Лаврентьевым долгим рукопожатием. Обед продолжался в шумной и непринужденной обстановке…
К Лаврентьеву подошел его шофер и что-то сказал. Сергей Иванович какую-то секунду подумал и тотчас глазами показал на Тургина.
– Павел Александрович, – шофер склонился к уху Тургина, – выручайте. Тут неувязка с машиной получилась. Одну из тех, что гостей привезли, отпустили, а у меня, как назло, мотор отказал.
– Ладно, Фомич, не волнуйся, на своей повезу.
– Вы уж тут малость не допейте, – шутил! шофер, – на шоссе вреднюший автоинспектор, не посмотрит, что гостей везете.
Но Тургину было не до шуток. Его внимание привлек другой разговор. Всматриваясь в лицо Шелеха, его сосед-немец неуверенно произнес:
– Геноссе, смотрю на вас, и мне кажется – знакомое лицо.
– К сожалению, я еще в Германии не был.
– А я, к сожалению, в России уже бывал… В войну вам тут не приходилось жить?
– В войну всякое бывало, – уклончиво ответил Шелех.
– А в Южноморске жили?
Шелех как бы не расслышал. Прошла секунда-другая, и, выбрав момент, он поднялся и, теребя бородку, произнес свой тост:
– Говорят, археологи народ неразговорчивый. Разрешите мне быть совсем кратким. Non multa, sed multum… Немного, но многое. Друзья, за нашу дружбу!
И Шелех зааплодировал вместе со всеми.
Ни одного слова из этого разговора не пропустил Тургин, который, казалось, теперь был целиком поглощен беседой со своим соседом – машинистом из Дрезденского депо.
Обед кончился засветло. У ворот заповедника, над которыми висело полотнище с надписью на русском и немецком языках: «Добро пожаловать», уже ждало несколько «Побед».
Хозяева прощались с гостями. Последние рукопожатия, обмен адресами. Лаврентьев что-то записывал в блокнот. Тургин разговаривал с немцем, который был соседом Шелеха, И тоже записывал в книжку адрес своего нового знакомого: «Роберт Гофман. Берлин. Улица Розы Люксембург», Когда стали рассаживаться по машинам, он пригласил своего собеседника сесть рядом с собой.
Еще две-три минуты, и колонна отправилась в путь. I
Тургин вел машину молча, сосредоточив все внимание на дороге. Молчал и сидящий рядом немец. Он пристально смотрел в боковое стекло.
Когда вдали показался лес, Тургин нарушил молчание:
– Вы так смотрите, словно узнаёте знакомые места.
– Да, знакомый лес.
– Это не тот лес, что был на пути из Южноморска, – заметил Тургин, – мы ведь едем по другой дороге.
– Я вижу.
Неожиданно откуда-то слева, почти перед самым радиатором, ухарски въехал на шоссе паренек на велосипеде. Павел Александрович! резко направил машину в объезд велосипедиста. Одновременно с Тургиным его сосед инстинктитшо сделал движение, как бы желая взяться за руль. Это не ускользнуло от Тургина.
– Вы водите машину? —
Немец улыбнулся:
– Геноссе, я тридцать лет вожу машину.
Стала видна лесная опушка. Теперь немец глядел в окно с каким-то напряжением. Машина поравнялась с огромным раскидистым дубом.
– Красив старик. Он, конечно, старше нас с вами. – Тургин показал на дерево.
– А я его видел и без листьев…
– Вы здесь не впервые?
Немец вздохнул:
– Когда служил в гараже южноморской, комендатуры, не думал, что приеду сюда почетным гостем… Не хочется вспоминать те страшные годы…
Спутники снова замолчали.
На протяжении многих километров шоссе шло через густой лес и казалось широкой бесконечной асфальтированной просекой.
– Мне этот лес хорошо запомнился, – вдруг задумчиво произнес немец.
– Почему же? – поинтересовался Тургин.
– Das ist eine alte Geschichte… [4]4
Это старая история.
[Закрыть]Вез я однажды из Южноморска арестованного русского. Машина открытая, по бокам дна автоматчика. Они еще ругались, чтобы потише ехать: дорога тогда была плохая. И вот, как поравнялись с тем деревом, арестованный соскочил – и бежать. Возле дуба споткнулся, поднялся – и в лес. А наши автоматчики даже машину не остановили. Постреляли по сторонам – и всё…
– А что это был за человек?
– Не знаю. Только сегодня мне вдруг показалось, будто вижу похожего на него. Конечно, обознался.
– А у вас память завидная.
– Как же было не запомнить, если это случилось в день моей серебряной свадьбы. Только собрался было жене написать, а тут звонят из комендатуры – машину требуют.
– Я уверен, золотую свадьбу вы лучше отметите. Когда смогу вас поздравить?
– Двенадцатого ноября 1968 года…
Когда Тургин на обратном пути проезжал мимо Южноморского музея, он невольно чуть притормозил. Был уже поздний вечер, и снятые с курганов каменные бабы стояли у стен и на дорожках, будто застывшие сторожа.
