Текст книги "Осень на Шантарских островах"
Автор книги: Борис Казанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
К полудню мы взяли воду и отдали швартовы.
ОСТРОВ НЕДОРАЗУМЕНИЯ
Зверобойная шхуна "Оленница" стояла на якоре возле острова Недоразумения. Со шхуны был виден рыбокомбинат, искаженный дождем, далеко растянувшийся по берегу. Были видны длинные лабазы, бараки для сезонников, деревянная электростанция и транспортеры, клуб, магазин, почта и баня.
Рыбокомбинат готовили к приему селедки: удлиняли пирсы для швартовки рыболовных судов, прокладывали кабель, таскали мешки с солью и бочкотару, всякую всячину. В магазине продавали литровые банки сухого молока и тяжелые хлебы местной выпечки, в клубе после кино молоденькие рабочие-строители с юбилейными медалями на груди (они приехали сюда из Магадана строить маяк) организовывали танцы под радиолу. С рыбокомбината неслись гортанные крики корейцев, разгружавших плашкоуты, орал репродуктор на почте, простуженными голосами перекликались работницы, сгребавшие щепу и мусор по всей территории, воняло тухлой прошлогодней селедкой и горько несло созревшей горной ольхой, и хлебом, и новыми бочками.
А на шхуне были свои запахи, своя работа.
Утром матросы надевали поверх робы просторные штаны и куртки из желтой клеенки и выходили на скользкую жирную палубу. На палубе пластами лежала хоровина – тюленьи шкуры с салом. Начальник жирцеха спускался к себе в отсек и включал перегонную установку, а матросы молча докуривали папироски и, не глядя друг на друга, расходились по местам. На носу тарахтела мездрилка, к ней подтаскивали шкуры лебедкой. Матрос-мездрильщик брал тяжелую грязную шкуру с двухдюймовым слоем желтого вонючего сала и бросал ее в широкую пасть машины, между вертящимися валами. Он нажимал ногой на педаль, валы смыкались, вгрызаясь в сало, горячий жир дымил и пенился, сбегая по желобу в танки; мездрильщик ворочал шкуру, а потом вытаскивал ее – легкую и тянущуюся, как резина, с рубчатым следом машины на внутренней стороне – и бросал подсобнику. Подсобник клал шкуру на навою – наклонный деревянный стол – и отжимал мездрильным ножом. Шкуры потом мыли, солили и укладывали в бочки. Визжала дрель, пробивая отдушины в обручах, бочки пломбировали, к ним прикладывали трафареты, а на трафаретах были названия норвежских и японских фирм.
Ночью матросы снимали с себя душно пахнущие костюмы, вытряхивали желтую соль из сапог и валились на койки как убитые. Но вот наступала суббота, матросы садились в бот, и ехали на берег, и медленно поднимались по голой раскисшей дороге к бане.
Баня была невысокая, срубленная из тонких бревен. Она была черной внутри от дыма, у набухшего лоснящегося потолка блестел фонарь, бросал слабый свет по обе стороны дощатой перегородки, разделявшей мужскую и женскую половины.
Матросы развешивали на крюках одежду и гремели тазами, зачерпывая в чугунном чане кипяток, тесно сбивались на лавке, прилипая ягодицами к ее сухой и горячей поверхности, перебрасывались негромкими фразами, а за перегородкой молча раздевались работницы вечерней смены, но ни матросы, ни работницы еще как бы не осознавали взаимного присутствия: им надо было забыть этот проклятый дождь, жир, мусор, мокрую одежду... Люди томились в ожидании пьянящей радости, и она медленно возникала под шумные вздохи пара и шипенье камней, под гул льющейся воды; спины разгибались, крепли голоса, работницы кричали: "Поддай пару, мужики!" – и исступленно хлестали себя ольховыми вениками, оставлявшими на теле мелкие зерна, и бросали мокрые веники матросам в узкую щель под потолком, матросы хлестали себя, и веники летели обратно; пол ходил ходуном, тряслась перегородка, звенел фонарь от крика, в воздухе был запах здоровых свежих тел, смешивались дыхания, сливались голоса, матросы и работницы становились на скамейки по обе стороны перегородки, вели разговоры.
