Текст книги "Прогулки по Парижу. Правый берег"
Автор книги: Борис Носик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
В 1806 году к пассажу Панорам прилепился театр «Варьете». А в 1834-м, когда появились в округе новые галереи и конкуренция стала ощутимей, пассаж Панорам был расширен и продолжен галереями «Сен-Марк», «Монмартр», «Варьете» и «Фейдо». Тогда же театр «Варьете» вывел на галерею «Варьете» «артистический вход». Ну а в 60-е годы прошлого века театр «Варьете» (а с ним, понятное дело, и пассаж Панорам) пережил годы своей самой громкой славы. Здесь тогда ставили Оффенбаха – «Периколу», «Прекрасную Елену», «Герцогиню Герольштейнскую», – а в главных ролях блистала любимица Оффенбаха мадемуазель Гортензия Шнайдер. Слава о ней распространилась далеко за пределы Франции, и многие царственные особы, имевшие доступ к настоящим герцогиням, все же пылали желанием увидеть переодетую в герцогиню мадемуазель Шнайдер – увидеть ее, услышать и даже по возможности (а у великих людей великие возможности) потрогать. Как это ни обидно нашему монархическому и патриотическому чувству, невольно вспоминается, что и русский «царь-освободитель», нежный воспитанник романтического Жуковского император Александр II, отправляясь в 1867 году в Париж в обществе сыновей, чтобы увидеть Всемирную выставку (и свою возлюбленную юную Катю Долгорукую), из всех парижских чудес прежде всего пожелал увидеть мадемуазель Шнайдер и заранее телеграммой заказал себе ложу на представление «Герцогини Герольштейнской», куда и явился инкогнито 1 июня упомянутого выше года. Как сообщает в первом томе своих мемуаров Петр Дмитриевич Боборыкин, после спектакля государь, осуществив свою мечту, поужинал с мадемуазель Шнайдер тет-а-тет (в связи с подобными свиданиями и «саму актрису, – как пишет П. Боборыкин, – довольно жестоко называли «пассажем Принцев» по имени одноименного пассажа, выходящего на бульвар Итальянцев»), и известно даже, что мадемуазель Шнайдер потом выражала неудовольствие тем, что государь забыли ей сделать подарочек, как водилось у них в закулисной, а также у них в пассажной жизни. Отзвуки этих обычаев вы найдете и в романе Золя «Нана», в котором граф Мюфа, подстерегая неверную возлюбленную у «артистического входа» из театра «Варьете», успевает полюбоваться всеми витринами пассажа, а потом пытается оторвать искомую девицу от притягательных витрин ювелиров.
Пассаж Панорам, как и те, что были оборудованы в середине двадцатых годов (галереи «Вивьен» и «Кольбер»), почитались всегда за образцы столичного шика, тогда как, скажем, с оборудованной поблизости галереей «Бради» ни тогда, сто семьдесят лет назад, ни, тем более, нынче, когда она так явно нуждается в ремонте, никто никаких представлений о роскоши не связывал. Что до меня, то я, впервые попав в эту галерею «Бради» лет десять тому назад, влюбился в нее бесповоротно. Может, оттого, что она не была похожа на утомительные парижские базары роскоши, которые я переношу с трудом, а может, оттого, что дохнуло вдруг на меня в этом пассаже «Бради» таким ароматом дальнего и труднодоступного ныне странствия за Анзобский или Шахристанский перевал, что и уходить оттуда не хотелось. Я, собственно, и попал в пассаж «Бради» на предмет странствия, но не слишком дальнего и по возможности недорогого. Я собирался в Марсель и изыскивал способ добраться туда подешевле, а в пассаже «Бради» размещалась единственная в Париже контора автостопа или, точнее сказать, совместного, удешевленного странствия, контора под названием «Алло-стоп». В каком-нибудь большом немецком городе таких контор много, а в Париже такая одна. Контора эта подыскивала вам частника, который едет в вашем направлении, вы давали ему вполне скромную сумму на бензин и мчались в его машине, мирно беседуя – вдвое дешевле и гораздо интересней, чем на поезде. Вот по этим делам я и пришел впервые в пассаж «Бради», но, нырнув в ворота на уровне дома № 46 по имеющий ныне некий североафриканский колорит улице Фобур-Сен-Дени, я оторопел. В пассаже пахло Индией. Лавчонки торговали неведомыми овощами, фруктами, одуряюще пахнущими специями и курениями, жареными бананами, имбирем и жевательным табаком. Индийские рестораны и индийские парикмахерские тянулись по сторонам, и темнолицые люди с блестящими черными глазами и блестящими белыми зубами говорили о чем-то своем, непонятном – индийском, цейлонском, пакистанском… Я съел тогда очень вкусную и недорогую самосу, в которой сразу признал среднеазиатскую самбусу, закусил лепешкой чапати, запил все это ласси, похожим на айран, и вступил в неторопливую и по-восточному дружелюбную беседу с женщиной, закутанной в фиолетовое сари. Она рассказала мне, что нынешний, индийский период старинного пассажа «Бради» начался каких-нибудь четверть века назад, когда отец этой дамы Антуан Понусами открыл здесь первый индийский ресторан. Он был родом из Пондишери, служил поваром у французского посла, уехал вслед за ним во Францию сорок лет назад, сперва готовил пищу в частной клинике, потом торговал в кулинарии, а потом открыл тут ресторан. За ним в пассаж потянулись иммигранты из Пондишери, из Дели, с Цейлона, из Пакистана…
Когда я вернулся позже, чтобы съесть еще две-три самосы, мне удалось потолковать заодно с хозяином забегаловки «Пужа», которого звали Умеш. Он работал когда-то в гостинице «Шератон» в Нью-Дели, потом в шикарном парижском ресторане «Аннапурна» на рю де Берри близ Елисейских полей, а теперь вот открыл свое дело. Он пожаловался, что в отличие от англичан французы мало что смыслят в индийской кухне, и я обещал ему, что буду непременно ездить с друзьями в этот северный уголок Парижа, как только найдется время. Однако я заметил, что среди посетителей этой забегаловки были не одни индийцы, заходили туда и молодые французы. Может, их, как и меня, волновала тут не только вкусная и дешевая пища, но и ошеломляющая экзотика Индии, которая вдруг обрушивалась на тебя всеми цветами и запахами, едва ты свернешь с улицы в пассаж. Но это ведь и вообще признак пассажа, любого пассажа, – резкий переход в другой, непохожий на окружавший нас только что мир…
ПО ПАРИЖСКИМ СЛЕДАМ ШОПЕНА
Когда Фредерик Шопен приехал в Париж из Польши, бывшей в то время частью Российской империи, ему было двадцать лет. Остаток жизни он прожил в основном во Франции и в Париже. Век его был, увы, недолгим, и все же можно насчитать восемнадцать лет парижской жизни Шопена, а за ними – уже больше полутора веков шопеновского Парижа…
Отец композитора Никола Шопен был француз, родом из Лотарингии, но сам Фредерик родился, вырос, учился, стал блестящим музыкантом и композитором в Польше и считал себя настоящим поляком. Но, конечно, ни родина отца Франция, ни французский язык никогда не были для великого музыканта совсем уж чужими.
…Итак, 1831 год, Большие бульвары, бульвар Пуасоньер, № 27. Здесь и поселился элегантный юноша, варшавский пианист– виртуоз и композитор, добравшись наконец через Вену, Дрезден и другие города Европы в Париж. Уже вскоре он сообщал своим, в Варшаву:
«Что за любопытный город!.. Я доволен, что я здесь – лучшие музыканты здесь и лучшая Опера в мире. Без сомнения, я пробуду здесь больше, чем рассчитывал…»
Он думал пробыть здесь год, два, три, а пробыл до конца своих дней. В первых его письмах – озадаченное любопытство, изумление: какое смешение блеска и нищеты, роскоши и крайней скромности и как он интересен, этот огромный, неисчерпаемый мир Парижа. При том, что и нынешний-то Париж весьма невелик по сравнению с Москвой или с Лондоном, ну а тогдашний был ведь намного меньше нынешнего. Достаточно сказать, что на западе Париж кончался тогда на площади Конкорд – не многие (вроде молодого Гюго или Бальзака) решались селиться западнее этой площади. Но ведь и простое путешествие по Большим бульварам, на которых поселился Шопен, было тогда целым приключением. Выйди из дому и взгляни на тротуар напротив – там знаменитое кафе «Фромантен», а также кафе «Вашет», где по субботам Гаварни и Сент-Бёв собирают артистов на свои «Обеды Маньи», и прославленное «Кафе Де Жарден Тюрк» («Турецкий сад»), и музей восковых фигур, и китайские тени, и театр канатоходцев, и Театр Пети-Ладзари, и Театр Тэте, и театр «Амбигю» – и еще театры, театры, театры, вдобавок кафе «Тортони», кафе «Англе» и, конечно, знаменитое «Кафе де Пари», еще хранящее декор былых демидовских апартаментов, где бывают и директор Оперы, и господин Александр Дюма, и знатные аристократы. Шопен без конца ходит в Оперу, он в восторге от певицы Малибран, у него появляются первые знакомства – и Россини, и Лист, который всего на год его моложе, и Паганини, и множество поляков: Валентин Радзивилл, мадам Потоцкая – какие всё звучные имена!