Житие Якова Стасюка
Среди двух миллиардов людей, населявших землю в бурные двадцатые годы двадцатого века, затерялся где-то на планете человек по имени Яков Стасюк.
Восьми лет его, круглого сироту, отдали в монастырь, и в Добромиле среди монахов-василиан появился новый послушник.
Если бы не случай, тщедушный послушник с лицом цвета восковой свечи, которую он держал во время богослужения, скоротал бы, вероятно, всю свою жизнь за стенами монастыря. Но как-то раз в Добромиль пожаловал сам митрополит Андрей.
Хитрый дипломат, который, надев рясу, из кавалерийского офицера и светского льва венских салонов превратился в князя униатской церкви, любил слыть филантропом.
Серые пристальные глаза шестидесятилетнего митрополита остановились на усталом, печальном, не по-детски серьезном лице маленького послушника, прислуживавшего игумену. Когда кончилась служба, судьба послушника, на которого пал взор пастыря всех униатов, была определена.
Испуганный, стоял он перед митрополитом, окруженным многочисленным клиром в парчовых ризах, и слушал высочайшую волю.
У графа Андрея была цепкая память. Когда через четыре года Яков Стасюк окончил духовное училище, он был послан не дьячком в сельскую парафию, а на обучение к каноникам униатской семинарии. Она находилась по соседству с дворцом графа Андрея, и молились семинаристы в одной церкви с митрополитом.
Греховная зависть снедала сердца семинаристов, не раз бывавших свидетелями того, как сам пастырь благосклонно снисходил до разговора со Стасюком.
Митрополит не ошибся в своем выборе. Обратив внимание на сироту-послушника с единственной целью лишний раз продемонстрировать свое великодушие, он вскоре убедился, что может иметь надежного служку. За десять лет монахи-василиане – родные братья иезуитов – и униатские пастыри сделали из Якова послушного исполнителя воли господа, чьими наместниками на земле они назвались.
Митрополит оценил в Стасюке не только его преданность догматам католической церкви. Квелый, тихий и замкнутый семинарист был силен в книжной науке и знал несколько языков.
Это и привело его из пропахших потом, лампадным маслом и воском семинарских дортуаров во дворец митрополита, стоявший рядом, на горе святого Юра.
Молодой служка из митрополичьего клира смотрел на мир сквозь толстые оконные стекла огромного зала, почти сплошь уставленного шкафами с сочинениями и проповедями отцов Церкви. В свои восемнадцать лет он искренне верил, что его церковь призвана исправить суетный и несовершенный людской мир, в котором он и сам хлебнул сиротского горя. Только она – посредник между богом и человеком, получившим жизнь из рук всевышнего, – способна наставить людей на путь истины.
В сознании молодого Стасюка митрополит Андрей был окружен ореолом святости и чудодейственной силы. Каноники из клира любили повторять историю о том, как в далекой заокеанском Йонкерсе еретики стреляли в приехавшего с проповедью митрополита Андрея и как пули отскакивали от него. Правда, теперь, когда святого пастыря всех униатов. будто простого смертного, паралич лишил ног, к этим рассказам возвращались вес реже и реже.
В сутане, с золотым крестом на бархате, неподвижно сидел он в черном лакированном кресле. Служки в этом кресле-коляске везли его в церковь. С кресла говорил он проповедь и, казалось, в этом немощном теле живет один только голос.
Но Яков, с некоторых пор перешедший из библиотечного зала в покои митрополита, для которого он стал я писцом, и служкой, и чтецом, знал, сколько дел вершит еще твердая рука митрополита, как ясен его ум и насколько сильна его память.
Среди отцов римской курии граф был важной персоной. Слуга небес, он всегда хотел быть и в числе тех, кто вершит политику на бренной земле.
Мирские дела на востоке Европы занимали его не меньше, чем обязанности главы униатской церкви.
Сановники и магнаты, генералы и дипломаты, герои кровавой фашистской санации и главари оуновцев входили в покои митрополита и усаживались в кресла рядом с его черной коляской. В этих покоях молодому Стасюку открылось, как дела папской церкви сплетены с мирскими делами.
С детства Яков привык к мысли, что где-то недалеко, за Саном и Збручем, будто бельмо на глазу у самого господа бога, лежит земля безбожников и еретиков. Ее ненавидели и проклинали все, кто окружал Стасюка в Добромиле, униатском училище, в семинарии. Но во дворце на Святой горе меньше всего занимались преданием ее анафеме.
– Сын мой, нет выше блага, чем благо святой церкви нашей, – говорил митрополит своему канонику. И, диктуя отчет отцам римской курии о людях, посланных за Збруч, он повторял: «Вера без дел мертва есть».
В покоях митрополита идея крестового похода против Советов получала свое материальное выражение в планах шпионажа и провокаций.
Когда граф Андрей в первый раз поручил своему служке встретить человека «с той стороны», смятение крылом своим коснулось сердца Стасюка. Старческая рука, осенившая его, отогнала эти сомнения. Потом они уже не тревожили Якова. Он верил, что все исходящее из покоев митрополита делается во имя святой церкви. Так было легче.