Все это походило на странную и смешную игру: матросы и работницы не видели друг друга, и после бани они некоторое время стояли на освещенной улице, и каждый из них решал про себя хитрый вопрос: кто из них он? Кто она? – и расходились, не сказав друг другу больше ни слова. А в следующую субботу все повторялось сначала.
– Любка, – говорил маленький Колька Помогаев работнице и, чтоб дотянуться до нее, становился на цыпочки, – опять мусором занималась?
– Теперь на разгрузке буду работать, – отвечала она грудным голосом. – А у тебя все жир?
– Жир, – говорил Колька, вздыхая, – жир, мать его в доски.
– Большие рубли выгоняешь?
– Рубли, рубли...
– Много еще осталось?
– На неделю от силы, а там на промысел пойдем, на Шантарские острова.
– А что, – спрашивала она, – видно, есть у тебя какая девка во Владивостоке?
– Не везет мне с вами! – признавался Колька. – Подхода не имею.
– Не понимают твои знакомые ничего в мужиках, – отвечала она. – Тебе ж, как мужику, цены нет...
– Откуда ты знаешь? – дивился он. – Прямо хоть стой, хоть падай!
– Я-то? – смеялась Любка. – Научилась, слава богу...
– Я вообще отчаянный, – соглашался он. – Я всякую глупость могу сделать.
– Ну, иди сюда, – говорила она и касалась его лица шершавой распаренной ладонью, а он дотягивался до ее мокрых плеч. Любка не отстранялась, только плотнее придвигалась к перегородке. – Не боишься меня?
– Ну, что ты!
– Так мужика хочу, – признавалась она, – прямо места себе не нахожу... А все они не по мне, пресные какие-то... Вот бы такого, как ты, полюбить!
– Во говорит! – смеялся Колька.– А не врешь? – Ему прямо удивительно было слышать такое.
– А с чего мне врать? С чего?
И верно, врать было нечего: ведь это была такая игра... Она рассказала, что приехала сюда из Краснодара, что ей хочется найти человека незанятого, смирного и чистоплотного, рожать хочется и никуда не ездить, а тут еще этот дождь и мусор, быстрее б работа пошла настоящая, не то авансы не отработаешь, честное слово... А Колька ей о своем: как все лето во льдах зверя стреляли, как он хочет на берегу устроиться, море ему надоело, но никак не может бросить его. В городе у него квартира, но туда только к зиме попадает, а этот жир он просто ненавидит – не морская это работа, да и место тут гнилое, неподходящее, и выпить некогда...
– Квартира у тебя хорошая? – спрашивала она.
– Две комнаты, душ горячий...
– Жениться тебе надо, Николай, – убеждала его она. – Ты не робей, за тебя любая с радостью пойдет!
– Сына хочется получить, – признавался он.
– Бери меня, – хохотала Любка, – я тебе сколько хочешь нарожаю!
– Ладно, согласен, – отвечал Колька серьезно.
А через неделю она спросила:
– Уходишь?
– Завтра к вечеру снимемся.
– Придешь к понтону?
– Принято.
– А не обманешь?
– Вот тебе морское слово...
На следующий день они закончили к обеду работу, капитан выдал команде "отходные", и было пиршество, а про работниц забыли. Проснулся Колька уже в море.
Он вышел на палубу и, с трудом удерживая голову, смотрел на высокий берег, который зеленой полосой тянулся слева, на обвисшие грязные паруса, которые повесили на просушку, на вонючую мездрилку и шмотья сала, зацепившиеся за ванты, – пусто и холодно было у Кольки на душе.
"Надо бросать эту работу!" – неожиданно пришло ему в голову, и он поднялся в рубку.
– Куда мы плетемся? – недовольно спросил он у рулевого.
– В Магадан.
– А зачем?
– Шкуры выкинем, жир выльем в танкер...
– А дальше чего?
Рулевой удивленно посмотрел на него.
– На Шантары, – ответил он, – зверя бить... Ты что, не выспался?
– И опять жир?
– А то чего ж?!
– А ты все руль крутишь? – спрашивал Колька, и все ему не по душе было сегодня.
– Отвяжись, – сказал рулевой.
Колька отвернулся от него, вытащил из кармана мятую папироску и с отвращением закурил.
