Текст книги "Том 5. О'кэй. Камни и корни"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Закон американских – «свободных»! «индивидуальных»! – трудовых отношений гласит, что, мол, сегодня, в двенадцать часов пятнадцать минут, босс сказал рабочему (или рабочий сказал боссу, по закону это безразлично, кто кому сказал, хотя рабочие своим «правом» пользуются редко), – «пойди, мол, ты к миссис чертовой мамаше!» – и с двенадцати часов пятнадцати минут между заводом и рабочим никаких отношений нет, в субботу рабочий получит конверт с чеком, коим расплачивается с ним контора по сегодняшние двенадцать часов пятнадцать минут.
Приятель мой, рабочий X., русский по национальности, рассказывал мне о его работе на заводе. Поступил, дали джаб. Работал на конвейере. Заняты были на конвейере у моего приятеля только две мышцы, только, весь остальной организм здорового человека бездействовал. Эти две мышцы посинели от переутомления. Мой приятель показал боссу посиневшие две мышцы, попросил, нельзя ли стать к другому станку, чтобы синели другие мышцы, а эти отдохнули. Босс (это – надсмотрщик) сказал, – о'кэй, завтра будет перевод. Мой приятель пришел назавтра. Босс дал ему записку к другому боссу. Второй босс показал на двери: там, мол, ждут. Мой приятель вышел за эти двери и оказался за заводскими воротами. В конторе его рассчитали по тот рабочий день, когда он показал посиневшие мышцы. До конца рабочего дня его продержали, чтобы не обрывать конвейера. Ко второму боссу его послали, чтобы не было лишнего шума на конвейерном производстве. Босс прав – «причина» посинения двух мышц лежала в самых мышцах, а стало быть, инициатива лежала в моем приятеле, – стало быть: свободные индивидуальные отношения! – И это тем паче, что безработных в USA сейчас миллионы, – а вообще, чем старше рабочий, тем больше он изношен, тем больше у него шансов свалиться под заводские и долларовские ворота.
В USA есть индивидуально-свободный закон, гласящий о том, что если ты, мол, взял в кредит некую вещь, стоящую, предположим, доллар, уплатил за нее девяносто девять центов, но последнего цента в срок не внес, так вещь у тебя отбирается, а девяносто девять центов остается в пользу обиженного неполучением одного цента.
Мистеры Форды, ни Генри, ни Эдсель, – ни при чем, – они пуритане, они даже не курят и только изобретают и усовершенствуют. Генри Форд, как известно, сам даже не торгует. Он даже знать не может о моем втором приятеле, рабочем У., украинце по национальности. Сиживали мы с этим моим приятелем под детройтским открытым небом – на его квартире, – покуривали, и приятель мой покручивал недоуменно головою, в национально-украинском благодушии. Все фордовские рабочие должны иметь фордовский автомобиль. Генри Форд аргументирует эту необходимость тем, что рабочие его, дескать, комфортабельны, и им следует знать ту машину, над производством которой они работают. Когда мой приятель поступил к Форду, у него был автомобиль «шевроле». Босс сказал У., что он должен продать «шевроле» и купить «форда». Генри Форд не торгует. Босс указал знакомого диллера, машиноторговца, который отпустил моему приятелю «форда» в рассрочку, взяв «шевроле» в качестве аванса. Второй босс сказал моему приятелю, что фордовским рабочим предпочтительнее жить в таких-то районах и в таких-то домах, построенных специально для фордовских рабочих. Генри Форд здесь ни при чем. Мой приятель взял себе прифордовскую квартирку в три комнаты, – у моего приятеля жена и двое детей, – взял квартиру в рассрочку, конечно, и с тем, что, когда он выплатит всю сумму долларов, он будет собственником. Было все это в конце двадцать девятого года. В январе тридцать первого года Форд выпустил новую модель. В январе тридцать первого года первый приятель-босс сказал, что он слышал, что, мол, мой приятель (кризис! кризис!) предназначен к сокращению, но что он может остаться на заводе, за него похлопочут, если он возьмет себе фордовскую модель тридцать первого года. Мой приятель, почесав по-украински в затылке, эту модель взял, сдав «форд» двадцать девятого года диллеру в аванс. Я был в Детройте в конце июня. Так вот в конце мая моего приятеля сократили.
