355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 5. О'кэй. Камни и корни » Текст книги (страница 4)
Том 5. О'кэй. Камни и корни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:58

Текст книги "Том 5. О'кэй. Камни и корни"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

– Со вчерашнего дня меня преследуют нобелевские агенты, звонили сюда, подкараулили в кафе. Нобель ищет встречи со мной. Сначала я просто повесил трубку. Затем я объяснил, что встречу с Нобелем я считаю неудобной. Как вы думаете, что мне делать в дальнейшем?

Рыжий, подобраннейший и сосредоточенный, сидел за столом, в бумагах, в толстейших стеклах очков, взлохмаченный. Он юношей выскочил из-за стола и весело крикнул:

– Молодец, Владимир Иванович!.. Что делать?! – пошлите их в следующий раз в телефонную трубку к раз……матери, они эту старую русскую систему путешествий поймут лучше логики!..

Поездка за границу была зимой. В Париже лили декабрьские дожди. И настоящая зима великих снежных просторов и великих покоев легла лишь за Варшавой. В зиме лежала Москва. Вечером, дома, на шестом этаже, когда Владимир Иванович остался вдвоем с женою, чтобы рассказать ей о поездке, жена спросила о самом главном, о детях, и о самом главном заговорил Владимир Иванович, – рассудительно, тихо, ригористически:

– Дочери?., видел их два раза, они приходили ко мне. Странная и страшная вещь!.. Каждый раз я не спал по две ночи, ночь до встречи и ночь после встречи. Вспоминал всю жизнь, громадное поле пройдено, вспоминал, как они родились, как я их лялькал на руках, воспоминал все горести и радости, радостей больше, чем горестей. А приходили чужие люди, спрашивали о нас, о тебе, и я понимал, что им мы безразличны. Ведь ни та, ни другая ни разу не обмолвились о том, как бы конкретно организовать твою с ними встречу!.. Старшая – помесь русской полковницы с русской кухаркой, и выглядит пожилой, а ей всего двадцать пять лет. Младшая – не то французская кокотка, не то просто француженка из Парижа, к слову, она и не замужем уже, и нигде не служит. Старшая все время стремилась заговорить о политике, я запретил. Обе монархистки, а что такое русская монархия, и не нюхали. Обе недоучки. Уходили они, а я не спал, вспоминал дом на Волге, вертелся с боку на бок, и радости воспоминания не было. И оба раза мысли уходили – смешно сказать – в работу, в заказы, в приемку… Что делать! Время идет!., я всегда любил работу, никогда не умел работать без любви к делу, – но работал для дома, все тащил в дом и отдыхал только в доме. А там, в Париже, тоже кусочек дома, – а мысли отдыхали на компрессорах и на американской стали. К дочерям я не пошел, потому что их среду мне стыдно было видеть. Они собирались приехать на вокзал, проводить, и не приехали… Новая эпоха, новые понятия семьи!., чудеса в решете, – работа становится домом, дом становится…