"Бросать, бросать эту работу! – думал он. – Что ж получается: договаривался с ней насчет вечера, и вот на тебе... Знал бы фамилию, черкнул из Магадана, а так что? Чего мне в Магадане? Нечего мне там делать".
– Плюнь ты на это дело, – сказал он себе. – Плюнь и разотри.
– На какое дело? – поинтересовался рулевой.
– Так вся жизнь пройдет, – рассуждал Колька. – Если тебя здесь ждет невеста с цветами, то зачем тогда Магадан, верно говорю?
Он пошел в столовую, где на дерматиновых диванах храпели ребята, и стал толкать своего дружка Генку Дюжикова. Генка не открывал глаз и лягался, и Колька сказал ему:
– Чего ж ты меня не разбудил? Я, может, с бабой не успел проститься...
– Какой бабой?
– Из бани... Ух, и врезалась она в меня!
– Врежу я тебе сейчас! – пообещал Генка.
– Эх! – сказал Колька. – А ведь я человек свободный...
Он вытащил из шкафа полбуханки хлеба, порезал на куски и рассовал по карманам, а потом зашел в каюту, прихватил полушубок и ракету и снова поднялся на мостик.
На мостике лежала перевернутая лодка-ледянка. Колька вытащил из-под нее фал и, напрягшись изо всех сил, опустил ее за борт. Ледянку мотало в кильватерной струе. Колька закрепил фал наверху, спустился по нему в лодку и обрезал его ножом. Он сидел в лодке, широко расставив ноги, и видел мощную круглую корму шхуны с облупившимися буквами названия – шхуна уходила от него. Потом достал хлеб и стал жевать его. Хлеб был вкусный на воздухе, и Колька быстро освободил карманы, а крошки вытряхнул за борт.
– Поплыли, – сказал он себе и взялся за весла.
Он греб минут сорок, не переставая, и увидел мыс Островной, который выходил на траверз его лодки, и мысленно прикинул, сколько еще грести. "К ночи доберусь", – подумал он и посмотрел прямо перед собой – шхуна уже перевалила горизонт. Колька представил, какой там поднимется переполох, когда хватятся его и ледянки, и рассмеялся. Спишут с судна, решил он.
– Зачем мне Магадан, если меня ждут на острове Недоразумения? -развеселился он и расстегнул полушубок. Солнце лилось ему па лицо и руки, и с довольным видом он смотрел прямо перед собой.
Темнело, и уже трудно было различить весло в воде.
К берегу полетели бакланы, важно неся свои толстые длинные клювы, -казалось, бакланы во рту держат сигары. Он помахал им шапкой, птицы вернулись и сделали над лодкой круг. Колька засмеялся.
– Дурни, – сказал он. – Что мне до вас?
Хмель выходил из головы, и он понимал теперь, что сделал глупость: из-за женщины, которую в глаза-то не видел, бросил ребят и смылся; его будут искать, промысел задержится, никто этого не простит... Но вспоминал свою вонючую работу, дождь, мездрилку и Любкины слова и рассуждал так: конечно, нехорошо, что из-за нее... А если толком разобраться – работа ему надоела, хочется хоть раз поваляться летом на пляже, а Люба тут ни при чем. А может, и при чем? Женой будет, поедут в город, будут греться на пляже, сколько влезет. И сын у него получится... Ради такого дела он может целое судно увести, не то что ледянку!
Он греб рывками, а берег справа уже расплывался в сумерках, а потом и вовсе исчез. И тут свежо дунуло в Колькино лицо. Это был только мимолетный порыв ветра, но Колька насторожился, застегнул полушубок и обтянул лодку с носа до кормы брезентом. Наступила глубокая тишина, казалось, сам воздух остановился, заблестело небо, и внезапно издалека послышался рев наката и свист опережавшего накат ветра. Колька изо всех сил заработал веслами, но грести стало неловко, весла проваливались и брызгали, и он видел, как наискось пошел на лодку первый вал. А потом все пропало, потому что лодка начала съезжать вниз, в глубокий развал между волнами, в ушах заболело от сжатого воздуха, белый катящийся гребень взвился над головой, и Колька поставил лодку против волны. Вода обрушилась на Кольку и повалила его, а лодка дергалась под ним, словно рыбина, которую проткнули острогой. Колька подхватился, цепляясь за скользкие ручки весел, снова выровнял лодку и поспешно стал грести, видя, как катится на него, вспучиваясь, второй вал. Он успел отвернуть... Вал прошел стороной, а лодка понеслась, словно дельфин, выскакивая из воды. Колька пощупал за пазухой ракету.