В середине июня у него отобрали модель тридцать первого года (продать автомобиль он не мог, как не окончательно выкупленный), – отобрали за неуплату очередного взноса. А в конце июня я помогал моему приятелю выволакивать из его коттеджа его добро, ибо его выселили, – также за неуплату очередного взноса. И, по-украински покачивая головой, на квартире господа бога, под кусточком, мой приятель недоумевал: было в его руках три автомобиля, и нет ни одного, была квартира – и есть небо – и почему не отбирают радио, помещенное под кустом, которое также куплено в рассрочку?! – остались только жена да двое ребятишек!..
Дорогие американские индивидуалисты! – на Бауэри ходят в башмаках, снятых с мертвецов! – Дорогая американская свобода! – ужели нет возможности построить не только эмоциональный, но и логический мост между заоблачно-брадобрейной «свободой» небоскребов и подземельно-спокойной работой боровов в Чикаго!?
Дорогой ницшеанец доллар! – какая разница в существе вещей между миллионами чикагского председателя бандитских трестов, короля бандитов Ал Канона и небоскребствами Эмпайра!? – разве Ал – не о'кэй!?
В Калифорнии, когда там открыли нефть, был такой эпизод. Жила-была индейская семья. Пришли люди из-за гор и предложили продать пустыню. Отец-индеец отказался уйти с земель своих отцов. Через несколько дней семья была вырезана. В живых осталась только одна девушка. Через месяц тогда на горизонте возник ковбой, он подъехал на своем коне, испанец, красавец, он попросил напиться воды, и он уехал за горизонт. Он приехал через три дня, опять просить напиться и опять уехал за горизонт. Через месяц девушка-индеянка любила испанца, испанец любил девушку. Они поехали в город к мэру, чтобы повенчаться. Они приехали в некоторую контору. Девушка была безграмотна. Ей сказали, чтобы она тут-то и тут-то поставила крестики, за нее расписались. И в тот момент, когда крестики были поставлены, американским спортсменским жестом – в спину башмаком – девушку выгнали из этой некоей конторы. Девушка подписала не брачный договор, но купчую на продажу нефтеносных земель. Кто это вырезал индейскую семью, а девушку поддал носком бутца в любовь, – не нефтяной ли… Ойль?! –
Над землями этой девушки ныне – национальный флаг!
20
Совершенно естественно, что во всех странах люди иной раз сходят с ума, и в Америке в частности. В заболеваниях манией-грандиозой русские начинают представлять себя Петром Великим иль Буденным, французы – папою Пием или Наполеоном, немцы – Бетховеном, англичане – Шекспиром, про которого никто ничего не знает. Американцы ж, сходя с ума, представляют себя миллиардерами, Рокфеллерами, долларщиками.
В Европе, у нас, в СССР – всегда переполнены концерты всяческих знаменитых баритонов, теноров, рассказчиков, скрипачей, пианистов, их передают по радио, в них влюбляются, у каждого любителя есть свои любимцы. В Европе о них пишут в газетах, – как, мол, их здоровье, и что они разучивают заново. Так вот в Америке к этой категории людей надо отнести и математиков, физиков, конструкторов, инженеров. Их лекции воспринимаются, как концерты. Они любимы, как тенора. Их речи и формулы передаются по радио. Каждый день в программе радио есть математическая программа. Математические формулы суть материал для газетных сенсаций. Европейских математических знаменитостей выписывают, как мы выписываем Эгона Петри. Эйнштейн приехал в Америку, как знаменитый певец, приехал так, как он не приезжал ни в одну страну, забросив свое имя поистине в массы таким образом, когда известно, что Эйнштейн предпочитает сандалии, а не твердую обувь.
