Текст книги "Эйнштейн (Жизнь, Смерть, Бессмертие)"
Автор книги: Борис Кузнецов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 46 страниц)
585
Почему Иван Карамазов не приемлет "неевклидовой гармонии"? Пока отметим только "макроскопические" пороки гармонии: с ее основным пороком игнорированием индивидуальных "микроскопических" судеб – мы познакомимся позже.
"Макроскопические" пороки провиденциальной гармонии указываются во многих произведениях Достоевского и в наиболее концентрированной форме в репликах черта, беседующего с Иваном Карамазовым. Первый порок статичность этой гармонии. Вечная гармония без необратимой эволюции, вечное пребывание без индивидуальных событий кажутся скучными и, более того, фиктивными, нереальными, призрачными. Возьмем некоторую гармоничную схему, не заполненную какими-то неигнорируемыми индивидуальными событиями. Существует ли реально такая гармония, не является ли она пустым и притом скучным призраком?
У Достоевского есть очень неожиданный и глубокий образ скучной и призрачной вечности. В "Преступлении и наказании" Свидригайлов говорит Раскольникову:
"Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится" [15].
14 Достоевский Ф М. Собр. соч., т. 9, с. 295-296.
15 Там же, т. 5, с. 299-300.
Целое, где элементы игнорируются, перестает быть реальным. Достоевский постоянно возвращается к распаду целого на не связанные с ним, игнорируемые элементы и к призрачности такого целого. Вот картина Петербурга, как всегда точная и конкретная. Но это картина распада, взаимного игнорирования, взаимного равнодушия. В романе "Подросток" герой идет но Петербургу.
586
"Совсем уже стемнело, и погода переменилась: было сухо, но подымался скверный петербургский ветер, язвительный и острый, мне в спину и взвевал кругом пыль и песок. Сколько угрюмых лиц простонародья, торопливо возвращавшегося в углы свои с работы и промыслов! У всякого своя угрюмая забота на лице, и ни одной-то, может быть, общей, всесоединяющей мысли в этой толпе! Крафт прав: все врозь. Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться один на улице; он, кажется, потерял дорогу; одна баба остановилась было на минуту его выслушать, но ничего не поняла, развела руками и пошла дальше, оставив его одного в темноте" [16].
16 Достоевский Ф. М. Собр. соч., т. 8, с. 84.
Многочисленные замечания о городе-фантоме, о городе, который кому-то приснился и может вдруг исчезнуть, основаны на подобных констатациях. Целое, лишенное подлинной (т.е. не игнорирующей индивидуальные судьбы) гармонии, призрачно.
Разумеется, смысл слова фантом здесь не полностью совпадает с обычным. Оно выражает специфическое дли Достоевского ощущение неполноценности разорванной, разобщенной жизни. Вместе с тем это ощущение при всей его специфичности логически и эмоционально родственно очень общей мысли о неполноценности бытия, лишенного одной из своих компонент, одного из своих аспектов. Речь идет о макроскопическом и микроскопическом аспектах. Город-фантом Достоевского не обладает подлинным бытием, потому что он атомизирован, в нем нет "общей воссоединяющей мысли". Мы сейчас увидим, что целому, где игнорируются составляющие его атомы, Достоевский также отказывает в подлинном бытии. Но до этого нужно вернуться к сопоставлению "Эйнштейн – Достоевский". В данном случае это означает: к онтологической проблеме бытия в физике и к той же проблеме в жизни людей.
Уже у Эпикура две эти проблемы были тесно связаны. Чтобы люди не стали "рабами физиков", т.е. чтобы макроскопический детерминизм физического мира не лишил их свободы и индивидуального бытия, Эпикур ищет в физике понятия, освобождающие атом от полного подчинения макроскопическим законам. Это одна из идей античной мысли, направленных в будущее. Частица, лишенная качественных определений, растворяется в пространстве,
587
теряет физическое бытие, становится геометрическим понятием, и в этом смысле природа "фантомизируется", становится совокупностью геометрических образов. Геометрический образ описывает черты реальности, но сам он лишен физического бытия, он не воздействует на другие объекты, по взаимодействует с ними, не может стать объектом эксперимента и наблюдения. Стремление превратить геометрические фантомы в тела, обладающие физическим бытием, то, что можно назвать "тенденцией бытия", привело к понятию взаимодействия, превращающего мир в связное целое. Эта тенденция характерна и для неклассической физики, где идея Вселенной как целого сочетается с современными эквивалентами эпикуровых clinamen, гарантирующих индивидуальность частиц – вторую компоненту физического бытия. По-видимому, и в современной науке, и в современной жизни людей становится существенным воспоминание об эпикуровом объединении физической проблемы индивидуального бытия частицы и проблемы индивидуального бытия человека.