Из-за фонтанирующих человеческою кровью скважин гражданской войны, из-за морозно-метельных и среднеазиатско-знойных геологий дней возникала новая страна, новые человеческие дела и человеческие отношения. По социальным лестницам и переулкам, по историческим большакам и проселкам пошли новые люди. Падали феодальные российские вертикали. Исчезли галуны, знаки отличия и формы. На Тверском бульваре в Москве, где гуливал Онегин, в Сокольниках, где каталась в лакированном ландо Анна Каренина, где дирижировал Скрябин, где только что гуляли офицеры мировой войны, – красноармейцы, фабричные парни, девушки с заводов и домработницы шлялись табунами, пели частушки, заливались гармошкой. Перестроилась человеческая одежда не только тем, что исчезли галуны, золото и знаки отличия, – но тем, что незаметно, небогато, бедно одетым быть было приличнее, во всесоюзном масштабе потекли красная косынка и бурая толстовка, сапоги, кепка, – картуз исчез вместе со шляпой. Возник новый русский язык, короткий, однофразный, короткосложный, – исчезли округлые русские периоды и слова. Возникло новое понятие вежливости. Вежливой стала дружеская грубоватость, грубоватая прямота. Исчез прежний домашний быт и быт труда. Исчезла тишина послеобеденного часа, когда в старину рабочий день заканчивался в два или четыре и за этими часами человек принадлежал только себе, своей семье и дому, своим частным делам. Рабочий день упирался в вечер и возобновлялся вечером, обед сдвинулся на час театра. Общественные и частные дела перепутали свои понятия. Телефон, который раньше был точно дифференцирован, – до четырех по делу и деловые знакомства, от четырех до десяти друзья, после десяти никто, разве лишь катастрофа, – теперь телефон звонил до часу ночи и по делам, и дружбой. В директорские кабинеты пришли новые люди, необыкновенных биографий. Раньше было известно – директор, стало быть, – или коммерсант, или инженер, стало быть, – хорошая семья, воспитание, умение поцеловать ручку дамам, гимназия или реальное училище, высшее учебное заведение, серый костюм днем, черный костюм вечером, – и дальше лишь индивидуальные особенности, кто любит балет, кто большой шлем, кто ездит к Яру, в Ялту или в Ниццу. Биографии теперешних людей – если и были стандартны, то только своей нестандартностью, – токари по металлу, пастухи, ломовые извозчики, ткачи, дети токарей по металлу и ткачей, лишь изредка недоучившиеся студенты. Эти никак не учились в реальных училищах. Этим легче было говорить на «ты», чем на «вы». Они учились у жизни, на политграмоте. Нефтяное дело они грызли, работая на нем, не как самоцель, но как прикладное дело – к политике в первую очередь. Жены прежних обязательно читали романы, умели приготовить чай и домашний уют, ходили в шляпках и в тонком белье. Жены теперешних говорили, жили и поступали как мужья, обувались иной раз в сапоги, заявлялись иной раз в учреждение и заявляли, что они сами – инженеры и специализируются на нефти, комсомолки иль коммунистки, и сбивались с «вы» на «ты». С этими нельзя было поговорить о балете, о Сен-Жерменском бульваре, они не знали отдыха вечеров, они не имели представления о большом шлеме. В своих домах они жили, как на станциях, не понимали, что такое домашний быт, не научившись еще его понимать и не имея в нем нужды.