Это математическое мое познание привело меня к познанию так называемой «технологической» безработицы, сколь ни длинен логический мост от математических концертов до голода безработиц. Несмотря на «просперити» (процветание – противоположность кризиса), – в самые лучшие годы последнего просперити – в Америке было от трех до трех с половиною миллионов безработных рабочих, и процент этот рос с каждым годом. Эти безработные не были безработными, рожденными кризисом, – но безработные – «технологические»!
По подсчетам статистиков, в самые лучшие годы Америки на каждые двенадцать рабочих тринадцатый не работал, совсем не потому, что американцы боятся цифры тринадцать. Всему миру на удивленье, переведя математику и механику даже в план эмоциональных, эстетических наслаждений, американцы усовершенствуют машины, которые заменяют человека, организуют труд, которые труд же и сокращают. Используем наши примеры: Сясь, бумажный гигант, построен по американским принципам, – бумаги он производит горы, на самом деле, – а работают на нем человек сто рабочих полуинженерного типа; – на Днепрострое, когда он будет закончен, будет работать человек сто двадцать, не больше, они будут караулить правильное поведение машин и воды. Американцы – изобретают. Изобрели электрическое доение коров – сколько рук на сторону? Изобрели, действительно изобрели, «мозг дельца», этакую машинку, которая абсолютно безошибочно работает сразу за бухгалтера, счетных барышень и кассира, – сколько сотен тысяч человек на сторону!? Изобрели телепишущую машинку (стоит на столе пишущая машинка, сбоку у нее вертушка, как у телефона-автомата, – человек вертит вертушку, набирает нужный ему номер и пишет затем нужное ему на своей машинке, – это ж самое будет напечатано и на той машинке, которая стоит за номером, им набранным; телепишущая машинка заменяет телефон и телеграф сразу, но не трещит как телефон и не мешает разговорам). Изобрели вот этакую Сясь, которая у нас. На пороге двадцатого века девяносто пять процентов американских машин двигались паром и руками, и только пять процентов – электрическими моторами, – в девятнадцатом году электричество двигало пятьюдесятью пятью процентами машин, в двадцать седьмом – семьюдесятью восьмью, в 1931 году, надо полагать, всеми ста процентами (хоть из этих ста процентов многие И безмолвствовали, ибо в 1931 году фабрики и заводы в Америке стали по воле кризиса, но речь сейчас не об этом), – сколько истопников и кочегаров должны были искать новых профессий? – сколько людей было сброшено на сторону!? – Спросите десятого американского рабочего, – он расскажет вам о десятке своих профессий: – он было начал свою судьбу в Нью-Йорке закройщиком, был шофером, торговал в мелочной лавке, работал углекопом и кондуктором, был контрабандистом, – ныне он лифтер, – был он всем, – но главное, что он делал, – это он искал работы в уверенности, что завтра – он опять безработный.
Безработица, которая возникает за счет усовершенствования машин и изобретения машин новых, изобретения новых способов производства вещей (штамп, например, вместо поковки), организации наново труда и снижения себестоимости, – за счет трестирования предприятий, – такая безработица называется – «технологической».
Выработка на одного рабочего в автомобильной промышленности с начала века по двадцать пятый год возросла на тысячу двести семьдесят процентов – автомобилями американцы подавились.
Процент «технологической» безработицы сейчас уперся в десять с лишком миллионов безработных, которых считают уже не «технологическими», а кризисными. По-моему кризисный безработный или технологический – он одинаково хочет есть, и вообще изобретение «технологической» безработицы – словоблудие. При социалистическом строе государств безработицы быть не может, – при капиталистическом строе государств – даже «технологическая» безработица (экое словечко придумали!) – гонит на Бауэри и обувает в сапоги с мертвецов.
Есть в американских заповедях (наряду с той, что каждый, вроде Авраама Линкольна из его избушки дровосека, может угодить в Рокфеллеры иль президенты) заповедь о том, что-де:
– «…кто действительно хочет найти себе работу, тот ее найдет в Америке».
Ну, а «технологическая» безработица? – это и есть американский индивидуализм? – и не это ли самое рассуждение построило мост, гораздо более грандиозный, чем Бруклинский, – мост в американский бандитизм сверхамериканского масштаба?! – ведь каждый американец каждодневно встречается со знакомыми ему бандитами и общается с ними, когда бандитское дело в Америке поставлено так, что не мне уже, а читателю предлагается решить: Белый ли дом или бандиты являются правительством Америки?!
Познавание концертов «технологической» безработицы сообщило мне, куда растет технология. Сейчас в Америке миллионеров в шесть раз больше, чем в девятьсот четырнадцатом году (за два года – с 1927 по 1929 предкризисный – они почти удвоились). Населения в Америке – сто двадцать миллионов человек. Подоходный налог берется в Америке с женатых, когда они зарабатывают больше двух с половиной тысяч долларов в год, а с одиноких – когда больше тысячи пятьсот. Так, на сто двадцать миллионов населения в самый лучший год всеамериканского просперити, в год 1927-й, подоходный налог платило всего лишь два с половиной миллиона человек. Процентов девяносто пять из них зарабатывали до десяти тысяч долларов в год, и только двести восемьдесят три человека – больше миллиона. В последний год просперити американских капиталистов (причем год этот стал годом кризиса), в 1929 году, «зарабатывавших» больше миллиона стало пятьсот одиннадцать человек; двести восемьдесят один человек пришлось из них на Нью-Йорк; одиннадцать человек из них «зарабатывало» больше пяти миллионов. Это было в 1929 году – в год просперити и кризиса; на пятьсот одиннадцать этих миллионеров пришлось десять миллионов безработных. Как известно, в капиталистическом обиходе источниками долларовых благополучий служит не труд, а право собственности: – так четверть американского национального дохода – восемнадцать с половиною миллиардов долларов – пришлось в тот просперитный год на долю земельных собственников, акционеров и облигациедер-жателей.
«Технология» голода, оказывается, называясь «технологической» безработицей, имеет противоположный конец миллионерских карманов, – какой замечательный концерт! – Стюарт Чейз, американец и экономист, который по нашим стандартам был бы кадетом, пишет поэтически:
«Возвышаясь над всеми, собственники окопались, как диктаторы американской жизни и ее уклада. Они изгнали философа, учителя, государственного деятеля, редактора, проповедника в качестве умственных руководителей народных масс. Они управляют правительственной прессой, университетом, церковью, искусством. Они спокойно спят, возглавляя денежную систему. Взоры людей обращены к ним, как некогда были обращены к алтарю, к полководцу, к портику Академии. Боги впервые воздвигали себе храм из золота и мрамора… на рыночной площади». –
Штандарт – и стандарт – скачут!
21
Дорогой читатель, когда вы приедете в Нью-Йорк, ваш друг скажет вам, что он для вас «построил» вечеринку. Вы – советский гражданин, вы готовитесь к речам и готовите речь, придумывая старательно, как бы соблюсти вежливость и уложить в ваши слова неуложимое рядом – вашу родину и Америку, ибо вы, советский гражданин, конечно, думаете о социализме, но помните о «веровании» в Бога по консульскому предписанию. Так эту речь готовите вы зря. Когда «строят» для вас вечеринку – это значит, что гости придут к половине десятого, а вы приглашаетесь к шести. Вы с хозяином выпиваете по его достаткам и решаете, в какой ресторан вы едете обедать, к мексиканцам или японцам, ваш друг за вас платит. Вы возвращаетесь к вашему другу после обеда. Начинают приходить остальные гости. За руку здороваются немногие. Если дело происходит летом, мужчины, сказав «хэлло!» (здравствуйте), снимают пиджаки и немедля приступают к экстренной работе – фокстротят часов до трех под граммофон иль радио. Разговоров никаких не полагается. По достатку вашего друга – пьют алкоголь, ибо – если алкоголя нет, то и вечеринки не построишь. Часам к половине четвертого начинают развозиться по домам и вечностям. Если дом вашего друга побогаче, то коктейлят и фокстротят не под электричество, но под стеариновые свечи разных окрасок и толщин. Советский гражданин, естественное дело, иль совсем не фокстротят, а уж если танцует, то у него получается не фокстрот – лисий шаг, – а бертрот – шаг медвежий. Трудолюбиво заготовленные речи расползаются в ералаш от трудолюбия полотеров, приглашенных в честь советского гражданина.
Вечеринок с речами у меня было мало, но все же были. Рей Лонг построил для меня обед в Метрополитен-клаб. Когда я просматривал список приглашенных, за именем каждого были многотомные труды и биографии: это были крупнейшие американские писательские имена, известные не только в Америке, но миру. В Метрополитен-клаб не допускаемы женщины. Мы пришли в смокингах. Стены и портьеры Метрополитен-клаба уничтожали шум города. В Метрополитен-клабе горели свечи, и в креслах из свиной кожи разлегалось покойствие. Нас было человек сорок – их, знаменитейших, и моих друзей со мною. Гости встречались за коктейлями. Гости сели за священнодействие обеда, за спинками стульев построились лакеи. Свечи величествовали. Рей Лонг сказал речь, торжественную, как Метрополитен-клаб. Вторым говорил я, речь свою я готовил дня три, с таким же трудолюбием, как излечивают флюс, – говорил я о заборах национальных культур, об СССР, о земном шаре, о том, что честь, оказываемая мне этим обедом, не есть честь мне лично, но той прекрасной литературе, прекрасной и молодой, которую создали зори социализма и грозы революции, – о молодости я говорил с особенным удовольствием, ибо действительно я да Люи Фишер, да Мендельсон, да Джо, – только мы и были на этом обеде молоды, хоть и относительно, конечно, – остальные ж рассчитывали свое время от пятидесяти, от шестидесяти и больше. За мною говорил Синклер Льюис, нобелевский лауреат, – он высок, узкоплеч, сероглаз, краснолиц. Он нашел меня своим взором, сосредоточил свой взор и сказал:
– Я ничего не буду говорить о Советском Союзе и о Пильняке, – и смолк.
Пауза была величественна, как Метрополитен-клаб. Синклер Льюис нашел глазами Теодора Драйзера.
– Я ничего не могу говорить о Советском Союзе и о Пильняке, – глаза Льюиса стали страшными, устремленные на Драйзера, – потому что один из присутствующих здесь украл у моей жены три тысячи слов, – сказал Льюис и смолк.
Пауза не походила на Метрополитен-клаб. Глаза Льюиса побрели по столу.
– Потому что второй сказал, что нобелевскую премию надо было дать не мне, а Драйзеру, и напечатал это в газетах, – сказал Льюис и смолк.
Глаза Льюиса побрели к третьему. Метрополитен-клаб никак не походил на паузу.
– Потому что третий напечатал, что я просто дурак.
Синклер Льюис торжественно сел за свои тарелки. Пауза после его речи была гораздо длительней, чем во время его информаций. В тот вечер Драйзер, уже после обеда и наедине, давал пощечину (или две) Льюису, – пощечину очень большого звука, ибо на другой день о ней писалось во всех газетах, телеграфировалось в Европу и Японию, сообщалось по радио, комментировалось в лекциях. Я при давании пощечины не присутствовал, уехав раньше этого дела. От репортеров на другой день я должен был прятаться, сознательно устранив себя от пощечинного публисити. Но прок мне вышел от этой пощечины не малый: в штатах Техас, Аризона, где, конечно, никто ничего не знал не только о моих писаниях, но даже об СССР, я объяснил про себя, – я, мол, тот-то, на обеде которого, – и все всё понимали сочувственно.
За день до моего отъезда в Калифорнию столкнула меня судьба с миллиардером мистером Z.
Я сознательно скрываю его фамилию, ибо она известна так же, как фамилия Рокфеллера иль Моргана. Этот человек, его семья и его банки принадлежат к первым десяти американским миллиардерским фамилиям. Если считать, а так и есть в действительности, что Америка сейчас командует капиталистическим земным шаром, в Америке же командует доллар, торжествуя национальным штандартом, – то этот человек один из десяти командиров Америки, богаче и сильнее английского короля иль французского президента. Человек этот сух, стар и слабомощен. Я стал говорить о том, что назавтра я еду в Калифорнию и по дороге на сутки остановлюсь в Чикаго. Сейчас же за понятием Чикаго, как это всегда бывало, разговор пошел об Ал Капоне, чикагском короле бандитов. Я сказал, озорничая:
– Я был бы рад познакомиться с Капоном.
И мистер Z, человек более сильный, чем английский король, молвил любезно:
– Я вам устрою эту встречу.
Мистер Z позвонил. Вошел бестелесный секретарь, который понимал мистера Z астрально, без слов. Через полчаса секретарь сообщил, что он телефонировал в Чикаго, что мистер Капон занят в понедельник (в тот день, когда я должен был быть в Чикаго), – занят на выборах мэра города и поэтому, к сожалению, не может принять в этот день мистера Пильняка, – если мистер Пильняк задержится в Чикаго, мистер Капон к его услугам.
Я не видал Капона – но этот разговор о нем гораздо более значим, чем встреча: бандит не принял меня потому, что он был занят на выборах, а познакомить меня с ним хотел – законный миллиардер!..
22
Иные американцы скажут вам, что все написанное выше к Америке никакого отношения не имеет. Америку, дескать, следует искать не здесь и не там. И вместе с читателем сейчас я намерен пуститься в поиски Америки, в пространства, в безвестность дорог, чтобы найти, наконец, Америку. Я подписал договор с Голливудом, с М.G.М. И мы с Джо двинулись в пространства, отъехав от Нью-Йорка на «двадцатом веке» таким образом, что «двадцатый век» есть интродукция к Голливуду, Голливудом данная.
«Двадцатым веком» называется поезд, такой же конвейер, как автомобильные дороги, только много пыльнее, имеющий от Атлантического океана до Тихого всего две остановки, в Чикаго и в Санта-Фе. От Нью-Йорка до Чикаго рельсы идут в четыре полотна. Поезд стремителен до утомительности, отбрасывающий в час сто двадцать километров. Поезд идет в пыли и дыме встречных и обгоняемых поездов. Поезд на ходу берет воду: в положенных местах между рельсов проложен желоб в полкилометра длиною, наполненный водой, – паровоз спускает ковш в воду, вода своим собственным напором лезет в фильтровые резервуары. За каждую минуту опоздания этого поезда пассажирам выплачивается по доллару. На каждого пассажира моего вагона положено было по отдельной кабине, с диванчиком, креслом, письменным столом, с двуспальных размеров кроватью ночью, с гардеробом и умывальником. В поезде было три обслуживающих вагона – вагон-об-сервейшэн (сплошь стеклянный, с терраскою, на которой нельзя сидеть от пыли), вагон-ресторан и вагон-салон с комнатой для вязания старухами джемперов, с комнатой для курения, с телеграфо-радиоконторой, откуда можно сообщаться с миром и куда с мира приходят телеграммы, и с баней, где можно помыться, где тебя побреют и причешут и где тебе вычистят обувь. Этот поезд предназначен для крупнокалиберных народов. Я отношу его за счет Голливуда. В поезде имеются все шумы, кроме человеческих слов, – негры, которые прислуживают, говорят шепотом. Поезд полупуст. Через города поезд жарит по улицам. Если в СССР, откуда ни глянь в небо, даже в метель, всегда видна Полярная звезда, то здесь за окнами поезда, также даже в метель, отовсюду торчат разные девушки и молодые люди рекламы, которые выстроились над шпалами, как у нас клоуны на крышах провинциально-ярмарочных балаганов. Воротничок хотелось менять каждые три часа, – и полоскать рот от гари и пыли – ежеминутно.