– Нет, – сказал он, – не возьмешь ты меня с первого раза!
Третий вал выпрыгнул слишком далеко и не достал до него, а четвертый -слишком близко и не набрал скорости, а пятый ударил в самый раз и выбросил Кольку за борт, только чудом не перевернув лодку. Колька плавал за бортом, ухватившись за кусок фала, а потом забрался в лодку и снова пощупал ракету. Сбросив с кормы плавучий якорь, – якорь удерживал лодку против волны, – он стал вычерпывать воду, которой много налилось под брезент. Он поднимал голову и видел невысокое небо и воду, озаренную звездным светом, а по носу был створ бухты и жидкие огни рыбокомбината. Мимо него, выжимая все обороты, пропыхтел рейсовый пароходик с освещенными иллюминаторами у самой воды. Колька видел, как в каюте женщина гладила белье...
Колька хотел было выпустить ракету, чтоб пароход подобрал его, но потом раздумал – ему было жалко тратить ракету ради такого дела.
– Доберешься сам... – сказал он себе.
Испуг у Кольки давно прошел, ему вдруг стало весело и даже не верилось, что это он сидит в лодке, – казалось, какой-то другой, сильный и ловкий человек, которому все по плечу. Он дурачился с морем и жадно втягивал ноздрями его крепкий запах, а когда добрался до пирса, ему даже жалко стало, что все уже кончилось.
Он выбрался по скобам наверх. По причалу маленькие корейцы катали пустые бочки. Разбрызгивая лужи, Колька спустился на пароходик и попросил папиросу у милиционера, который конфисковывал контрабандную водку. Потом спрыгнул с кормы пароходика на качающийся понтон и увидел Любку. Она считала бочки и записывала что-то в непромокаемую тетрадь.
"Ну и девка! – подумал Колька, с удовольствием разглядывая ее здоровое молодое лицо, розовое в свете кормового фонаря. – Это ж надо так влюбиться в меня!" – потрясение думал он и стал возле нее, по привычке поднимаясь на цыпочки, чтоб сравняться с ней ростом.
– Здравствуй, – сказал Колька.
– Будь здоров, – ответила она, не глядя на него.
– Вот ведь как увиделись... – продолжал Колька, улыбаясь.
– Кальпус! – закричала она кому-то вверху. – Ты на обруч гляди -если широкий, значит, двухсотки...
– Чуть догребся сюда, – говорил Колька. – Волна выше сельсовета...
– Не болтай под руку! – огрызнулась она. – Так... Триста десять, триста десять... Опять сбилась...
И недовольно посмотрела на него:
– Ну, что тебе?
– Ребята привет передавали, – растерялся Колька.
– Какой еще привет?
– Со шхуны. В бане вместе мылись...
– А-а! – засмеялась она. – А ты со шхуны? Так вы ж ушли...
– Ребята меня послали, – бубнил Колька свое.
– Чего ж этот не пришел: ну, высокий такой, горбоносый, с усиками?
– Генка, что ль?
– А говорил – Колей звать, жениться обещал, – засмеялась она.
– Он парень хороший, – говорил Колька, он прямо обалдел от всего этого. – Вот тебе подарок от него, – и вытащил из-за пазухи ракету.
– А что с ней делать?
– К примеру, если за кольцо дернуть, сразу светло станет...
– Лучше б банку икры передал – страсть как икры хочется! – сказала она и сунула ракету в карман мокрой телогрейки. – Скажи, дождь этот кончится когда?
– Да отсюда в двух шагах солнце жарит! – усмехнулся Колька. – Я, пока греб, прямо сгорел весь.
– Оно и видно! – засмеялась она.
– Правду говорю.
– Точно как твой дружок... Слушай, а голос твой мне где-то знакомый!
– Поехали к нам? – сказал он. – Генка просил... – И он представил вдруг, как озарили бы звезды ее лицо, и задрожал весь.
– Разве ты довезешь? – Она осмотрела его с ног до головы. -Пропадешь с тобой...