Владимир Иванович был облечен громадною нефтяною властью, доверием, режимом. Вокруг него ходили сотни людей. Инерция понятий всегда незаметна человеку и всегда тяготеет над человеком, чем больший возраст человека – тем больше. Владимир Иванович руководил технологией нефти, оборудованием промыслов, поисковыми работами. Около него ходили сотни людей. Большинство были эти, с расстегнутыми воротами, в смазных сапогах, молодежь, говорившая на «ты». Как щепки от разбитого корабля, уцелели нефтяные интеллигенты. Эти, с расстегнутыми воротами, говорили по делу принципами грубоватой вежливости, соглашались или не соглашались, свидетельствовали – «пока!» – и уходили в непонятную жизнь, в непонятную перегруженность делами, в непонятные жизненные стимулы и интересы. Об этих ничто не зналось: ни как они живут, ни как они отдыхают, ни кто у них жены и дети. Нефтяные интеллигенты начинали речи с вопросов о здоровьи, они могли вспомнить старину, пошутить, полиричествовать, посожалеть, посудить, – они соблюдали субординации. Прощаясь, они передавали приветы жене, говорили, что не всю же жизнь работать, надо и отдохнуть от дел, от современности и от политики, – они приглашали к себе в гости, очень просили, их можно было пригласить на винт. Винт у Кондакова возродился, по-прежнему, по субботам. На шестой этаж к нему собирались люди прошлого века, нефтяной инженер Ипполит Алексеевич Трэнер, экономист из Госплана Федор Александрович Осадков, другие знакомые, с женами. Мужчины садились за большой шлем, дамы до ужина рассуждали о театре, порицая Мейерхольда, о литературе, восхищаясь Пантелеймоном Романовым и Зощенкой. Играли до полночи, ужинали, выпивали водки и абрау-дюрсо. В свободные вечера и Владимир Иванович ездил в гости – и к Ипполиту Алексеевичу, и к Осадкову, и к другим, его угощали, он целовал ручки дамам, шутил. Владимир Иванович знал и испытывал удовлетворение: советская нефть росла, добычи удваивались, промысла переоборудовались. Если нобелевские промысла до войны выглядели европейскими по сравнению со всеми остальными, то по сравнению с советским оборудованием нобелевские промысла оказывались древнейшей азиатчиной. Машина сменила человеческие руки. Машина на месте перерабатывала нефть, но не посылала ее на Запад полуфабрикатом, как было раньше, когда высокие нефтяные фабрикаты, сделанные из русской нефти, ввозились в Россию под германскими марками. Но работать было трудно. То, что было ясным, как день, Владимиру Ивановичу, не всегда было ясно его соработникам, и он не находил умения доказать свою истинность, ибо нет более трудного, как доказать аксиому. То, что было, по-видимому, ясным, как день, его соработникам, не всегда понимал иль понимал как глупость Владимир Иванович. Владимир Иванович знал – нефть! – организация добычи, оборудование промыслов, – большая добыча нефти – больший экспорт – большая прибыль. Иногда возникали споры: правительством отпускалась сумма на промысел такой-то; Владимир Иванович понимал как аксиому, что деньги надо потратить на лучшее оборудование промысла, на бурение новых скважин, быть может, на нефтеперегонный завод, – большее количество нефти – больший экспорт – большая прибыль; часть денег, конечно, следовало тратить на жалованье рабочим и инженерам, до той нормы, когда рабочий сыт, обут и трудоспособен; но соработники Владимира Ивановича говорили, что без малого добрую половину ассигновки надо потратить – на клуб, на красные уголки, на спортплощадки, на политучебу рабочих, на ликвидацию безграмотности среди рабочих и на политграмоту, на политпропаганду, – этого Владимир Иванович чистосердечно не понимал; он чистосердечно считал всякую политучебу и политпропаганду бездельем и моральным размагничиванием рабочих; красные уголки он считал полуприличными местами, где щупаются комсомолки с комсомольцами, чтобы не заниматься этим делом на морозе; все эти мероприятия ему казались глупостью, как спортплощадки, – ибо – какой еще спорт нужен рабочему после того, как он наломал спину около вышки!? – В дни таких споров Владимир Иванович приезжал домой злым, обедал, не замечая, Что он ест, и сокрушенно говаривал:

– Они, большевики. Боже мой, как они путают и осложняют – и жизнь, и работу. Ясно же!..

Но жизнь, вся жизнь Владимира Ивановича, была построена на труде, а труд всегда есть борьба. Владимир Иванович знал, что он всегда был честен. Он знал, что за ним идет репутация человека с негнущейся совестью. И он оберегал свое имя. Он работал и он боролся. Он был приветлив, он был приятен, даже ворчливость его не коробила. О нем знали, – человек, отказавшийся уйти к' белым, потерявший у белых своих сыновей, один из первых пришедший работать в советскую нефть, никогда не жаловавшийся, неподкупный, прямолинейнейший работник, чуть-чуть от времени ворчун и моралист. Историю его поездки за границу и то, как он посылал к раз…… матери нобелевских сотрудников, знали. Кондаков умел управлять не приказывая. Умел подчинять людей. Умел проводить свою волю. Не считался по мелочам. Никогда не склочничал. Он был очень скромен, скромно носил английские свои костюмы, и запах его духов не был неуместным, хоть и никто, кроме него, не душился в высокопотолоких нефтяных покоях.

Пошли годы. И был новый декабрь. Был вечер. В неурочный час позвонил телефон. Говорил тот рыжий, близорукий и подобранный, который впервые приглашал Кондакова работать в советской нефти, который вместе с Кондаковым ездил за границу. Он просил сейчас же приехать, он посылал машину за Кондаковым. Наступал уже поздний час. Высокопотолокие нефтяные покои безлюдствовали. В высокопотолоком кабинете встретились двое. Дом пребывал в тишине. Рыжий пошел навстречу. Поздоровались, сели.