У Достоевского защита индивидуального бытия человека включает впечатление призрачности бытия, оторванного от "общей всесоединяющей мысли", и невероятно острый протест против "термодинамического", статистического игнорирования индивидуальных судеб. Такое игнорирование лишает Вселенную действительного бытия.
В "Братьях Карамазовых" мы встречаем шедевр характерного для Достоевского письма "просвечивающими красками": краски яркие и точные, образ наиреальнейший по конкретности, и вдруг он начинает просвечивать и оказывается призрачным. Ивану Карамазову является черт. Это призрак, и Иван знает, что перед ним его собственные мысли, именно те, которые являются наиболее мучительными. Но призрак воплощен очень добротно, его видит не только Иван Карамазов, но и читатель, видит не менее, а может быть, и более отчетливо, чем реальные персонажи.
Это совсем не байроновский собеседник Каина, не величавый дух зла, это такой же конкретный образ, как свидригайловская баня, только еще более бытовой, обычный, пошлый. Черт рассказывает Ивану Карамазову о своем назначении. Его функция – отрицание гармонии. Без такого отрицания все исчезает. Если бы на Земле было все гармонично, то ничего бы и не произошло. Не было
588
бы "происшествий", а без них вообще ничего не было бы. Жизнь, существование, реальность имеют место, когда утверждение "макроскопической" гармонии "проходит через горнило сомнений". Иначе "один бесконечный молебен", святая, бесконечная скука призрачного бытия.
У Достоевского два полюса квазибытия, иллюзорного бытия, каждый из которых не может стать реальным существованием без другого. Один полюс разрозненные, распавшиеся индивидуальные жизни без объединяющей идеи, без общей "макроскопической" гармонии. Таков Петербург, город, кажущийся призраком из-за распада целого. Другой полюс – гармония целого, не включающая "происшествий", которые меняли бы всю историю Вселенной и придавали бы ей некоторый необратимый характер. Подобный вечный круговорот, вечное повторение – тоже "скучища неприличнейшая" и в сущности является иллюзорным существованием.
Мысль об иллюзорности индивидуальных событий, не связанных в общее гармоническое целое, и о столь же иллюзорной космической гармонии, игнорирующей индивидуальные судьбы, не исчерпывает основных идей творчества Достоевского. Но, может быть, именно эта мысль в наибольшей мере привлекала Эйнштейна, и, может быть, с ней связана, хотя бы в некоторой мере, фраза: "Достоевский дает мне больше, чем Гаусс". Такое предположение вытекает из анализа гносеологических позиций Эйнштейна и внутренней логики его физических теорий. Что же касается прямых свидетельств в пользу этого предположения, то мы располагаем одним замечанием Эйнштейна, сделанным в уже известной нам беседе с Мэрфи и Саливэном.
В этой беседе Саливэн упомянул о Достоевском. По его мнению, основной проблемой, которой занимался Достоевский, была проблема страдания. Эйнштейн отвечал:
"Я не согласен с вами. Дело обстоит иначе. Достоевский показал нам жизнь, это верно; но цель его заключалась в том, чтобы обратить наше внимание на загадку духовного бытия и сделать это ясно и без комментариев" [17].
17 Эйнштейн, 4, 164.
589
Эта реплика (из нее взят второй эпиграф к этой главе) бросает свет на самую основную связь идей Эйнштейна и образов Достоевского. У Достоевского во всех его основных произведениях мы находим неисчезающий вопрос: сохраняется ли реальная интеллектуальная и эмоциональная жизнь человека при его изоляции, при его отключении от целого. Иначе говоря, обладает ли духовное бытие человека абсолютным смыслом?
Термин абсолютный смысл означает здесь следующее.