В феврале 1832 года Шопен дает первый концерт в зале Плейель, в том, что на улице Фобур-Сент– Оноре. Первый концерт Шопена проходит с большим успехом, в зале композитору аплодируют Лист и Мендельсон, восторженную статью о нем пишет Шуман, и, хотя концерт не сделал больших сборов, Шопен получил после него много новых приглашений. К тому же у него теперь много славных учеников, которые берут у него недешевые фортепьянные уроки, и еще больше славных учениц, вроде княгини Шимэ, графини Потоцкой, графини Эстерхази, мадемуазель де Ноай, баронессы де Ротшильд, княгини Марселины Чарторыйской. Он становится завсегдатаем великосветских салонов, и особенно покровительствуют ему Чарторыйские, Дельфина Потоцкая, барон Джеймс де Ротшильд. Переселившись в Париж после Польского восстания 1831 года, князь Адам Чарторыйский покупает на острове Сен-Луи дворец Ламбер, который становится центром польской эмиграции в Париже. Шопен часто бывает у Чарторыйских, и романтический остров Сен-Луи по сию пору хранит память о парижской эмигрантской Полонии, о национальных торжествах, о музыке, о Шопене. В старинном доме № б на Орлеанской набережной, где ныне Музей Мицкевича и польская библиотека, есть салон памяти Шопена. Для иных из парижан и туристов Сен-Луи – это вообще шопеновский остров…
Польская революция застала Шопена уже на пути в Париж, и, конечно же, он разделял боль польской интеллигенции и ее свободолюбивые устремления. Поэтому, когда русский посол в Париже, корсиканец и давний враг Бонапарта граф Поццо ди Борго, предложил Шопену титул пианиста русского императорского двора, Шопен отклонил эту честь, сказав:
«Если я и не принимал участия в революции 1830 года, сердцем я был с теми, кто ее поднял. Поэтому я считаю себя здесь на положении ссыльного изгнанника и в этом звании не могу позволить себе никакого другого…»
Прославленный Делакруа оставил нам портрет прославленного Шопена, так рано покинувшего наш мир…
Квартира самого Шопена находилась в то время уже в доме № 38 на престижной улице Шоссе д'Антен, и молодой Лист оставил восторженные описания этой квартиры, где в прихожей «фонтан Людовика XV», в салоне и спальной – великолепные рояли, бесплатно предоставленные Шопену фирмой «Плейель», на стенах – прекрасные картины и гравюры. Шопен устраивал здесь иногда приемы и концерты для друзей. Так, 13 декабря 1836 года у него собрались Мицкевич, Генрих Гейне, Эжен Сю, Мейербер, Делакруа, Жорж Санд, маркиз де Кюстин, Потоцкие и еще несколько польских друзей. Лист и Шопен играли в четыре руки сонату. Жорж Санд, которая оделась в тот вечер в цвета национального польского флага, оставила растроганное описание этого концерта. Сердце знаменитой писательницы уже склонилось в то время к великому музыканту, и это значило, что она непременно завоюет этого странного, хрупкого, не слишком опытного мужчину. У нее были большой жизненный и любовный опыт, энергия, напор и чисто мужская решительность. Вскоре все произошло так, как она хотела, и она увезла Шопена на Майорку. Ныне в маленькую прелестную Вальдемозу в монастырь, где жили тогда любовники, стекаются паломники со всего света. (Когда я спрашиваю дочку, что она помнит о нашей с ней сказочной зимней Майорке, она говорит: «Шопен… Монастырь…», и глаза ее туманятся…)
Роман Жорж Санд и Шопена длился добрых восемь лет. Шопен (как некогда Тургенев от сестры великой Малибран Полины Виардо) получил от лихой писательницы взамен свободы семью (и даже среднего возраста детей), быт, уход, уют. Он помогал этой даме (которую предпочитал все же не звать Жоржем, а звать ее настоящим именем – Аврора или даже по-польски – Ютшенка) растить ее детей. Почти полгода он проводил теперь в Черной Долине, в ее замке Ноан, где собиралось всегда немало звезд французского романтизма. В Париже Шопен и Жорж Санд снимали одно время вместе квартиру на улице Пигаль на севере Парижа. Позднее, в 1842 году, они нашли неподалеку, чуть южнее, два соседних особняка на тихой, еще тенистой в ту пору Орлеанской площади. Это тоже шопеновский уголок Парижа. Место своеобразное. Свернув с улицы Тэтбу у дома № 80, попадаешь на маленькую площадь, которую английский архитектор Крези, вдохновленный лондонскими строениями Нэша, превратил в некий почти британский островок Парижа. В ту пору жил на этой площади писатель Поль Виардо, женившийся на сестре прославленной певицы Малибран Полине Гарсии-Виардо (чье имя, может, даже больше знакомо любителям русской литературы, чем знатокам музыкальной истории). Поль Виардо вспоминал о тех временах:
Аврора взяла мужской псевдоним (Жорж Санд), и это не прошло для нее безнаказанным (а может, псевдоним лишь подтвердил мужские черты ее характера)… Портрет худ. Шарпантье.
Если пройти через арку дома № 80 по улице Тэтбу, взгляду откроется уютный мир маленькой, очень «бритиш» (как любят говорить французы) Орлеанской площади, где нынче по большей части корпят чиновники, а когда-то жили Шопен, Жорж Санд, Виардо и бывал весь «романтический Париж».
Мемориальные доски на стенах соседних домов Орлеанской площади напоминают о счастливых годах любви и романтически-великосветской «тусовки».
«Орлеанская площадь стала чем-то вроде фаланстера, коммуны… Мы собирались по вечерам, чтобы музицировать, читать, Жорж Санд и Шопен приглашали своих друзей. Друзьями Жорж Санд были… Делакруа, Бальзак, Генрих Гейне, Мари Дорваль, Гортензия Аллар… друзьями Шопена – музыканты, дамы высокого света, поляки…»
Разрыв с Жорж Санд подкосил Шопена. Десятки страниц написаны о том, как она была не права и насколько он оказался в их споре и в их ссоре проницательнее, сдержаннее и даже по-житейски дальновиднее. Что это меняет? Он остался один. Ему было неуютно. Болезни одолевали его. Он сменил квартиру дважды, жил даже на помпезной Вандомской площади, очень недолго, и умер там в 1849 году совсем еще молодым…
БОЛЬШИЕ БУЛЬВАРЫ НУРЕЕВА
В апреле 1961 года советский самолет приземлился в парижском аэропорту Ле Бурже, и по трапу его сошла балетная труппа Ленинградского театра имени Кирова, бывшей Мариинки. В этой шумной толпе находился невысокий, худенький двадцатитрехлетний солист балета Рудольф Нуреев. Как и все гастролеры в тот день, он был взволнован предстоящей ему первой встречей с Парижем. Для него, как для любого русского, все эти названия – Франция, Париж, Бурже – звучали магически. Однако даже он, отнюдь не лишенный амбиций молодой артист балета, мечтавший о зарубежной славе, вряд ли мог в тот день предположить, какую роль сыграет в его жизни Париж, и в частности этот вот самый, уже ставший к тому времени тесным для Парижа, уже выходивший в тираж аэропорт Ле Бурже. При всех своих амбициях вряд ли он смог бы предположить, какую славную страницу суждено вписать ему, татарскому мальчику из Уфы, в художественную историю Парижа. И какую драматическую страницу впишет случай с пассажиром лениградского рейса Нуреевым в последние главы истории аэропорта Ле Бурже…
Впрочем, все это случится позже, а пока – парижский аэропорт, толпа встречающих, автобус, отель «Модерн» на правом берегу Парижа близ площади Республики. Кого ж из русских туристов и командированных средней руки не селили в 60-е, 70-е и даже 80-е годы в отелях близ плас де ла Репюблик? Считалось, что там дешевле. Там и было дешевле. А чтобы было еще дешевле и еще надежнее с точки зрения взаимной слежки, ленинградских артистов селили по двое в номере. Но что там отель! Что там слежка! Рядом с отелем ведь тянулись знаменитые Большие бульвары, самые что ни на есть театральные и притом «бульварные», а по ним дорога вела прямо ко дворцу Гарнье, знаменитому Театру оперы и балета…
С этим зданием связан был первый западный успех Нуреева и его последний, предсмертный успех, с ним связаны были чуть ли не все главные выпавшие на его долю почести, его последние земные усилия, его прощание с друзьями, с Парижем, с жизнью. Но и это все было позже, а мы ведь с вами еще только в мае 1961 года, когда Рудольф Нуреев впервые с волнением вошел во дворец славы, тот самый, где пел Шаляпин, где танцевали Нижинский, Карсавина, Лифарь…
Начались репетиции. Нуреева удивило, что большинство репетировавших в соседнем зале французов не выказали интереса к русским репетициям. Потом в их зале все же появились трое французских артистов – Пьер Лакот, Жан-Пьер Бонфу и балерина Клэр Мотт. Коллегам хотелось общаться, но оказалось, что почти никто из ленинградцев не только не говорит по-французски, но и вообще не говорит «по-иностранному». О французах и говорить нечего. Переводить пришлось Нурееву, который перед поездкой упорно занимался английским. Знал он не слишком много, но все же кое-как объяснялся. В первый же парижский вечер для ленинградцев был устроен прием на улице старинных дворцов, на рю де Гренель, – в роскошном, начала XVIII века дворце Эстре, где еще с конца прошлого века размещалось русское посольство. Министр культуры Екатерина Фурцева сказала там что-то ободряющее молодому Нурееву, обещала, что отныне он будет часто ездить за границу – есть ли выше награда? На следующий вечер Нуреев был свободен, и он отправился на концерт в зал Плейель, что на улице Фобур– Сент-Оноре, в знаменитый зал, где некогда играли Шопен и Рахманинов, где дирижировал Стравинский. В тот вечер Иегуди Менухин исполнял здесь музыку Баха, которого обожал молодой Нуреев. А назавтра на репетицию к ним снова пришли французские собратья и пригласили Нуреева погулять по Парижу. Он согласился, нарушив все правила. Он рисковал. Гулять ему полагалось в связке с русскими, а не наедине с французами. Но это была чудесная прогулка. Клэр Мотт представила Нурееву своего мужа Марио Буа, издателя и друга Шостаковича. Потом им повстречался Пьер Берже, знаменитый законодатель моды, правая рука Ива Сен-Лорана. Все вместе повезли Нуреева на Монмартр, на Монпарнас, назавтра повели в Лувр. А Пьер Берже ввел Нуреева в мир «высокой моды» и парфюмерии, в мир балетоманов, богачей, эстетов (и, конечно же, по большей части гомосексуалистов). Позднее Нуреев так вспоминал эти первые прогулки:
«Улицы заливала атмосфера непроходящего праздника. Я чувствовал почти физическое влечение к городу – и в то же время что– то вроде ностальгии. Ибо, хотя Париж казался веселым, а люди на улице интересными и такими непохожими на людей из мрачной русской толпы, было в них и нечто упадочное, так, словно им не хватало серьезной цели».
Первый спектакль Кировского балета показался Парижу бледным. Никому пока не известный Нуреев занят был во втором спектакле: вместе с Ольгой Моисеевой он танцевал в сцене «Царство теней» из балета «Баядерка». И в тот вечер зал был в восторге. Обозреватель «Монд» Оливье Мерлен написал о Нурееве, что это был настоящий «Нижинский из "Жар-птицы"». Восторженные рецензии появились в «Фигаро», потом в лондонских газетах. Это был первый настоящий успех Нуреева вообще, и успех этот пришел к нему в Париже в «Пале-Гарнье». В тот вечер его успеха Клэр Мотт привела к нему за кулисы своих друзей. Среди них была Клара Сент, красивая рыжеволосая молодая женщина, невеста недавно погибшего в автомобильной катастрофе Венсана Мальро, сына французского министра культуры и писателя Андре Мальро. Сама она была дочерью художника, родилась в Чили, но с детства жила в Париже и была страстной поклонницей балета. Она и Нуреев почувствовали друг к другу симпатию, и, когда ленинградская труппа в автобусе отправилась после спектакля в отель, Нуреев с Кларой и новыми его друзьями отправились в кафе. Это было знаменитое кафе «Де Де Маго» на Сен-Жермен-де-Пре, приют писателей, художников, артистов и всех, у кого много не только времени, но и денег, потому что дешевым это кафе не назовешь. В кафе его представляли то одной, то другой знаменитости, а ему хотелось еще поговорить с Кларой, и он пригласил ее на один из своих любимых мариинских спектаклей.
У Клары была своя ложа, и на Нуреева, сидевшего с ней рядом, члены труппы смотрели с испугом, а какой-то начальник зашел к нему в ложу и, не стесняясь Клары, предупредил его, что он ведет себя неосмотрительно. В чем состояло его тогдашнее преступление, сегодняшнему русскому и понять, наверное, трудно. Я-то помню, что еще и пятнадцать лет спустя, в 1976-м, когда я собрался на первую в жизни туристическую экскурсию в Париж от Союза писателей, нас собрали на инструктаж и суровая дама из «Интуриста» зачитала нам инструкцию, строго-настрого запрещавшую общение с иностранцами. А Нуреев ведь общался, еще и в 1961 году общался, и гулял в обществе иностранцев по Парижу, и наживал неприятности. После кафе Клара повела его ужинать в студенческий ресторанчик на бульваре Сен-Мишель. С ней он открывал для себя самые прелестные уголки Парижа. Они встречались еще раз или два, хотя директор театра предупредил Нуреева, что, если он будет водить дружбу с «чилийской беженкой», дирекция вынуждена будет принять самые суровые меры. Непослушный Нуреев назавтра отправился с Кларой в магазин игрушек на улице Сент-Оноре, где хотел купить электрические локомотивчики, которые обожал, потом в книжный магазин «Галиньяни» на рю Риволи, где он купил огромный альбом «Импрессионисты».
А между тем русский танцовщик Нуреев стал за эти дни знаменитостью, о нем взахлеб писала французская и даже английская пресса: Найджел Гозлинг из лондонской «Обсервер» специально приезжал на его спектакли. Нурееву казалось, что слава делает его неуязвимым и свободным. Правда, в отеле «Модерн» он чувствовал, что тучи собираются над его головой, он замечал испуганные взгляды друзей, странный тяжелый взгляд людей в штатском и тех, кто, вроде машиниста Тарасова, были совместители, и все же он продолжал встречаться с Кларой и другими французами. Клара представила его многим своим друзьям, в том числе Раймонду де Ларену, зятю недавно умершего балетного антрепренера маркиза де Куэваса. После смерти тестя Раймонд руководил его балетной труппой, и Нуреев по его приглашению побывал у него в костюмерной.
И вот последний парижский спектакль, снова «Баядера», последняя восторженная статья Мерлена в «Монд» с похвалами Нурееву. Нуреев сбежал с отвальной вечеринки труппы и всю ночь гулял с Кларой по Парижу. Они посидели в кафе «Де Де Маго», прошлись по бульвару Сен-Жермен, потом по улице Бонапарта, той самой, где за полвека до них прощалась с Модильяни юная Анна Ахматова, потом прошли по набережной Конти, по набережной Больших Августинцев и перешли через мост на Кэ дез Орфевр, где жила Клара. Нуреев сказал, что ему грустно расставаться с новыми друзьями, что ему грустно покидать Париж. Впрочем, утешали его предстоящие гастроли в Лондоне. Нуреев много слышал об уровне лондонского балета, он знал по имени всех знаменитых английских солистов, а теперь и о нем знали в Лондоне. Предстоящая встреча с Лондоном смягчала горечь разлуки с Парижем. Проводив Клару, Нуреев отправился по предутреннему Парижу к площади Республики. Он шагал по пустынному Севастопольскому бульвару, по улице Тюрбиго. Было уже утро… Вот и площадь Республики. Знакомый синий автобус стоял у входа в гостиницу «Модерн», у автобуса на тротуаре – рядком чемоданы: прощай, Париж! До десятичасового рейса на Лондон еще оставалось время, но надо было позавтракать и собрать вещи. Он вошел в номер. Чемодан его стоял открытым на койке. «Прости, – сказал сосед по комнате. – Гэбэшники просили посмотреть, нет ли чего подозрительного». «Ничего, – сказал Нуреев. – У тебя они тоже шарили, когда тебя не было». В автобусе у них зачем-то отобрали билеты, и Нуреев обеспокоился. В аэропорту Ле Бурже было много провожающих, поклонников балета. Нуреев увидел их парижского импресарио Жоржа Сориа, увидел Мерлена из «Монд», который сидел у бара в кожаном костюме мотоциклиста, увидел Пьера Лакота, который пришел попрощаться с Нуреевым. Что-то показалось Нурееву странным в то утро: этот демонстративный обыск, эта история с билетами. Подошел режиссер, сказал вполголоса:
– Рудик, ты не полетишь в Лондон. Ты полетишь в Москву, там заночуешь… Надо выступить в Кремле. Потом полетишь в Уфу. Твоя мать заболела… Вот твой билет. Ты улетишь после нас.
Свидетели рассказывают, что лицо у Нуреева стало серым. Что он крикнул:
– Хватит врать!
Он подошел к своим. Коллеги окружили его. Он рассказал, в чем дело. Конечно, никто не поверил в историю с Кремлем, с болезнью матери. Он – меньше всех. Это был конец. Конец его карьеры… Он провинился. Его не пустят больше за границу, его выгонят из театра, он больше не будет танцевать. А так все славно началось. И он наконец познал успех…
Он сказал вполголоса Пьеру Лакоту:
– Все кончено. Меня отсылают в Москву. Я никогда не буду танцевать. Меня загонят в Сибирь… Сделай же что-нибудь, ради Бога.
Лакот смотрел на него с испугом.
– Твой подарок, – сказал Нуреев, вынимая из кармана по даренный Пьером накануне нож. – Осталось убить себя. Помоги же…
Наивный человек, Лакот пошел спросить у русского режиссера, в чем дело.
«Не беспокойтесь, – сказал режиссер. – Просто мать у него заболела».
Лакот в полной растерянности обратился к Мерлену. Лихой журналист из «Монд» предложил умыкнуть Нуреева на своем мотоцикле. Но тут они увидели людей в штатском. Их было двое. Они были начеку. Они встали у двери. Мерлен предложил позвонить министру Андре Мальро. Оба подумали, что уйдет полдня-день-два, пока они свяжутся с министром, а Нуреева через час-полтора уведут на посадку. И тут они вспомнили про невестку министра, про Клару. Пьер нацарапал номер ее телефона на клочке бумаги и незаметно передал его молодому Жан-Пьеру Бонфу. Жан-Пьер убежал звонить Кларе… Звонок в то утро разбудил Клару…
Началась посадка на лондонский рейс. Нуреев попытался замешаться в толпу ленинградцев, но у него не было билета. Два огромных лба в штатском встали у него на пути… Он вернулся в зал, укрылся за колонной. Клара приехала через двадцать минут.
– Я приехала проститься! – громко сказала она.
– Я не хочу уезжать. Я хочу остаться, – прошептал Нуреев.
– Ты в этом уверен?
– Да, да, да.
Она оглянулась в растерянности. И увидела синюю стрелку: «Полиция аэропорта». Она поднялась по ступенькам. Двое мужчин в штатском сидели за столом. Она сказала, что русский танцовщик хочет попросить политического убежища во Франции. Они спросили, правда ли, что он танцовщик, правда ли, что он хочет, ручается ли она…
«Он звезда, о нем говорит весь Париж…» – горячо убеждала Клара.
– Что ж, пусть придет сюда, – сказали они, глядя на нее с любопытством.
Клара объяснила, что он под надзором.
– Хорошо, – согласились полицейские. – Сядьте в кафе. Мы к вам сейчас подойдем. А ему вы все объясните.
Клара села за столик. Они все не шли и не шли. Сейчас Нуреева уведут на посадку. Все кончено… Ах, нет, они все же пришли. Клара встала и подошла к Нурееву.
– Руди, простимся еще раз, – громко сказала она. И зашептала лихорадочно: – Вон те двое в баре, что курят… К ним. Это полицейские. Они не могут к тебе подойти. Ты должен подойти… Сам… Будь счастлив! – крикнула она громко. – Счастливого пути!
Она вернулась в бар. Краем глаза она видела Нуреева, видела двух полицейских в баре, видела его плечистых «ангелов-хранителей» у него за спиной. Но ничего не происходило, и Клара представила себе, как трудно сейчас Нурееву. Хотя вряд ли она, выросшая в Париже, могла представить себе, как ему страшно… 1961 год…
Я помню комнату, полную молодых редакторов на Московском радио, веселый гомон. Вдруг вошел Женя и сказал: «Нуреев остался в Париже. Он сбежал!» Я помню, как мы все замолчали. Мы были ни в чем не виноваты, но нам всем стало страшно. Чтобы понять этот страх, надо было вырасти в России. Клара не знала этого, она понимала только, что полицейские вот-вот встанут и уйдут… И вдруг что-то случилось. Его отделяло от бара всего пять-шесть метров. Одни свидетели говорят, что Нуреев пробежал их. Другие – что он их пролетел. Что это был нуреевский фантастический прыжок. Прыжок через миры, через границы…
– Хочу остаться! – задыхаясь, сказал он по-английски.
Две пары безжалостных рук уже тянулись к нему сзади.
– Господа, – сказал полицейский сухо, – господа, мы с вами во Франции.
Нуреева повели в полицию, где он сделал свое заявление. Потом его оставили, согласно правилам, в комнате с двумя дверьми на сорок пять минут, чтобы он мог обдумать в одиночестве свое решение. Он вышел в ту дверь, которая вела во Францию. Потом приехал секретарь посольства и попросил оставить его наедине с Нуреевым. Прижимая ухо к дверям, Клара слышала отчаянный нуреевский крик: «Нет! Нет! Нет!»
Конечно, в поздней книге Нуреева, который боялся скомпрометировать друзей и повредить родным, есть умолчания по поводу этого дня. Ну а в досье КГБ, с которым знакомился в московском архиве английский биограф Нуреева, наверняка есть кое-какие благородные придумки, имеющие целью оправдать охрану, проморгавшую ненадежного беглеца. Есть там, конечно, и мифические агенты ЦРУ, передававшие тайно (но от наших не спрячешься) баснословную сумму то ли в двести, то ли в целых триста долларов невестке Мальро Кларе Сент (которая, конечно, тоже была агентом ЦРУ)…
Так или иначе, московский самолет улетел в тот день с задержкой. Нуреева не было на его борту. Оливье Мерлен увез Нуреева в пустовавшую квартиру своего друга, где беглец смог оправиться от шока и выспаться. На третий день легко отличимые от прохожих люди в штатском уже стояли у него под окнами. Но и французы охраняли его тоже. Все же ему пришлось срочно переезжать. От слежки ему было теперь не уйти. От ночных звонков и угроз тоже. На родине его судили заочно. Прокурор потребовал четырнадцатилетнего тюремного заключения за недозволенный переезд из Ленинграда в Париж. Времена были уже помягче, раньше давали за это четверть века каторги. А суд 60-х годов ограничился всего шестью годами лагеря и намекнул, что можно надеяться на дальнейшее смягчение приговора, пусть только вернется. Он не вернулся. Без него умер его отец, отставной замполит Хамет Нуреев. Без него в стране произошло много перемен. Только через 26 лет ему разрешили приехать в Уфу, увидеть умирающую мать, которая его не узнала…