Заговорил близорукий и рыжий:

– Прежде всего скажу вам, Владимир Иванович, что, когда мы встретились впервые, вы сказали, что в чувства друг друга вмешиваться мы не будем. Я вмешиваюсь. Мы знаем друг друга уже не первый год, и тогда, в Париже, помните, когда вы познакомили меня с вашими дочерьми, когда вы рассказали мне о том, как бегали за вами нобелевские агенты – я полюбил вас, талантливого, доброго и хорошего человека. Вы из Заволожья, из дугогнувов. Вы лучше меня знаете, – взять хорошую березу, согнуть ее сразу в дугу, – сломается, не согнется, не сгодится. Гнут дуги медленно, каждый день понемножку, размачивают, подсушивают, подтягивают. И позвольте еще раз вернуться к нашему первому разговору. Я тогда смотрел на вас и думал – дугогнув!.. – помните, вы сказали, – если не сговоримся принципиально, разрешите уйти. Мы уговорились быть честными друг с другом. И я поступаю по уговору. Все, что я сказал, – это предпосылки. Я думал – наше время перегнет ваши дуги. Теперь будем говорить по делу. Вы знаете, у нас есть учреждение, которое наблюдает за поведением и советских, и несоветских граждан. Это учреждение от времени до времени арестовывает тех, кого следует арестовать. И сейчас, когда мы с вами разговариваем здесь, арестовывается наш сослуживец, ваш приятель по большому шлему Ипполит Алексеевич Трэнер. Вы уклонялись от вопросов международной политики, но нефтяные политики не забыли о вас. Нам сейчас придется вновь говорить о Нобеле. К нам в руки попались два нобелевских документа. Первый – это список людей, инженеров в первую очередь, на которых Нобель рассчитывает опереться, буде он вновь захватит в свои руки прежние свои владения, на нашей крови конечно, сквозь строй виселиц, на которых мы, и я в том числе, будем висеть к удовольствию Нобеля. Второй документ – это график тех мероприятий, которые Нобель стремился руками своих агентов проводить на советской нефти. Ипполит Александрович Трэнер арестован потому, что он был штатным нобелевским агентом, на месячном жаловании. О Трэнере нечего говорить, с ним все ясно и все кончено. Но в списке инженеров, на которых Нобель рассчитывает опереться, одним из первых, гораздо раньше Трэнера, стоит – ваше имя, Владимир Иванович!..

Кондаков вскочил со стула, ударил кулаком по столу так, что повалилась чернильница, закричал:

– Как!? Что?! – ложь! не позволю!.. Близорукий и рыжий схватил руки Кондакова, очень

приятельски, сказал спокойно, подобранно и дружески:

– Владимир Иванович, как не стыдно! – не волнуйтесь!.. Владимир Иванович, дугогнув!.. не предлагать же мне вам воды! – или предложить!?

Кондаков замолчал. Кондаков засопел. Кондаков твердо уселся в кресло, опустил голову. Тишина в кабинете удвоилась.

– Вот этот список, просмотрите, – сказал близорукий и рыжий.

Кондаков брезгливо взял, покойно прочитал.

– Владимир Иванович, – заговорил близорукий и рыжий, – это не главное и не важнейшее, что вы оказались в нобелевском списке. Нобель знает, равно как и я знаю, что вас нельзя купить, как куплена всякая мелкая сошка, тот же Трэнер, в частности. Но Нобель знал, как и я знаю, вашу позицию, когда вы утверждаете, что вы, служа раньше у Нобеля и теперь у нас, считаете, что вы служили и служите ни Нобелю, ни большевикам, но – делу и России. Если вы честно служили у Нобеля, а потом стали честно служить у большевиков, то Нобель вправе предполагать, что вы опять будете честно служить у него, если он вернется в Россию, в ту Россию, которой служите вы и которой на самом деле нет, как нет и никакого «нефтяного дела», оторванного от нас и от Нобеля, ради которого вы работаете, – как нет и такой чести, которая была бы одинаково приемлема нам и Нобелю, – и Нобель был вправе вписать вас в список людей, на которых он рассчитывал опереться в первую очередь. Вы сами подсказали ему эту мысль, передав ее Нобелю через того мелкого мерзавца, который подсаживался к вам в кафе «Двух Монголов». Должен признаться перед вами, Владимир Иванович, – в первую нашу встречу, когда вы говорили мне о вашей России и вашем «деле», я промолчал тогда потому, что вы – дугогнув. Я надеялся, что наши годы общего труда укажут вам на это. И гораздо более страшное должен я сказать вам, чем то, что вы находитесь в нобелевских списках, – эти списки вещь второстепенная. Вот, просмотрите эти три графика, первый, второй и третий. Первый – это график мероприятий, которые предлагали провести на нефти инженеры-коммунисты. Второй – это график мероприятий, которые через своих агентов стремился провести на советской нефти Нобель и его присные, вплоть до… А третий график – это то, что вы вашими знаниями, авторитетом и волей провели на советской нефти в жизнь, что сделано и построено вашими приказами и вашими руками.