– Любка! – закричал Кальпус. – Иди сама, а то я никак в голову не возьму!
– На, передай Генке от меня, – сказала Любка и протянула букетик ромашек. – Насобирала в тайге, думала, что придет... – И, не отпуская Колькиной руки, захохотала вдруг.
– Ты чего? – перепугался он.
– Смешное подумала...– ответила она и добавила тихо, глядя внимательно на него: – А голос твой мне точно знакомый...
На пароходике милиционер спросил у него:
– Ты где так вымок?
– В воду упал, – ответил Колька.
– А ну-ка дыхни! – предложил милиционер.
Колька дыхнул и взял у него еще одну папиросу.
"Генка, – думал он, залезая в лодку. – Опять поперек дороги стал... Прошлым сезоном чуть было не женился, а он взял да и отбил, и сейчас вот... Чистое недоразумение. Черта ему, а не ромашки. Мои это ромашки!"
И он сунул букетик за пазуху, где до этого лежала ракета.
– Ну что, поплыли? – спросил он у лодки и погладил ее мокрый пластиковый бок. Он вспомнил, как добирался сюда, и представил, как он будет добираться обратно, – может, до самого Магадана, если ребята не повернут за ним, – и ощутил жуткое волнение. – Сейчас мы зададим морю копоти! -говорил он с детской радостью в голосе. – Нам его бояться нечего!
ЖЕРЕБЕНОК
Мы стреляли тюленя всю ночь: я, Генка Дюжиков и Степаныч – еще не старый, но больной человек. Луне было пятнадцать суток, и лед от нее был голубой, а прогретая за день вода светилась так сильно, что, если ударить по ней веслом, в воздух взлетали, казалось, целые куски огня. К утру лед пустил испарину, и зверь ничего не видел с расстояния в десять шагов, но тут у нас кончились патроны.
Мы уже собирались возвращаться на судно, как вдруг увидели тюленя.
Тюлень лежал на льдине, положив на ласты узкую голову. Он казался в тумане очень большим.
– Эй, отдай шкуру! – крикнул ему Генка.
Тюлень поднял голову и отполз дальше от воды – он не видел нас.
– Дай патрон! – взмолился Генка.
Я ковырнул сапогом груду стреляных гильз, – может, случайно остался один патрон? – но патрона не оказалось. Степаныч грел поясницу у горячей трубы на корме и молчал – его мучил радикулит, а я сказал Генке:
– Пускай его...
– Нет, для ровного счета надо, – ответил он, вытащил из чехла нож и кивнул Степанычу. Тот подогнал бот к самой льдине, и Генка выпрыгнул на нее.
Тюлень увидел Генку и нырнул в лунку с талой водой, но лунка, наверное, оказалась без выхода, и мне было слышно, как тюлень заметался по ней, поднимая брызги.
Генка ухватил его за ласты, выбросил на льдину и придавил сапогом. Это был серок – одномесячный тюлененок. Он хрипел, открывая зубастую собачью пасть, и пытался укусить сапог. Генка наклонился, и тут я увидел, как тюлень приподнял голову и посмотрел, что Генка держит в руке...
Я отвернулся от них, не мог такое смотреть.
Минуту спустя Генка вскочил в бот.
– Ну как? – поинтересовался Степаныч, старшина бота.
– Ушел... – сказал Генка. – Да черт с ним: я как раз вспомнил, что мне на неровные числа больше везет...
– Правильно, – поддакнул ему Степаныч. – Все одно всех не возьмешь...
Мы направились к шхуне и выскочили на нее в тумане так неожиданно, что едва не врезались в борт с полного хода.
На палубе горело электричество. Уборщик делал нож из куска пилы: обрабатывал заготовку на точильном станке, то и дело погружая ее в ведро с водой. Нож дымился в его руке. Я крикнул ему, уборщик отложил нож и принял конец.
Уборщик был долговязый парень с большой плешивой головой, с кротким сиянием в глазах. У него был такой вид, что, кажется, только руку протяни, как он в нее тотчас рубль положит. На самом деле это был дурной человек. Я как-то видел его на боте: он прямо сатанел, когда брал в руки винтовку... Я бы не позавидовал его жене, но он вроде был холост.
– Остальные еще не вернулись, – сообщил он.
– Вижу, – ответил Генка.
– А вы почему так рано? – поинтересовался уборщик.
– Жирно жить будешь, – ответил ему Генка. – И так сутками в море пропадаем...
Степаныч, кряхтя, перелез на палубу шхуны и включил лебедку. Мы заложили крюк за тросы, подняли бот до уровня планшира шхуны, и я стал выбрасывать шкуры на палубу. В трюме скопилось много тюленьей крови, Генка вывернул пробку, чтоб кровь выливалась; выбросил за борт пустой патронный ящик.
– Ну что, Степаныч? – спросил он.
– Вздремну до обеда, может, спина отойдет, – ответил тот, согнувшись, щупая поясницу.
– Тогда мы вдвоем уйдем...
– Но-но, не вольничать у меня! – разволновался Степаныч.
– Не боись, старшина! – захохотал Генка.
Степаныч пошел к себе в каюту, а мы заглянули на камбуз. Повар сидел возле гудящей плиты и крутил транзистор. Это был пожилой человек с вечным ячменем на глазу, с широким, как у топорка, носом.
– Налей со дна пожиже! – крикнул ему Генка. – Хватит джазы ловить...
– Я радиограмму получил, – сообщил повар. Он любовно глядел на Генку и не переставал крутить ручку настройки. – Тебе дочка привет передавала...
– Что мне до нее? – ответил Генка, закуривая.
– Обрюхатил девку, а теперь в кусты? – засмеялся повар.
– Это еще как сказать... Значит, не дашь пожрать?
– Вам не положено, – ответил повар. – Вы свое на бот получаете...
– Пошли на остров! – предложил мне Генка. – Жратву добудем: яйца там, уток набьем...
– Волоса добудьте на кисти! – крикнул Степаныч из каюты. – Судно нечем красить к городу.
– Откуда мы его возьмем? – удивился я.
– Кони там ходют, отрежьте с хвоста.
– Ты мне поймай, тогда я отрежу, – ответил Генка.
Он пошел за ружьем, а я открыл сушилку, бросил туда вонючую сырую робу и переоделся в сухое. Одежда моя вылиняла от частых стирок, приятно пахла машинным маслом и была такая горячая, что прямо обжигала кожу. Когда я надел ее, у меня сразу появилось настроение ехать на берег. Тут как раз появился Генка. Он был в бушлате, опоясанный широким охотничьим ремнем. Ружье висело у него за спиной, дулом вниз.
Шхуна стояла на якоре у самой кромки ледового поля. Туман оторвался от воды и повис на высоте тонового фонаря, и был четко виден горизонт справа, словно выкругленный льдом, а слева – по чистой воде – хорошо просматривался остров Елизаветы, напоминавший раскинувшуюся женщину.
Мы спустили в воду ледянку – легкую промысловую лодку из пластика. Я залез в нее, Генка бросил мне сверху веревку, ведро и якорь, а потом прыгнул сам – лодка плавно отыграла на воде. Я вставил в кольца два узких финских весла и погреб по медленно поднимавшемуся и опускавшемуся морю. Небо прояснялось на глазах, туман отволокло в сторону, наше дыхание было хорошо заметно в воздухе, и было пусто вокруг, и вода заблестела.
Стая топорков осторожно опустилась перед носом лодки. Генка вскинул ружье и выстрелил – я услышал свист дроби, струей пролетевшей мимо меня, и притормозил веслом.
– Ты что, сдурел? – сказал я ему.
– Не боись, – успокоил меня Генка. – Не задену...
Топорки вынырнули так далеко, что невозможно было поверить, что только что они находились у самого борта лодки, а две птицы бежали по воде, оставляя крыльями широкий след ряби, – топоркам надо разогнаться, чтоб взлететь; а одна птица крутилась на месте, распластав крылья, и я взял ее в воде – теплую, серую, с бесцветными тупыми глазами и двумя желтыми косичками на голове – и бросил Генке. Топорок раскрывал гнутый красный клюв и сучил лапками. Генка выпотрошил его и положил дымящуюся тушку на дно лодки.
Мы набили штук двадцать топорков, пока шли к острову, курили, разговаривали нехотя:
– Слышь, Колька? – говорил Генка.
– Чего?
– Тепло как стало, а?
– Это с берега тянет...
– В городе сейчас жарко небось?
– По радио передали: жара страшная...
– Никак не могу летом отпуск получить, – пожаловался он. – А зимой что его брать? На судне работы все одно никакой. В кабак пойдешь или к повару на квартиру: огурчики там, помидорчики и все такое.
– Дочка его как? – спросил я.
– Кто ее только не охмуряет! – засмеялся Генка. Помолчал и добавил гордо: – Зато с плаванья приду – только моя будет!
– Зачем она тебе такая?
– Что ты понимаешь? – возразил он. – Какая ж это баба, если ее никто не домогается?
– Нет уж, я себе такую найду, что ее никто не домогается, – ответил я.
– Разве что будет она страшнее паровоза... – заметил он. – Да и та изменит, в крови это у них...
Остров уже был перед нами – два обрывистых холма, далеко отстоящие от береговой черты. В воздухе чувствовался резкий йодистый запах морских водорослей и запах цветущей ольхи – она росла по берегам речушки, которая бежала среди холмов. Отсюда речушка просматривалась от истока до устья. На берегу не было видно навигационных знаков, только далеко слева, у мыса, горели три красных огня – там находился сторожевой пост. Бухта была не защищена с востока, и сюда в плохую погоду, по-видимому, заходила с моря сильная зыбь. Сейчас море было тихое, только у берега ревел накат -начиналось сильное приливное течение. Я невольно засмотрелся на волны: они рождались у самого берега, чтоб, пройдя несколько метров, умереть. Когда волна отливала, по берегу, казалось, шла тень – так жадно глотал воду песок... Я знал по карте, что здесь проходил район больших глубин, но это сейчас трудно было определить: вода была такая прозрачная в это раннее летнее утро, что песчаное дно, кажется, желтело у самых глаз, а ледянка и весла красиво отражались в воде – до шляпки гвоздя, до последней царапины...
Мы перетащили ледянку через приливную полосу и приткнули ее в стороне, у известковой глыбы. Якорь я швырнул на берег, а Генка вдавил его сапогом в песок.
– Пошли на базар, – сказал он. – Яиц наберем.
– Иди сам, а я тут посижу, – ответил я.
– Чего так?
– Я от глупышей прошлым разом до самого города отмывался...
– Ничего, Колька! – сказал он, подошел и обнял меня за плечи. – Ты ведь лучше всех лазаешь по скалам, тебе удовольствие от этого.
Он правду сказал, я засмеялся радостно:
– А ты полезешь?
– А то как же? – заверил он. – Я от тебя ни на шаг...
Мы поднялись вверх по речушке до холма, который находился с левой стороны. Собственно, здесь была не одна, а целых две речушки, которые имели общее устье, но войти в него с моря на шлюпке было невозможно даже в полный прилив, потому что путь преграждала большая песчаная отмель, намытая штормами. В воздухе было полнейшее безветрие, от ольхи веяло здоровым сырым запахом, который бывает еще у нарубленных дров, если их внести с мороза в жарко натопленную избу. Казалось, ткань реки не шевелилась, хотя на самом деле речушка бежала довольно быстро; а я старался определить, есть ли в ней рыба, но ее трудно было обнаружить на ходу – так она маскировалась под цвет гальки.
Мы обогнули холм с морской стороны, прыгая по твердым высохшим бревнам. Берег здесь был гористый, до того разрушенный волнами и ветром, что от него осталось лишь несколько скал, которые имели форму огромных треугольников. Водопад круто падал с вершины скалы, описывая дугу. Мы бросили ватники и стали карабкаться на скалу, хватаясь за рябиновые кусты. Я обогнал Генку, он остановился подо мной, упираясь спиной в валун, и закурил, а я забыл про него. Кайры летали вокруг, похожие на маленьких пингвинов, на меня сыпались помет, пух и перья, воздух гудел от птичьих крыльев и крика. Я взобрался наверх и стал ходить по базару, складывая в ведро самые крупные и красивые яйца, голубые и белые, а потом вспомнил про Генку и нагнулся, чтоб подать ему ведро. Генку я нигде не увидел и позвал его на всякий случай, но вокруг стоял такой птичий крик, что я даже голоса своего не услышал. Я стал осторожно спускаться вниз с тяжелым ведром в руке, а кайры летали у самого лица, и, кроме них, здесь были еще глупыши со своей вонючей слюной. Дело дошло до того, что один глупыш клюнул меня в лицо, я оступился от неожиданности и съехал с ведром под водопад. Яйца все разбились, я промок до нитки и направился с пустым ведром к лодке. Тут я увидел Генку – он стоял на берегу и курил.
Я обмыл в ручье робу и оставил ее сохнуть на гальке, а сам – голышом, в одних сапогах – пошел на луг, чтобы не видеть Генку и не разговаривать с ним. Я сел на непросохшую траву и осмотрел ее, нет ли поблизости каких-либо букашек или муравьев. Здесь росло много черемши – дикого чеснока. Я жевал его и ожидал солнца, чтоб согреться.
Генка подошел и сел рядом.
– Дрожишь, дохляк? – он засмеялся и толкнул меня.
– Искупался в водопаде...
– Чего ж ты лез туда? – удивился он.
Я понял, что он хочет ссоры со мной, – он на берегу бывает совсем дурной, – и не ответил ему.
– Ну? – сказал он, побледнел и сжал кулаки.
Я поискал глазами, чем бы запустить в него, если он полезет драться, но ничего не нашел подходящего. Драки у нас не случилось, потому что Генка вдруг закричал:
– Кони! – И показал на море.
И тут я увидел лошадей, которые бежали по приливной полосе. Они были желтой масти, лохматые какие-то, а гривы и хвосты у них были белые и прямо развевались в воздухе. Накат настигал их, поддавал сзади, и лошади взвивались на дыбки, перебирая передними ногами, мотая оскаленными, словно улыбающимися мордами, и прыгали через волну – это были невероятные, чудовищные прыжки, я никогда не видел, чтоб лошади так прыгали... Они перемахнули через речку и стремительной желтой струей вошли в луг, и головы их быстро поплыли над травой, а потом уже ничего не было видно, только ржанье стояло в воздухе...
– Не сбрехал Степаныч, – сказал я. – А откуда они тут?
– Дикие! – сказал Генка, задыхаясь. – От японцев остались... А бегут как, бегут, а? – говорил он и крепко держал меня за плечи, будто боялся, что я сейчас побегу вслед за лошадьми, если он отпустит меня.
Я удивленно смотрел на Генку, а он вдруг оттолкнул меня, снял с пояса ремень и, пригнувшись, побежал по траве. Тут послышалось тоненькое ржанье, и я увидел жеребенка.
Жеребенок был мокрый после купания, раздувал ноздри и бежал по конскому следу, вернее, не бежал, а как-то смешно подпрыгивал, выпутывая из травы ноги, ничего не видя вокруг, в траве мелькал его темный круглый бок, и Генка, рванувшись жеребенку наперерез, метнул свой ремень, как лассо... Петля захлестнула жеребенка, он с перепугу присел на задние ноги, а потом взвился и захрипел, выпучив глаза, по Генка мертво повис на ремне. Я подбежал, и мы вдвоем повалили жеребенка. Жеребенок бился и ржал под ногами. Генка крепко держал его за голову, а я вытащил из-за голенища нож и, нащупав мокрый, скользкий в руках хвост, отрезал его по самую маковку...
– Ты чего делаешь? – заорал Генка. – Гад!
– Хвост, – сказал я. – На кисти!
– Не трожь!
Мы отпустили жеребенка, но Генка не снимал с него ремня. Жеребенок стоял смирно, расставив худые ноги, кожа у него прыгала на спине, а бок обсыхал и становился желтым; он тяжело дышал и смотрел на нас круглыми блестящими глазами, звезда белела у него на лбу, и Генка вдруг обхватил его за шею и поцеловал прямо в мягкие черные губы.
– Я твой папаша! – сказал он весело. – Что, не узнаешь?
– Он хвост просит, – засмеялся я.
– Хвост у него новый отрастет... А этот я хранить буду! – Он взял у меня хвост и сунул себе за пазуху. – А ремень – твой, – сказал он жеребенку, – носи его...
Жеребенок нехотя пошел от нас с Генкиным ремнем на шее, а Генка повалился на траву и сказал:
– Все одно что девчонку милую поцеловал!
– Скучно ему без человека, – сказал я.
– Колька! – загорелся он. – У тебя деньги есть?