Некоторое свойство, величина, понятие называются абсолютными, если они сохраняют свой смысл и значение независимо от существования или отсутствия других свойств, величин или понятий. В противном случае они являются относительными, поскольку отношения между объектами теряют смысл, когда перед нами изолированный объект, когда другие объекты не существуют или когда несуществование игнорируется. Абсолютные понятия и величины сохраняют смысл при отсутствии "координатных систем", "тел отсчета" и т.д. (кавычки здесь означают возможность обобщения, выхода за пределы геометрических координат и физических тел отсчета). "Абсолютное место" и "абсолютное движение" в ньютоновой механике сохраняют свой смысл при отсутствии координатных систем и тел отсчета (без кавычек).
В классической науке существовала более общая абсолютизирующая тенденция. Она приписывала телу реальные предметы, пространственные и непространственные (например, массу) независимо от взаимодействия с другими телами, от существования других тел, независимо от существования космоса в целом. Такой постулат абсолютного бытия встречался и вне естествознания. Общественно-философская и экономическая мысль XVII-XVIII вв. также исходила из постулата абсолютного бытия. В многочисленных робинзонадах изолированный человек казался обладателем абсолютных экономических функций, а духовное бытие человека, оторванного от общества, казалось его абсолютным предикатом.
Такой тенденции противостояла другая. Уже в XVI в. Джордано Бруно считал реальное бытие тел зависящим от существования бесконечного космоса. В следующем столетии эта мысль, как мы знаем, получила воплощение в философии Спинозы. Она воплотилась не только в натурфилософские концепции. Спиноза говорил о постижении истины как о важнейшей компоненте духовного бытия. Философия Спипозы отражалась в мировоззрении Эйнштейна в большей степени, чем какая либо другая фило
590
софская система. Вслед за Спинозой Эйнштейн видел в поисках истины выход в надличное, заполняющий сознание и придающий ему истинное духовное бытие. Вслед за Спинозой он связывал поиски истины с поисками добра, с моральным самосознанием человека.
Попытаемся рассмотреть ближе приведенное очень глубокое замечание Эйнштейна о цели творчества Достоевского: "обратить наше внимание на загадку духовного бытия..."
При всем значении темы страдания, о которой Салливэн говорил как об основной теме Достоевского, главной для писателя была онтологическая проблема, проблема бытия. Проблема страдания и смерти была вторичной, производной, как и проблема морали. Страх смерти никогда не имел для Достоевского такого значения, какое он имел для Толстого. Достоевского поглощала не перспектива небытия – здесь он, вероятно, воспринимал формулу Эпикура не только логически, но и как ощущение, – его интересовала реальность индивидуального бытия. Если освободить помыслы Раскольникова, Ставрогина, Ивана Карамазова от того, что их разделяет, останется напряженный, доведенный до границ разума, позже до безумия, вопрос: "Живу ли я?", "Реально ли мое индивидуальное бытие?" Вопрос этот в известном смысле обратный по отношению к сомнениям в реальности внешнего мира. Обратным оказывается по отношению к агностицизму и ответ Достоевского. Критерий реальности индивидуального, внутреннего бытия – автономия индивидуума, его эпикуровское clinamen, его неподчинение макроскопическому бытию, начиная с "возвращаю билет" Ивана Карамазова и до выключения моральных критериев у Ставрогина. И у каждого из героев – пародирующий его мысли адепт вседозволепности: у Карамазова – Смердяков, у Ставрогина – Петр Всрховенский. Эти последовательные штирнерианцы демонстрируют исчезновение индивидуального бытия при его изоляции от мира. Историко-философские и историко-научные аналогии здесь напрашиваются довольно естественно. Ведь и у Эпикура clinamen имеет смысл лишь в координатах внешнего мира, а в современной физике свойственные ей clinamen происходят в пространственно-временном континууме. У Достоевского реальность индивидуального бытия в здесь-теперь доказывается его связью с другими индивидуумами (реальность пространства) и с другими мгновениями (реальность времени), ведь сам термин духовное бытие констатирует спинозовское мышление как атрибут реальности: мысль включает прошлое и будущее в теперь.
591
Таким образом, проблема бытия у Достоевского – это не проблема связки между субъектом и предикатом, а проблема самого понятия бытия не в смысле "Буцефал – лошадь", а в смысле "Буцефал есть!". Система отношений человека к людям, к современникам и к их будущему, иначе говоря, область моральных критериев обладает для Достоевского и для Эйнштейна онтологическим значением. И неподвижная, жесткая система критериев и "все дозволено", т.е. аморальный изоляционизм, – уничтожают реальность духовного бытия.
В этой связи следует вернуться к тому, что было сказано в главе "Бессмертие человека" о независимости моральных норм от выводов науки и независимости научных выводов от моральных критериев. К замечаниям Эйнштейна в беседе с Мэрфи прибавим следующие строки из письма Соловину:
"То, что мы называем наукой, преследует одну-единственную цель: установление того, что существует на самом деле. Определение того, что должно быть, представляет собой задачу, в известной степени независимую от первой: если действовать последовательно, то вторая цель вообще недостижима. Наука может лишь устанавливать логическую взаимосвязь между моральными сентенциями и давать средства для достижения моральных целей, однако само указание цели находится вне пауки" [18].
18 Leltreb a Solovine, p. 105.
Вместе с тем Эйнштейн видел тройную связь науки и морали. Во-первых, между ними, при отсутствии прямых определяющих воздействий, существует некоторый изоморфизм: одни и те же логические конструкции соединяют научные умозаключения и моральные сентенции. Научные констатации, сверх того, определяют значение моральных норм, они позволяют, например, приписать моральным нормам роль одного из условий духовного бытия человека, его связи с "надличным".
592
Во-вторых, независимая от моральных критериев наука становится зависящей от них, как только мы начинаем говорить не о содержании научных представлений, а об исторических и психологических движущих силах науки.
В-третьих, мораль, не зависящая от науки, пока речь идет о содержании моральных норм, становится зависящей от науки, когда вопрос стоит о реализации этих норм.
И констатация этих сложных зависимостей, и мысль о взаимной независимости содержания научных представлений и содержания моральных норм, и спинозовское понимание духовного бытия человека, и роль художественного восприятия мира высказаны в заключительной реплике Эйнштейна, которая была адресована Мэрфи в этой беседе, в которой говорилось о загадке духовного бытия у Достоевского. В этой реплике Эйнштейн говорит, что здание научной истины может быть построено из собственных материалов науки, скрепленных логическими операциями. Но для такого сооружения нужны творческие способности художника: ведь здание нельзя построить только из камня и извести. Моральное самосознание, чувство прекрасного и психологический подъем помогают мысли прийти к высшим достижениям науки.
"Именно в этом проявляется моральная сторона нашей натуры – то внутреннее стремление к постижению истины, которое под названием amor intellectualis так часто подчеркивал Спиноза. Как Вы видите, – продолжает Эйнштейн, обращаясь к Мэрфи, – я полностью согласен с Вами, когда Вы говорите о моральных основах науки. Но обращать эту проблему и говорить о научных основах морали нельзя" [19].
19 Эйнштейн, 4, 166.
Из последней фразы видно, что связь художественной литературы и науки необратима. То, что мы назвали "преобразованием от Достоевского к Эйнштейну", не образует группы. Достоевский мог дать импульс amor intellectualis. Но наука не может определить моральных норм.
Не может, пока нет речи о реализации этих норм. Как и мораль не может воздействовать на науку, пока нет речи о силах развития науки. Сейчас мы перейдем именно к этим аспектам науки, к аспектам, раскрывающим связь собственно моральных проблем в творчестве Достоевского с современной наукой. При этом на задний план отходит биографическая и историко-научная проблема расшифровки относящихся к Достоевскому замечаний Эйнштейна,
593
на задний план отходят взгляды Эйнштейна и поэтика Достоевского. Сопоставление "Эйнштейн и Достоевский" оказывается символическим обозначением проблемы: "современная наука и моральные запросы человечества". Как только мы переходим к реализации моральных запросов, творчество Достоевского поворачивается иной стороной по сравнению с той, которая интересовала Эйнштейна и которая в наибольшей степени определила воздействие писателя на идеи ученою. Но и идеи Эйнштейна поворачиваются другой стороной, как только мы говорим о реализации моральных идеалов человечества. Объектом анализа становится воплощение этих идей и воздействие их на современную цивилизацию.
Вернемся теперь к отказу от неевклидовой гармонии бытия.
В конце четвертой книги "Братьев Карамазовых" описана встреча Алеши Карамазова со штабс-капитаном Снегиревым, которого незадолго неред тем оскорбил Дмитрий Карамазов. Алеша даст Снегиреву денег, тот мечтает выбиться из нужды, строит планы... И вдруг резкий поворот. Штабс-капитан мнет полученные от Алеши деньги, бросает их на землю и топчет [20].
Вскоре Алеша рассказывает Лизе о происшедшей сцене. Он объясняет, почему Снегирев стал топтать деньги и почему теперь он их обязательно примет. Парадоксальный поворот становится естественным, единственно возможным, как только вводится парадоксальный постулат: мятущаяся, слабая и робкая душа боится раскрыться и эта боязнь обнаружить свою слабость и свое смятение только и может выявиться во внезапном переходе от умиленной благодарности к уязвленной и терзающей себя гордости. И, конечно, здесь рационалистическая поэтика парадоксальный постулат вводится не силлогизмом, а конкретизацией образа ("...голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро...") [21], вернее, силлогизмом, воплотившимся в образ, поэтическим силлогизмом. И, конечно, это рационалистическая поэтика: ведь конкретизация образа оправдана охватившим Алешу познавательным порывом, он увлечен не только выводом – "на следующий день штабс-капитан возьмет деньги", по и самой возможностью рационального объяснения иррациональной сцены.
20 См.: Достоевский Ф. М. Собр, соч., т. 9, с. 266.
21 Там же, с. 270.
594
Но здесь начинается поворот к очень острой, может быть самой острой, проблеме рационализма. Лиза спрашивает, нет ли в этом объяснении, однозначно определяющем поведение человека, презрения к нему. Каждая рационалистическая схема вычерчивает некоторую определенную кривую поведения человека. Но сохраняется ли при этом индивидуальное, неповторимое бытие личности? Нет ли здесь игнорирования личности, низведения ее до уровня подопытной, покорной особи, которая должна своей судьбой подтвердить, продемонстрировать, проиллюстрировать рационалистическую схему?
Наступает великое испытание мысли. Может ли мысль, суверенная, освобожденная от веры, от традиции, идущая до конца в своих заключениях, может ли она избежать самой страшной угрозы – пренебрежения микроскопической судьбой, превращения этой судьбы в пренебрежимую деталь макроскопической гармонии? И – помимо моральной и гносеологической проблемы – онтологическая: не теряет ли при этом макроскопическая гармония свое бытие, не становится ли она фантомом? Алеша отвечает ссылкой на смирение. По испытание только началось. Разговор Алеши с Лизой открывает пятую книгу "Братьев Карамазовых", которая называется "Pro и contra". В тот же день Алеша встречается с Иваном Карамазовым, и между ними происходит разговор о мировой гармонии целого и муках отдельного существа.
Первый аргумент, колеблющий мировую гармонию, – жестокость человека, истязания беззащитного существа. Метания штабс-капитана Снегирева объяснены. Но можно ли примириться с судьбой любой невинной жертвы? Эти микроскопические жертвы, эти отдельные факты, не укладывающиеся в гармонию, не должны быть игнорируемы. Понимание гармонии, рациональная схема – измена фактам. "Если я захочу что-нибудь понять, то тотчас же изменю факту", говорит Иван Карамазов. И чтобы не изменить ему, Иван отказывается от рациональной гармонии бытия – даже от самой парадоксальной "неевклидовой гармонии". Сначала падает "евклидова" гармония – простая, традиционная схема: виновных нет, все обусловлено. Но испытанию должна быть подвергнута каждая рационалистическая схема бытия.
595
В "Преступлении и наказании" вопрос о локальном критерии общей гармонии поставлен в таком аспекте, который позволяет видеть его "антистатистический" смысл. Раскольников встречает на бульваре, на скамье, пьяную, обесчещенную девушку и думает о ее будущем. Ее ожидает больница, вино, кабаки, опять больница, ранняя смерть. И вот Раскольников саркастически говорит о всепримиряющей статистике:
"Тьфу! А пусть! Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год... куда-то... к черту, должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать! Процент! Славные, право, у них эти словечки: они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего. Вот если бы другое слово, ну тогда... было бы, может быть, беспокойнее..." [22].
22 Достоевский Ф. М. Собр. соч., т. 5, с. 56.
Появлялось ли у Достоевского представление о дополнительности локального, индивидуального, неповторимого бытия, с одной стороны, и рациональной общей схемы мировой гармонии, с другой? Иначе говоря, о гармонии, не игнорирующей индивидуальные судьбы, и об индивидуальных судьбах, содержащих эвентуальную гармонию целого? Да, такое представление появлялось. Но оно никогда не приобретало четких контуров и не реализовалось в позитивную социальную и моральную программу. Творчество Достоевского осталось неразрешенным, обращенным в будущее вопросом, требованием, мольбой о такой гармонии. Достоевский думал об индивидууме как носителе гармонии целого, но его размышлениям не хватало слишком многого, чтобы воплотиться в образы. Был один замысел, который с этой стороны очень интересен. Достоевский думал о дальнейшей судьбе Алеши Карамазова и представлял его революционером, идеализированным Каракозовым. Но Достоевский ушел слишком далеко в сторону Победоносцева и Каткова, чтобы этот план мог реализоваться, даже если бы смерть писателя не оборвала мыслей о продолжении "Братьев Карамазовых".
Даже негативная концепция – индивидуум вызывает "цепную реакцию", разрушающую целое, – не воплотилась в художественные образы, столь же конкретные, как чисто "вопрошающие". В рассказе "Сон смешного человека" герой постепенно теряет "мировую линию", его жизнь ста
596
новится чисто индивидуальным процессом. Рассказ кончается позитивной "цепной реакцией". Герой излечивается от равнодушия к миру, и его существование становится исходным пунктом преобразования нашего мира. Но и негативная и позитивная версии индивидуальной судьбы, заполненной, реальной, обращенной к интегральной гармонии, остаются абстрактными и не характерны для поэтики Достоевского. Последняя раскрывает только вопрос о не игнорируемой и существенной для "мировой линии" индивидуальной судьбе.
У Бредбери есть фантастический рассказ: путешественники в прошлое охотятся на чудовище третичной эры. Один из них нечаянно раздавил какую-то бабочку, и вот земля развивается по-иному; возвратившись в настоящее, путешественники застают мир изменившимся, на президентских выборах неожиданно побеждает другой кандидат, и стране угрожает фашизм. Индивидуальный, игнорируемый с точки зрения статистической концепции бытия макроскопически неуловимый и поэтому как бы лишенный физического существования единичный факт меняет мировую линию целого, может быть определен таким изменением и становится реальным, существенным для целого.
Индивидуальный биологический или механический эпизод не может изменить судьбу человечества, но ее может в какой-то мере изменить индивидуальная жизнь человека, если его стремления идут по макроскопической "мировой линии". Из таких стремлений и их реализации складывается заполнение мировой линии, последняя превращается из формулы в историю людей. Вместе с тем и индивидуальные судьбы, когда их содержанием становится вариация "мировой линии", стремление к той или иной макроскопической эволюции человечества, приобретают определенность, реальное бытие, макроскопическую значительность.
Индивидуальное бытие, включающее эвентуальную "мировую линию", не было показано Достоевским с конкретностью, свойственной его художественному гению. Здесь сказалось влияние тенденции, взглядов, окружения, среды. Поэтика создает подчас независимую от намерений писателя внутреннюю логику произведений. В свою очередь тенденция воздействует на поэтику. В этом "неконтролируемом воздействии" одной стороны творчества на
597
другую выражается весьма глубокая и общая дополнительность двух компонент творчества – абстрактно-рационалистической и конкретной, образной, поэтической. Обе они, взятые порознь, теряют смысл и по сути дела перестают существовать. Абстрактно-логическое конструирование произведения, оторвавшись от конкретной поэтики индивидуальных, "пренебрежимых" судеб, становится мыслью ни о чем, набором сказуемых, лишенных подлежащего. Конкретный образ, оторвавшись от "мировой линии", от эвентуального макроскопического значения "пренебрежимого", не может придать "пренебрежимому" какие-то реальные черты (такие черты выражают связь индивидуального с целым) и, следовательно, лишается смысла, становится подлежащим без сказуемого.
В творчестве Достоевского мы встречаем синтез (незавершенный, именно поэтому трагический и именно поэтому становящийся вопросом, адресованным будущему) двух направлений мысли. Мы их можем условно ассоциировать с именами Ньютона и Гете. Великий поэт и натуралист отвернулся от Ньютона, приписывая создателю классической науки обесцвечивающий природу абстрактный схематизм. Это не помешало Гете создать великую рационалистическую поэму.
Достоевский, подобно Гете, подобно каждому великому художнику, "видел мир всеми порами своей кожи", и конкретный видимый мир был ему бесконечно дорог. Напомним еще раз знаменитые "клейкие листочки" в самом начале разговора Ивана Карамазова с Алешей.
"Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем" [23].
23 Достоевский Ф. М. Собр. соч., т. 9, с. 288-289.
"Клейкие листочки" не укладываются в логику, но к ним привлечены глаза и сердце Достоевского. Европа, как кажется Достоевскому, – кладбище, но он любит ее той же любовью ко всему сущему, пусть алогическому, но сущему подвигу, человеку, голубому небу, "клейким весенним листочкам".
598
Может ли существовать логика, в которую впишутся "клейкие листочки", в которой они потеряют свою алогичность? Может ли существовать универсальная гармония, в которой не будет пренебрежения индивидуальными судьбами? Может ли рационалистическая поэтика через конкретное, поэтическое, образное видение "клейких листочков" раскрыть рациональную логику мироздания?
Образ "клейких листочков" – ключ не только к проблеме, рассмотренной в этой главе, к проблеме влияния художественных образов на творческую интуицию Эйнштейна и на генезис неклассической картины мира. Указанный образ – ключ к более широкой проблеме познания, к проблеме соотношения между чувственным и логическим постижением мира, между Сенсусом и Логосом. Эстетическое восприятие действительности (эстетическое в обоих сливающихся здесь смыслах: и в античном, а также кантовском стиле сенсуального постижения и в современном смысле постижения прекрасного) не отрицает Логоса, оно утверждает его и трансформирует. Оно ищет новый Логос, новую логику, соответствующую новым сенсуальным впечатлениям.
Здесь придется вернуться к изложенному выше противопоставлению или, вернее, сближению основных идей Эйнштейна и Бора, к главе "Эйнштейн и Бор". Там, по преимуществу, подчеркивалась связь идей Эйнштейна с идеями Бора. В первом приближении такая связь, просвечивающая через многолетние дискуссии, представляет первостепенный интерес. По она не зачеркивает эти дискуссии и в следующем приближении хочется найти корни действительных различий в подходе к физической реальности. Эти корни частично проходят через область интуитивных ассоциаций, область неосознанных, или во всяком случае не получивших четкой формы, психологических мотиваций. Для Эйнштейна характерна психологическая настроенность, толкающая к позитивному, рационалистическому, но трансформирующемуся Логосу. Его идеал – логика, исключающая эмпирические константы. Такой идеал не выталкивает Сенсус, но он хочет оформить требования Сенсуса в виде более общей логики и на этой позитивной рационалистической задаче стоит акцент. У Бора – "Рембрандта физики" – акцент стоит на ограничении логики и ее воплощения, схемы мировых линий, неконтролируемым воздействием современного эмпи
599
рического постижения – эксперимента. У обоих – только акцент: выражение "грешить против разума" принадлежит Эйнштейну, а Бору и другим создателям квантовой механики принадлежит метод перехода от идеи неконтролируемого воздействия к представлению о рациональном мире каузальных связей.
Можно ли найти у Бора психологические корни его "акцента"? Если подойти к этому вопросу с оговорками о сугубо гадательном характере возможных здесь предположений (с оговорками, аналогичными само собой разумеющимся оговоркам при сопоставлении идей Эйнштейна и образов Достоевского), то такие корни можно видеть в философии Кьеркегора. Тогда мы получаем возможность увидеть с новой стороны различие между Кьеркегором и Достоевским и вообще между иррационализмом и связывающим новую науку с искусством "эстетическим ультрарационализмом".