На целый час в высокопотолоком кабинете замерла тишина. Проходила полночь. За окнами лежали просторы неба и снега, зима, мороз, ночь. Кондаков сверял график. Близорукий, подобранный и рыжий сидел неподвижно. Кондаков сложил график. Заговорил рыжий:

– Видите, Владимир Иванович, ваши мероприятия совпадают с графиками, почти совпадают с графиками Нобеля. Вам непонятно, как это получилось. Я тоже не сразу это понял, я ведь около вас учился. Но теперь я объясню вам, в чем дело. Оказывается, принципы капиталистического построения промышленности и социалистического промышленного строительства, – не одно и то же. Вы – инженер, сложившийся в капиталистическую эпоху, вы – капиталистический инженер. Принципы вашего строительства – принципы капиталистического промышленника. Когда вы уклонялись от политики, вы занимались именно политикой, хоть и бессознательно, и политикой капиталистической. – Близорукий развернул графики, положил их перед Кондаковым, стал около него. – Возьмите, ну, предположим, этот пункт. Коммунисты-инженеры предлагали широкую сеть клубов и красных уголков, настаивали на всеобщем охвате фабзавучами всей молодежи. Нобель предлагал – пять лишних скважин. Вы отстояли позицию Нобеля. Ясно – почему, – лишние скважины, лишняя нефть, – прибыли. Вы не подумали, почему Нобель был категорически против фабзавучей. Вам они казались излишней роскошью, в лучшем случае, иль просто глупостью. Нобель понимал, что если рабочие с детства будут учиться в промысловых фабзавучах, если они с детства будут политически грамотны, то есть будут не только считать, но и ощущать, но и обосновывать знанием, что промысел – их собственность, их дело, их общественное достояние, их право на жизнь, – что при таком пролетариате Нобелю не удастся получить обратно свои промысла, ибо такие рабочие будут драться за свой промысел, как за свою собственность, за свое право, за жизнь, – до последней капли крови, – не образно, но на самом деле. Нобелю такого рабочего не нужно. Но Нобель ничего не имеет против, чтобы нефтяная промышленность пока что развивалась, как промышленность наиприбыльнейшая… Хотите еще примеров или достаточно?

– Достаточно, – сказал Кондаков.

– Теперь я объясню вам, как это получилось практически. Вы – нефтяной гигант. – Вы почти легенда. Вы – окружены доверием. Ваше слово – стопудово. К вам приходили коммунисты, они говорили на чужом для вас языке, они оперировали чуждыми для вас понятиями. К вам приходили – Трэнер и Осадков, Осадков тоже арестован, – они были ясны вам, они мыслили вашими образами, круг их понятий был вашим кругом понятий, они звали вас к себе в гости, вы приглашали их на большой шлем. Вы и они имели одни и те же взгляды на промышленность. Ваши жены связаны были бытом, покупками, воспитанием. Нобель не осмеливался купить вас, он знал, что вы непокупаемы. Но Нобель мог, и он это делал, – он приказывал Тренеру и Осадкову, и прочим, за винтом, через жен, за рюмкой водки, вообще за дружбой лирически заговорить о промышленности, восхвалить ваши дела, завести разговор о делах на нефти в тон ваших принципов, высказать свои высокие принципы во имя нефтяного дела. Понятно, можно дальше не разъяснять!..

Подобранный и рыжий замолчал. Молчал и Кондаков. Молчали кабинет, коридоры за кабинетом, ночь, великие декабрьские снега. Опять заговорил близорукий и подобранный.