Дворец митрополита Андрея был одной из опорных точек оси Рим – Берлин-Токио, вокруг которой, наполняя мир гусеничным лязгом, солдатским топотом, ревом моторов, вращалась фашистская машина «нового порядка».
Но стрелки на часах истории вращались в другую сторону. И в сентябрьский полдень 1939 года мертвенно бледный, без кровинки в лице, сидел митрополит в своей коляске, которую служка подкатил к окну. А за окном трудовой Львов встречал свою мечту, ставшую явью.
Сперва светское платье стесняло Стасюка, но за двадцать советских месяцев ему часто приходилось снимать рясу. В одежде простого крестьянина отправлялся он в дальние парафии, осененный все той же старческой рукой, запомнив на память все, порученное митрополитом.
В этих поездках в Якове постепенно умирал правоверный каноник и быстро созревал преданный крестоносец папского воинства. И уже ничто не дрогнуло в его сердце, когда под покровом летней ночи 1941 года он проводил во дворец митрополита человека, в кармане которого был составленный с немецкой аккуратностью длинный список.
Еще лежали в зеленых ящикам снаряды, предназначенные для обстрела Брестской крепости, еще подходили к границе последние цистерны с бензином для «Мессершмиттов» и «Хейнкелей», еще не были вручены фельдъегерям абсолютно секретные пакеты, подлежащие вскрытию ни па минуту раньше или позже двух часов двадцать второго июня, а зажатый в худой руке митрополита Андрея остро отточенный карандаш уже бегал от адреса к адресу, от фамилии к фамилии. Вскинув свои лохматые седые брови, митрополит сосредоточенно читал списки людей, еще живых, думающих, смеющихся, ничего не подозревающих, но уже приговоренных к смерти.
Исполнение этого приговора совпало с пышным молебном. Его правили в Святоюрском соборе в честь победы германского оружия. Лучшая улица Львова в тот день была названа именем фюрера.
Спустя ровно два года по этой улице в закрытом автомобиле проехал человек с бледным аскетическим лицом. Тоскливо смотрел он на мелькавшие за боковым стеклом знакомые дома, будто прощался с ними. Человек в самом деле отправлялся в дальнюю и по тем временам совсем не легкую дорогу.
Одряхлевший митрополит неохотно расстался с молчаливым и исполнительным каноником Яковом, к которому успел привыкнуть. Но недавно приехавший прелат вежливо, однако трижды, подчеркнул, какой именно человек нужен святой конгрегации по делам восточной церкви.
В былые годы мечты часто уносили семинариста Стасюка в Вечный город на берегу Тибра, на Ватиканский холм, под своды собора Святого Петра, в зал Консистории, где кардиналы и прелаты окружают престол папы. Но эта поездка в Рим тревожила Стасюка своей неизвестностью.
Прелат, приезжавший во Львов, представил его кардиналу – главе конгрегации. После этого целых три года Яков прожил в доме на улице Карло Альберто, где у слушателей «Коллегиума руссикум» меньше всего было времени для богословских занятий. Здесь многое из того, о чем полунамеками говорили в резиденции униатского митрополита, называлось своими именами.
За стенами ватиканского коллегиума ликовал Рим, ставший столицей республики. Над миром гремели очистительные грозы. С боями прошли по Европе и Азии освободительные армии. Поднимались народы. Рушились диктатуры и монархии. А в доме на улице Карло Альберто, над воротами которого высечен девиз «Ad majorem Dei gloriam» [5]5
«К вящей славе божьей» – девиз иезуитов.
[Закрыть], седые и благообразные наставники учили Стасюка, как должен меч помочь кресту.
«Иного выхода нет», – убеждал себя вторично осиротевший Яков. Граф Андрей, сорок пять лет стоявший во главе униатской церкви, преставился. А на церковном соборе во Львове была расторгнута уния с католической церковью.
Между тем католический мир сотрясали еще более серьезные события. Ватикан, крестом папы освятивший гитлеризм, тяжело переживая его разгром и рождение новой Восточной Европы. Еще никогда у святой конгрегации па делам восточной церкви не было такой горячей поры.
Знаток славянских языков, каноник Стасюк, взятый из коллегиума в святую конгрегацию, был по горло завален работой.
Шли годы, и Стасюк теперь уже сам не знал – кто же он? Что, кроме рясы, причисляет его к слугам бога? – спрашивал себя Стасюк. Но с некоторых пор он не рисковал задавать себе этот вопрос.
Все происходившее в строгих, без лишней мебели, похожих на кельи комнатах святой конгрегации и за дверью обители кардинала было окружено глубокой тайной. Здесь не вели никаких лишних разговоров и не задавали вопросов.
Не задавал их и каноник Яков, обративший внимание на то, что уже несколько раз он слышит фамилию некоего господина Регля, а в бумагах конгрегации все чаще фигурирует название маленького городка, затерявшегося на карте Западной Германии.
Когда каноник впервые подумал об этом, он еще, конечно, не мог знать, чем станет для него этот городок и какую решающую роль в его жизни сыграет неизвестный господин по имени Курт Регль.