Так проехали от океана к океану, сохранив традиции и гари Нью-Йорка. От Нью-Йорка уехали в метель и в горы штата Пенсильвания. Метель – как у нас. Пенсильванские – Аллеганские – горы – вроде Валдайских. Когда глаз прорывался за рекламу, располагались за шпалами тверские земли. От Нью-Йорка до Чикаго, кроме реклам и тверской земли, путь заставлен был громадами корпусов фабрик, вышками каменноугольных шахт, пожарищами домен да мелкорослыми вокруг них домишками в палисадах, острокрышими и в черепице. Чикаго утвердил, что Чикаго и Нью-Йорк – одно и то ж, одного ж лица прекрасные детали: Нью-Йорк – финансово-капиталистический центр, Чикаго – центр капиталистическо-финансово-промышленный. И Чикаго сломан пополам: на нищету, гораздо большую, чем нищета Бауэри, с лохмотьями в навозе человеческих отбросов и антисанитарией вшей на улицах, на дорогах, на каналах, в голой грязи полуголых, как в Шанхае, людей, – и на роскошь набережных Мичигана, похожего на море, забитого яхтами и гидропланами, университетских и музейных площадей, мест столь же колоссально-поразительных своею роскошью, как нищета. Немеханизированное на чикагских бойнях – боровы-предатели – служит для раздумий о капиталистической культуре, – раздумий о чумных бульонах. В серии американских банкротных крахов тридцать первого года Чикаго решающей своей роли не оставил, – чикагский муниципалитет обанкротился, – слово об этом будет дано Алу Капону, чикагскому бандиту.
За Чикаго поезд пошел в прерии, застрявшие в памяти от юношеских романов и географий. По эсэсэсеровским пейзажам – прерии – это Украина. Переезжали Миссури. Ехали штатом Канзас. Пиджаки днем надо было снять и по-американски расстегнуть жилет – от удушья. Лет пятьдесят назад в штате Канзас жили еще индейцы и шла национальная война, как ее называют американцы, но которую следовало бы назвать истреблением индейцев. За эти пятьдесят лет воды утекло много. В феврале 1931 года человек пятьсот фермеров, белые и негры вместе, вооруженные винтовками, приходили в штатный город и требовали дать им пищи, потому что они голодали. Это тем паче замечательно, что этот штат является пшеничной житницей и иные фермеры в этом штате и в этом году отапливались пшеницей.
За прериями возник Далекий (он же Дикий) Запад, штаты Нью-Мексико и Аризона. Прерии с ветряными водокачками и с башнями силосохранилищ около белых домишек сброшены были назад стадвадцатикилометровой стремительностью «двадцатого века». Поезд залез в горы, которые называются не то Скалистыми, не то Сиерра-Невада, – во всяком случае, прошел и те, и другие. И пейзаж за окном вагона стал точь-в-точь таков же, как в Средней Азии, – особенно в пустыне штата Аризона. Пески, лишаи, безлюдье, зной. Изредка оазисы. И около оазисов – домишки из глины, плоскокрышие, с окнами внутрь двора. Что такое? Турция? Средняя Азия?! Эти домишки суть домишки мексиканской архитектуры, – не случайно в утро того дня был штат Нью-Мексико. Мексиканцы – испанцы – мавры – арабы – турки – Средняя Азия. Все понятно! Иль, быть может, и индейцы? Ведь найдено же в Сибири племя, антропологически совершенно похожее на американских индейцев, причем корни языка этого сибирского племени оказались корнями языков нескольких индейских племен. Так или иначе, но целый день мчали азиатскими пейзажами. Перед вечером тогда возник на горизонте отвесный перевал в снегах. Поезд притих и закряхтел. Столбики за окнами у рельсов показывали высоту. Похолодало. Все кругом заросло пихтами и соснами, которые в СССР называются американскими. Места опервобытились. Даже на шоссе вдоль железнодорожного полотна прервался автомобильный конвейер. Автомобили поползли в одиночку. Раза два видели индейцев, – они живут, еще живут в этих штатах. На перевале к вечеру стало совсем холодно и зазвенело в ушах. И на перевале видели ковбоев. Оказывается, это очень прозаично: «ков-бой» – коровий бой, коровий мальчик – пастух. Пастух, который охраняет коров верхом на лошади, в старину ловивший одичавшую скотину со своих мустангов при помощи лассо и постреливавший соседей-индейцев, а теперь оставивший себе от старины широчайшие панталоны, зонтикообразную шляпу да двустволку для зайцев. Видел под одной из скал в пихтовом лесу деревянный дом: точь-в-точь как у нас в архангельских землях. Ночью мерзли.
А утром – на рассвете свалились с гор к океану – в Калифорнию. Ехали рощами апельсинов и аллеями пальм, лиловыми перечными деревьями, кактусами и эвкалиптами. Кактусы – в три человеческих роста – неприятны, как крокодилы. Эвкалипты ободраны и вызывают жалость, как верблюды. Под пальмами разместились пречистенькие домишки и автомобилишки, ночевавшие против подъездов этих домишек. Все цвело. Впрочем, говорят, что здесь все цветет круглый год, и цветы и деревья мне известные и такие, которых я никогда не видел. На Нью-Йорк это никак не походило. Надо было решить, что, мол, хорошо местный народ, сукины дети, устроился, – хорошие места подыскали и отняли – сначала испанцы у индейцев, затем американцы у мексиканцев. Приехали в Лос-Анджелес – в Архангельск, если перевести по-русски. В толпе на улицах много мексиканцев. Люди ходят в белом и в сомбреро. Пахло на улицах цветами, океаном и ленью южного безделья. Кроме нескольких небоскребов вокруг Балтимор-отеля, это – большая деревня под пальмами и эвкалиптами. Затем я узнал, что Лос-Анджелес не город, а – двадцать городов. От Лос-Анджелеса до Эптона Синклера – до Пасадены – сорок километров. До Голливуда – тридцать километров. До прыгунов – двадцать. До Лонг-Бича (лос-анджелесского Кони-Айленда) – сорок пять. До Санта-Моники – пятьдесят.
Я поселился в Санта-Монике. И за окном моего «Мирамар-отеля» были – последовательно – пальмы, обрыв, океан. Пальмы вычерчивались на сини океана. Птицы в саду пели так, что можно было предвосхитить страдания Джо по поводу петуха – мистера куриных леди. На океане у набережных плавали мои однофамильцы, гуся в три размером, с чемоданами для пищи под клювами, – пеликаны. Однофамильцы потому, что однажды в Берлине, когда я в смущении спрашивал: «Мне бы книгу Пильняка» – продавщица переспросила: – «Кого, Пеликана?!» – Пахло у меня в комнате эвкалиптами и розами.
Направо и налево от меня, вдоль океана, защищенные от севера горами, расположились города Калифорнии. Калифорния ж – это нефть, фруктовые сады, обыватель да Голливуд. Задолларовый обыватель съехался сюда со всех американских концов, построил под пальмами коттеджи и гаражи, украсил себя памятниками формы апельсина, формы чайника, формы босой ножки кинозвезды и живет под вечным солнышком, пищева-ря и посещая различные божественные моления, вроде прыгунских, методистских и Эмми Мак-Фёрсон. Солнышко здесь светит триста шестьдесят дней в году, и в море можно купаться круглый год. Апельсинные рощи пахнут апельсинами. Эвкалиптовые рощи пахнут эвкалиптом. Кроме памятника апельсину и чайнику, на одном памятнике изображена была доимая корова. Нефть, – она жила в тех традициях, о которых рассказано историей бутца в любовь индианской девушки, – подобных историй очень много рассказывает Эптон Синклер. Зачалась Калифорния – Дикий Запад, – как известно, – золотом.