– Но и это не все, Владимир Иванович. Ночь уже поздняя, да и разговор не частый, ночи этой спать мы с вами, как видно, не будем. Разрешите еще сказать – по тем же принципам, которые были нами условлены, – по принципам прямоты и доброкачественности. Я не солгал вам, что я вас люблю. Но я не солгу вам, сейчас подсчитано, что вы, ваша работа, ваши распоряжения – повредили советской нефти на несколько миллионов рублей и на год, на полтора работы заново на промыслах, попорченных нобелевским вредительством. На самом деле, – вы оказались растратчиком, – куда там разные бухгалтера и кассиры, которые все вместе наворовали тысячу пятьсот семьдесят пять рублей пятьдесят семь копеек!.. – все эти цифры я могу вам показать. Но я хочу сейчас говорить не об этом. Некогда вы сказали мне, что в чувства и в душу друг другу вмешиваться мы не будем. Я уже вмешался сегодня в чувства. Позвольте вмешаться в душу. Вы сказали мне однажды, что вы веруете в Бога по старой вере, что вы не верите в классовую сущность человеческих отношений, – быть может, слово «класс» и сейчас вас шокирует!? – А я думаю, что в Бога вы не веруете, потому что вы никогда серьезно об этом не задумывались и никогда не изучали вопросов религии, – равно как, говоря о классах, вы судите о вещах, которых вы не знаете. Ведь вы ж не прочитали по этим вопросам ни единой тощей книжки, заранее решая, – «а, ерунда, слыхали!» – когда на самом деле вы только слыхали, но не знаете, о чем идет этот слух. Вы отдали вашу жизнь нефти, и Бог остался у вас таким, каким приобрели вы его в детстве у вашей бабушки. Тогда же вы слышали о феодальном понятии «Россия», и оставили его себе за аксиому. Это самое главное, Владимир Иванович. Это именно то, что мы предлагаем знать фабзайцам. Именно это привело нас к сегодняшнему разговору. Вы сказали мне однажды – если не сговоримся принципиально, разрешите уйти. Теперь я должен сказать вам это. Знаете ли вы, почему вы не ушли к белым, потеряв вашу семью, и почему вы сейчас здесь, а не в Париже? – потому что вы из-за Волги, из семьи дугогнувов. Попомните это.

Рыжий и близорукий замолчал. Лохматые его волосы переутомленно упали на лоб. Подобранный, он сидел, чуть-чуть сгорбившись. В кабинете горел ярчайший свет. И кабинет наполнился такой тишиной, которая была до сих пор только однажды, в доме на Волге, в декабрьскую ночь, когда у парадного звонили красногвардейцы, а из кухни под откос к Волге убегали дети, – такой тишиной, которой никогда не бывает в мире. Молчали кабинет, коридоры за кабинетом, Москва за коридорами, лунная ночь, снега.

Кондаков оперся руками о ручки кресла, поднялся на руках, и Кондаков спросил:

– Почему меня не арестовали?

– Не надо. Мы уговорились с вами говорить прямо.

– Прикажете мне удалиться? – спросил Кондаков.

– Да, поздно. Поедемте, я подвезу вас, – сказал подобранный и добавил тихо: – Владимир Иванович!., вы говорили о России, о деле. Нету никакой мистической России! – есть вот те миллионы людей, которые живут на землях прежней России, – подумайте о них!

– Вы меня не поняли, – сказал Кондаков, – я спрашиваю – вы приказываете мне оставить мою работу?

– Мы условились с вами разойтись, если не сговоримся принципиально, – ответил подобранный. – Приходите завтра или послезавтра, или через неделю. Будем говорить снова. Вы ж – дугогнув!..

Великие снега лежали на декабрьской земле. Великое небо покрыло Москву в морозе луны. Двое вышли на улицу в зеленую лунную ясность. Заиндевевший автомобиль подъехал к этим двоим. Автомобиль ушел в пустоту снежных улиц. У громады государственного дома эти двое прощались. И старший вдруг, по-отцовски и старчески одновременно, обнял молодого, бессильно опустил голову к нему на плечо, на сукно солдатской шинели.

Улица Правды,

14 октября 1934 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю