Текст книги "Том 5. О'кэй. Камни и корни"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
– Вы, Борис, пожалуйста, как можно осторожнее с экстра. Экстра еще могут подумать, что вы богатый или сильный человек в муви. Скандалов не оберетесь.
В Голливуде я понял, что значило это предостережение. У нас, в СССР, была волна алиментных дел, – так это волна на Москве-реке по сравнению с великоокеанскими волнами алиментных дел Голливуда! – Эти алиментные дела суть пути в звездочетство, ибо для экстра только один нормальный путь в славу – стать любовницей иль женой киносилуимущих, – иных же путей два – голод иль проституция, ибо из ста процентов экстра работали только пять, по кризисным временам. Все это – в американском понятии вещей. Договор есть мечта и:
– …Тты, Пильняк, – американская индивидуальность!..
Что касается меня, то мои дела в Голливуде – лишняя иллюстрация к вышесказанному. Я имел отличие от остальных там работающих: я был советским гражданином, и в договоре у меня было оговорено право порвать сей договор в любые двадцать четыре часа. Выше же сказанное я расцениваю как любование капитализмом в собственные его глаза и иллюстрирую им американскую организацию – и труда, и промышленности. Муви – третья американская индустрия, – кто подлинный хозяин муви – супервайзеры? – дирекция? – акциидержатели? – Нет, конечно. Муви – замечательнейшая финансовая организация, не снившаяся ни одной податной фининспекции, ибо все обыватели Америки (и мира) платят ежевечерне, ежедневно, еженедельно добровольный подоходный налог муви. Хозяин муви – зритель, всеамериканский обыватель. Муви – индустрия. Форд конвейером автомобилей угождает покупателям. Текстильная промышленность вырабатывает метры ситца. Муви вырабатывает футы пленки. Таланты писателей должны уложиться в эти пленки футов. Когда супервайзеры ставят свое о'кэй, они ставят это о'кэй на вкусы и в угоду вкусов обывателя. Мой пароходный спутник, король от свиных и телячьих кишок, мистер Котофсон, – безграмотен.
Он в совершенстве знает кишечную технику, он любит все приличное, и он желает иметь совершенную технику кино, ибо намерен мирно спать, подобно героям Синклера Льюиса с Майн-стрита.
Итак: мне говорили в Нью-Йорке, что Америка – не в Нью-Йорке. Что же, Америка – в Голливуде?! Я установил в Голливуде, что и Голливуд, и Нью-Йорк – всё одни и те же прекрасные черты прекрасного лица!
Если ж сбросить со счетов муви, как таковое, и оставить писателей, к сословию коих я принадлежу, как таковых, и если говорить об искусстве американского индивидуализма, – старые истины! – искусство активно только тогда, когда оно создает новые формы, новые идеи, новые эмоции, когда оно будит, но не усыпляет, – ибо искусство будет искусством только тогда, когда оно революционно, и искусство будет искусством только тогда, когда оно убежденно. Искусство создается, в частности, писателями. Для того чтобы писатель мог работать, он должен верить в свою работу, в ее необходимость, в ее значимость. Это, разумеется, гораздо важнее денег: сколько гениальных произведений было создано на всяческих (и фактических, и психических) чердаках и в голоде? – И писатель подобен птице: птице легче лететь, когда ветер дует ей в грудь. И – подлинный хозяин футов американских талантов муви – господин капитализм, ницшеанец доллар.
Я приехал в Голливуд и пошел к моим супервайзерам, смотрел Наполеонов от обывательщины и обывателей от Наполеонов. Мне сказали, что меня пригласили «в качестве большевика», как мне дословно было сказано, чтобы советизировать фильм. Меня спросили, нужен ли мне офис. Мне сказали, что в моем распоряжении переводчица-секретарша. Мне дали право телеграфировать в любые концы земли за справками. Я мог отовсюду выписывать книги, мне нужные. Я должен был понять, что раз я получаю столько-то, я уже в компании эксплуататоров. Мне сказали, что некий выдумщик надумал поставить просоветский сценарий. Я и Фрэнсис Марион должны быть авторами картины, режиссером будет Джордж Хилл, помощником режиссера (и моим помощником) будет Борис Инкстер, русский человек, советский гражданин, отставший от группы Эйзенштейна. Супервайзером будет Ал Люэн. Директорствует Ирвинг Толберг, директор М.G.М., муж Нормы Ширэр, человек, получающий миллион долларов жалованья в год, голливудский Наполеон со скрещенными руками. Все перечисленные должны были составлять «конференс» – совет при картине. Я, кроме авторства, должен был быть и советником при фильме, дабы не было клюкв.
Понятие просоветский – следующее понятие. Америка, как известно, в 1931 году дипломатических отношений с СССР не имела. Те американцы, что были против признания Советского Союза, назывались антисоветскими. Те же, что хотели восстановить международную дипломатию, назывались просоветскими. Так же разделялась и русская в Америке колония. Большинство эмигрантов, приехавших до революции, были просоветскими. Антисоветскими были те, кто предал родину, бежав от революции. Что касается меня, я был просто советским.
И что касается меня еще раз, – мне не пришлось побывать ни соавтором всезнаменитой в кинодействе Фрэнсис Марион, ни советником при фильме.
Но по поводу фильма я советовался несколько дней. О политике, избави Боже, до последней моей отъездной ночи мы не говорили ни слова.
К моему приезду основные черты сюжета были уже – так скажем – продуманы, и Фрэнсис Марион написала уже первоначальный синопсис, коий я должен был проработать в совете с соработниками и переработать в свете истины.
«…в кабинет директора вошел молодой очаровательный блондин…»
Содержание сработано было мадам Фрэнсис Чарской по всем американо-голливудским правилам. Герой – американский инженер Морган. Героиня – очаровательная Таня. Злодей – ГПУ. Добродетельный комик – директор строительства Николай, рабочий, герой пятилетки, коммунист. Дело происходит в СССР. Морган едет в СССР работать, дабы «изучить великие принципы планового хозяйства, чтобы впоследствии применить свои познания у себя на родине» (выписано дословно). Таня («очаровательная шатенка!») высылается из Америки, – депортируется, как там говорят, – потому что она коммунистка и руководила забастовкой в Америке. Между Таней и буржуазным Морганом – классовая вражда, но – «взгляды их встретились, и они любят друг друга, сами не подозревая об этом» (выписано дословно). Они едут на одном пароходе, в разных, конечно, классах. Они проплывают мимо статуи Свободы. Таня с нижней палубы шлет проклятья американской свободе. Морган на верхней палубе насвистывает американский гимн. Глаза их опять встретились. И так далее. Сейчас же за советской границей начинаются чудеса. К Моргану сразу приставлен шпион (который впоследствии оказывается мужем сестры Тани, умирающей от чахотки и измен мужа). Этот шпион и неверный муж сразу влюбляется в Таню. Он, конечно, тайный чекист. Но кроме этого тайного чекиста, ходят по СССР чекисты и «явные» – они чернобороды, увешаны бомбами, они в валенках, и у них глаза горят, «как угли». Явные чекисты на глазах у всех арестовывают профессоров, отрывая их от жен, которые тут же умирают. В Москве делаются чудеса не меньше. Там строятся небоскребы «более высокие, чем в Нью-Йорке» (выписано дословно). Морган работает на строительстве завода «Сталь», «который будет самым большим в мире». На заводе работает директор Николай (будет играть комик такой-то), коммунист, герой пятилетки, бывший американский рабочий, некогда работавший с Морганом (хотя Моргану не больше двадцати двух лет). Таня, для-ради свежего воздуха, с умирающей от туберкулеза сестрою едет на родину в деревню, как раз около строительства «Стали». В деревне свежий воздух, большие, свежие, разукрашенные украинскими (хотя и на Урале) полотенцами избы, горами масло и яйца, кои поедают благоденствующие пейзане. По деревне в одно революционное утро проезжают танки, сравнивая деревню с землей, дабы на голом месте строить колхоз. Деревенскому батюшке обрезывают бороду. Коммунистка Таня возмущена. Но в Таню влюблен шпион, муж сестры, тайный чекист и злодей. Он доказывает, что двоеженство не есть порок, но что при настоящем коммунизме можно будет иметь хоть двадцать жен, и Таня, как коммунистка, немедленно должна ему отдаться. Но тут он догадывается, что Таня любит Моргана. Тогда он мстит Моргану, подводя его под уголовщину. Таня в это время возглавляет восставших крестьян совместно с бритым батюшкой. И над Таней, и над Морганом нависает гроза расправы ГПУ. Ни Таня, ни Морган об этом не подозревают, но об этом узнает Николай, красный директор и коммунист. Он зовет к себе Таню и Моргана и – он советует им бежать из СССР! – Они бегут. Их преследует ГПУ. – Зрители должны захлебываться от волнения, – догонят? – не догонят?! – точь-в-точь, как в индейских картинах. Они, конечно, спасаются. Когда пароход проходит мимо статуи Свободы, очаровательная Таня протягивает к ней счастливые руки, а Морган поет американский гимн (около той самой Свободы, под юбкой которой много лет помещалась тюрьма). В этом месте Таня, совершенно американски естественно, отдает Моргану руку с сердцем и со всем прочим, – недостает только национального флага!
Когда меня спросили на конференсе, – после того, как синопсис был оглашен, – что я об этом думаю? – я совершенно чистосердечно сказал, что синопсис этот кажется мне совершенной ерундой. Моему утверждению, к удивлению моему, никто не удизился. И никого мое утверждение не обидело. Политики мы не касались, избави Боже, – при чистом-то искусстве! – но уроки политграмоты я давал несколько часов подряд. Со мной соглашались охотно. Я говорил, что если злодей необходим, то следовало бы за злодея взять русскую контрреволюцию. Рассказывал о саботажниках и о процессе Рамзина. Толберг попросил меня перерассказать ему еще раз, что такое саботаж. Выслушал и сказал:
– О'кэй, пусть вместо ГПУ злодеем будет саботаж! Я рассказал, что такое колхозное движение. Толберг выслушал и сказал:
– Уэлл, не надо крестьянского восстания, – придумайте какую-нибудь волнующую, вроде бунта, картину! Щюр!
Я говорил, что американец не может бежать из СССР, ибо, если он бежит, значит он дурак, а дурак не может быть героем, а если он герой и не дурак, то он не побежит, ибо ни один американский инженер еще не бегал из СССР. «Уэлл» это значит: итак, стало быть, «щюр» – конечно. С этих слов американцы начинают фразы, когда хотят быть глубокомысленными.
– Уэлл, – сказал Толберг. – Но побег нам необходим как трюк. Придумайте, каким образом может быть побег правдоподобен для героя, потому что побеги очень нравятся американскому зрителю.
Я говорил, что можно, мол, придумать и такую комбинацию, когда на Гренландии будут созревать лимоны, но Гренландия тогда будет не Гренландией, а Голливудом, – а меня приглашали быть автором и советником в фильме просоветском.
– Уэлл, – сказал Толберг, – мы ставим фильм именно просоветский, и мы пригласили вас как большевика. Но придумать побег необходимо! Щюр!
Следует сказать, что в картине работать я хотел, ибо понимал, какое громадное значение имеет кино в той же Америке, – и сделать картину, в которой было бы правдоподобия хоть на семьдесят пять процентов, это мне казалось – по моим размерам – делом большим. Приехав в Голливуд, я изложил дирекции мою программу. Она была проста. Я говорил, что для меня приемлемы условия работы только в том случае, если мне дадут возможность сохранить исторические перспективы, – СССР строит социализм, СССР ведется коммунистической партией, – это есть исторические факты и их, фактов, перспективы. Мне сказали: о'кэй, уэлл! Я имел тогда уже представление о Голливуде вообще и, прослушав синопсис, склонен был считать его глупостью больше, чем политикой, тем паче, что спасти ГПУ от злодейства, а колхозы от восстаний не стоило никаких трудов.
Ночи две голливудских мы с Джо не спали, так и сяк придумывали побег! – С Морганом ничего не выходило. Тогда мы решили, что бежит Таня, а Морган бегает за ней из-за любви. Таню мы исключили из партии. То мы комбинировали так, что Таня никогда и не была в Америке, а так, русская буржуичка, переводчица и прочее. То мы оставляли ее первоначальное пребывание в Америке. – Ничего не выходило! – Ничего не выходило и с Николаем, ибо невозможно придумать комбинацию, когда коммунист помогает побегу, оставаясь коммунистом! – Действительно, надо было, сидя в Голливуде, придумать произрастание апельсинов на Гренландии.
Придумали мы лишь одно: речь, которую я сказал на следующем конференсе.
Декарт однажды утвердил заповедь: «Я мыслю – стало быть, я существую». И европейская философия века полтора билась с этой формулой, путая философию, ибо по этой формуле чрезвычайно трудно примирить человека с космосом и очень легко утвердить мир не как реальность, но как представление. Билась философия до тех пор, пока не пришел человек и не сказал, что корень зла находится не в примирении этой формулы с действительностью, а в самой формуле, ибо формулу надо переделать. – «Я существую – стало быть, я – часть природы». – «Я мыслю – стало быть, я существую» – в это самое у нас превратился побег. Гренландскими изысканиями заниматься не стоит. Лучше не в Голливуде придумывать сценарий и затем подгонять под него советскую действительность, но, наоборот, сценарий подогнать под действительность, опустив гренландские лимоны побегов. Так говорил я.
– Уэлл, – сказали мне, – но мы хотим поставить просоветский фильм.
– Именно поэтому я и не спал полторы ночи, – ответил я.
– Но просоветский фильм, – сказали мне, – это значит: пусть большевики делают у себя, что хотят, хотя бы и социализм. Мы признаем пятилетку и ваше строительство. Мы за признание Советов и восстановление дипломатических отношений, потому что нам выгодно с большевиками торговать. Но то, что происходит у большевиков, это никак не годится для американцев. В фильме надо показать, что у большевиков не могут жить даже американские коммунисты. Все это надо показать в фильме, который мы намерены крутить.
Я выслушал, понял, что это уже не глупость, но политика, хоть и очень глупая, вытащил мой договор, по которому я мог в каждые двадцать четыре часа порвать этот самый договор, и сказал: гуд-бай, до свидания! – выморочив имя свое из голливудских дел.
Мне сказали, что я могу откуда хочу выписывать и вытелеграфировывать книги и выдумывать, что я только вздумаю, лишь бы это было кинично и было чистым искусством. Напомнили мне, что я – привилегированный. И спросили удивленно: ужели я действительно не хочу работать? – ужели я на полпроцента не хочу отступить от истории, от той самой, перспективы которой я ставил условием своей работы?
– Нет, – сказал я, – я не предатель.
– Ну, а у нас, американцев, обмануть историю, а еще больше того государство, считается хорошим бизнесом! – это мне сказал Ал Люэн, надо полагать, всерьез.
С Алом Люэном я проводил последнюю голливудскую ночь. Я дружил с ним – главным образом не по службе. В мои голливудские дни у Ала Люэна гостил его друг, молодой американский поэт Чарлз Резников, очень талантливый человек. Резников не оказался на золотом крючке муви и служил приказчиком в Нью-Йорке, в шляпном магазине. У Резникова хорошие книги стихов, которые плохо идут, потому что они хорошие. Ал Люэн дал возможность Резникову приехать в Калифорнию для отдыха. Я был свидетелем, как Ал покупал книгу Резникова экземпляров по двадцать пять и, потихоньку от Резникова, раздаривал эти книги знакомым. Это он делал для того, чтобы поддержать тираж. Ал в совершенстве оценивал Марселя Пруста, Джемса Джойса, русского Гоголя и расспрашивал меня о Пастернаке (о поэте, к слову, которого сейчас чтут лучшим из живых на земле). Ал, почти единственный в Голливуде, хотел внимательно знать об СССР. В свое время Ал был профессором литератур. Мне он предлагал в распоряжение его дом и его «паккард», и мои книги, должно быть, он также покупает по нескольку сразу. Он – очень маленького роста, очень слаб физически, и у него внимательные, умные, чуть-чуть усталые глаза. Он – умный и культурный человек.
В последнюю мою голливудскую ночь собрались друзья, чтобы мы распрощались. И в то время когда Р. говорил: «Эх, тты, Пильняк! – американская индивидуальность!» – Ал Люэн сказал мне:
– Ты не хочешь муви уступить полпроцента? но как же муви уступит тебе полпроцента? Дело не в людях, Бор, но дело в системе!
Ал Люэн совершенно прав, – дело в системе, но не в людях. Ал Люэн – хороший человек. Выше рассказано было о хорошем американском бутце в любовь индианки, – это было в Калифорнии. Ниже рассказано будет о том, что Калифорния сыграла однажды роль ломового извозчика, который вывез Соединенные Штаты из лужи кризиса – калифорнийским золотом. Калифорния и Голливуд помнят историю заселения Калифорнии, Дикого Запада. Иоганн Август Сэттер имел большую американскую судьбу, этот первый калифорнийский фермер. Он родился в Германии, жил в Швейцарии, служил в Париже в гвардии, пока из гвардии его не выгнала Июльская революция. Он поехал в Африку купцом. Он приехал в Нью-Йорк трактирщиком. Сначала он искал счастья. Затем он стал искать покоя. Он поехал с семьей на Дикий Запад, чтобы уйти от людей. Из Сан-Франциско с двумя другими белыми, с семьей и с несколькими индейцами, – пионер, – на лодке он поплыл вверх по течению реки Сакраменто, где до него не было еще белых. Он хотел там жить Робинзоном. По законам пустынь он сделал заявки на земли, и земли стали принадлежать ему. Он построил ферму, которую назвал Новой Гельвецией, которую окружающие называли Фортом Сэттера. Сэттер фермерствовал и сплавлял вниз по Сакраменто леса. Он прожил десять лет в этих диких местах один с двумя своими товарищами и с семьей. Он обрел покой. Но его ж товарищ Джемс Маршалл 28 января 1848 года на его же, Сэттера, землях нашел золото. Золото! – то, ради чего и вообще-то европейцы поехали в Америку! – Через две недели тогда земли Сэттера превратились в лагери золотоискателей и брошены были в быт, описанный Джеком Лондоном. Через полгода тогда на земли Сэттера собралась вся американская гольтепа, создав поселки, которые теперь называются городами и носят старые названия – Виски, Копи Дикого Янки, Портвейн. Новая Гельвеция оказалась в центре города Сакраменто, ныне столицы Калифорнии. Сэттер был фермером и хотел фермером остаться. Сэттер обратился к суду с требованием, чтобы власти прогнали с его земель не прошенных им людей. Суд подтвердил его права, но суд был бессилен. Сэттер поехал в Вашингтон за помощью, – и только поэтому Сэттер остался жив. Золотоискатели поступили с приказом суда законами пустынь и фдикого» Запада. Все владения Сэттера были сожжены, один его сын застрелился, другого убили, третий бежал и пропал без вести, его дочь изнасиловали, и она сошла с ума. Сергей Эйзенштейн, приглашенный, подобно мне, Голливудом, фирмой Парамоунт, предложил поставить в кино судьбу этого первого фермера Калифорнии. Ему отказали. Тогда он предложил поставить «Американскую трагедию» Драйзера, которую проработал вместе с Драйзером. С Эйзенштейном был порван договор, и порван был так, что Эйзенштейн должен был в двадцать четыре часа покинуть Американские Штаты.
В Америке много киносюжетов!
24
Итак, утверждение иных американцев, что Америку надо искать не там и не сям, – отбыло. Предаваться изучениям стран из окна вагона – даже и особенно «двадцатым веком» – дело по многим причинам неудовлетворительное. Я купил себе автомобиль, чтобы на нем переправиться от океана к океану и вплотную посмотреть Америку. Обучался управлять машиной я в Санта-Монике под пальмами. Совершенно ясно, в первые дни обучения, неожиданно наткнувшись на неожиданность, растерявшись, не сообразив выключить конуса левой ногою, правой ногой, вместо тормоза, стал отчаяннейше я давить на газ. Автомобиль, совершенно естественно, превратившись из автомобиля в танк, стремительно въехал в ту самую неожиданность, которая испугала меня и которая оказалась садовым заборчиком. Танк проехал этот заборчик и через второй, исковеркав обывательские клумбы и чудом повиснув над обрывом к океану, застряв в песке. Так я обучался американскому хладнокровию и юмору.
Все же, прежде чем покинуть Калифорнию, я ездил по ее достопримечательностям.
Я видел памяти соотечественников.
Я ездил по развалинам индейских поселков и по испанским миссиям («мишэн» – по-английски). Этими мишэнами испанцы завоевывали индейцев. Каждая такая мишэн – толстостенная, монастыреобразная – есть крепость, обязательно с громадным винным подвалом и с неменьшей братской столовой. В нескольких мишэнах сохранились испанские картины памяти индейских здешних времен. Эти картины в наивной безграмотности и безвкусице мастерства очень реалистичны. На иных изображено превращение индейцев в католическую веру: в воде стоят голые индейцы, над ними на берегу стоит со крестом толстый ксендз, сзади ксендза вальяжно постаивают испанские солдаты с фузелями, еще дальше под кустами коман-дирствуют лошади и пушка. Так оно и было. Индейцев в веру загоняли порохом. Ну, так вот, в одной из мишэнов, в алтаре, в заалтарной каморке увидел я русский самовар, совершенно православный, ручной работы, красной меди, по всему – века семнадцатого. Самовар в католическом алтаре привел меня в недоуменье, я отправился в розыски и расспросы. Оказалось, что в семнадцатом веке здесь были русские, атаман русского корабля Резнов собирался даже жениться на некоей туземной принцессе, но не осмелился сделать этого без разрешения царской милости, поехал восвояси за этой милостью и обратно не вернулся. Испанское правительство, оказывается, имело из-за этого Резнова переписку с российскими приказными в страхе, что русские рыбаки и казаки заберут себе Калифорнию. Самовар остался от тех пор, и испанские монахи, не зная толкового самоварного применения, пользуются им как умывальником в богослужебное время. И крепости-мишэны строились, оказывается, главным образом не против индейцев, а против русских. Чудеса в решете, хоть и не к славе мне этакий патриотизм! – русские в Калифорнии, русские прыгуны!.. Видел я родео ковбоев.
В старину, то есть лет десять тому назад, с этих родео выбирали лучших ковбоев для кино.
Ехали в горы, за горы, к границе штата Аризона. С гор таборами семейств, от стара до велика, мужчины и женщины, приехали ковбои. Их кони – мустанги! – стояли у коновязей, красавцы, пришедшие на состязание. Ковбои рассматривали коней. В загонах мычали быки и коровы. Женщины, многие в ковбойских штанах, с пестрыми шалями на плечах, гуляли вокруг ипподрома, наслаждаясь праздничностью. Девушки перепроверяли подпруги седел у своих коней. Все от времени до времени ели горячие сосиски и пили кока-кола. Председатель ковбойского общества спортсменов, знаменитый ковбой и не менее знаменитый – ныне уже бывший – киноактер, распорядительствовал. Его костюм блистательствовал. От времени до времени он распускал свое собственное лассо, шпорил лошадь, и лошадь пропрыгивала через петлю лассо хозяина, – лицо киноковбоя не меняло ни единого мускула.
Начались состязания. Первым номером была езда верхом на диких быках. Быки неистовствовали в обалдении, прыгали, копали землю рогами, лягались, иные ложились. Уздечек, естественно, никаких не было. Всадники, если так можно выразиться о ездящих на быках, держались исключительно при помощи ног, эквилибрируя руками в воздухе для равновесия. Победителем был тот, кто свалился с быка последним. Затем то же самое было повторено с необъезженными лошадьми. Затем были гонки со всяческими джигитскими ловкостями. Гонялись и девушки. Их ловкость заключалась в том, что они, так скажем, везли эстафету. Проскакав круг, каждая девушка перескакивала на полном ходу с одной лошади на другую и мчала дальше. Одну девушку с поля свезла карета «скорой помощи». Прыгали девушки с одной лошади на другую на карьере замечательно: девушка-помощница разгоняла лошадь, и наездница с ходу прыгала с одной лошади на другую в тот момент, когда лошади равнялись. Гонящаяся девушка хваталась за гриву второй лошади, на момент распластывалась в воздухе и во второй момент мчала уже дальше, нашпоривая коня. Девушки не были стриженоволосы, и волосы их развевались по ветру. Затем были состязания с лассо. Из-за загона выпускалась корова, испуганная и бегущая. Ковбой должен был, стоя на коне, бросить на нее лассо, уронить на землю, соскочить с коня и связать ноги корове. Победил тот, кто сделал все это в наименьшее количество секунд. Надо сказать, что ковбоев и их коней, и их стад полудиких коров и быков было все же меньше, чем, скажем так, цивилизованных зрителей и автомобилей. Ипподром и скамейки для зрителей сколочены были наскоро из нетесаного теса, но в уборной была проведена вода и оборудована канализация, а над ипподромом для вечерних удовольствий висели электрические лампы. Часть ковбоев также приехала на автомобилях.
Со среднеазиатской байгой ковбойские развлечения сравнить нельзя, хоть, быть может, они и не индейского, но азиатского (испанцы – мавры) происхождения. Костюмы ковбоев продаются в городах, в магазинах, фабричного производства, равно как и испанские их седла. Состязанья ковбоев наполовину уже театр. Не случайно председательствует у них ковбоекиноактер.
И видел я золотоискателя, потомка тех, которыми заначалась Калифорния, которые нарушили некогда – и не так давно – покой Иоганна Августа Сэттера. Именно к таким старателям я и ездил. По существу говоря, я ничего не видел. Пасмурный и подозрительный человек вышел из пещеры, сухо сообщил, что делать нам здесь нечего. На нем была синяя рабочая блуза. В поры его лица и рук въелась земля. Он ушел в пещеру и, уходя, глянул на нас подозрительно. Не знаю, какими законами преломления лучей его глаза блеснули синей искрой, как иной раз у лошадей от света автомобильного фонаря, – зловещим, испепеляющим светом страсти и скупости, и – голода, запуганного, отчаявшегося, подозрительного, – так мне показалось. Около пещеры стоял «форд», окончательно изодранный, цена которому не больше двадцати пяти долларов. И непонятно было, то ли этот «форд» служит средством передвижения, то ли ночлежкой. На сиденье внутри «форда» шипел примус.
Лос-Анджелес, да и вся Калифорния, по воле Голливуда, украшена памятниками. Ножки звезд в цементе кинотеатров имеют прямую проекцию к громадным апельсинам, которые оказываются не апельсинами, но лавочками, в коих продается апельсинный сок, к громадным чайникам, которые оказываются не чайниками, но ресторанами. Это – и искусство, и памятники, и рекламы, и бизнес, вместе взятые и размещенные под пальмами, эвкалиптами и перечными деревьями.
25
В тот же час, как меня освободил Голливуд, не дожидаясь утра, в вечер, засучив рукава и нахлобучив на лбы белые кепи, включились мы в конвейер автомобильных дорог, чтобы искать ту самую Америку, которая есть ни Нью-Йорк, ни Лос-Анджелес. О дорогах рассказывалось. Дороги приняли нас в свой конвейер, когда надо было ощущать, что мы едем не по пространству, но по стандарту, ибо от океана до океана, повсюду, кроме природы, ничто не менялось. Всюду был один и тот же бензин, одни и те же завтраки и обеды, одни и те же отели. Менялись лишь пейзажи да климатические особливости. Но они не видны были из-за дорог, защищенные конвейером движения. Был у нас рекордный день, когда в день мы прошли на автомобиле расстояние, равное расстоянию от Москвы до Одессы.
Ехало нас трое: Джо, я и Исидор К., голливудский киноактер, перекати-поле, человек, отчаявшийся найти работу в Голливуде и помогавший нам вести машину за ночлег и хлеб, ехавший в Нью-Йорк, но готовый ехать куда угодно, американский гражданин. Всю дорогу Исидор пел американские гимны.
Так мы проехали всю Америку от океана к океану, с заездом в южные штаты, к Мексиканскому заливу, в штат Миссисипи, в город Нью-Орлеан. И на автомобиле ж я был у Великих озер, в Детройте у Форда, в Буффало на Ниагарском водопаде.
Два природных явления придавили меня, такие, которых доселе я не видел, которые замкнули мои пути по Америке началом и концом путей: кактусовая пустыня и Ниагарский водопад.
Кактусовая пустыня под горами Сиерра-Невада, в отчаяннейшем зное солнца, в желтом песке, никак не походила на реальную природу, но рисовала в фантазии мертвое морское дно, где кактусы, громадные и страшные, да юкки, дикие пальмы, казались морскими растениями и рифами морских животных. Юкка имеет не одну лиственную шапку, но несколько, – вдруг из голого и ободранного ствола торчит такая ж шапка, как на венце. Кактусы были различны: колючие, желтые, как дикобразы, гладкие, зеленые, как огурцы, небольшие, в рост прерийной собаки, и громадные, в рост трех рослых индейцев. И пальмы, и кактусы торчат из песка, который ползет под ними, точно они случайно и временно воткнуты в этот песок. В пустыне там мой автомобиль раздавил дикобраза. Видели мы однажды за кактусами стаю диких прерийных собак. И дикобраз, и эти собаки похожи на кактусы. Конвейер дороги пересекал пустыню, отсекая километры автомобильными станциями, плакатами реклам, зоопарком животных пустыни да зоомузеями индейцев, – в этой пустыне, которая кажется морским дном и оживает только у оазисов.
Ниагарский водопад был завершением моих путей. Он, Ниагарский водопад, – поистине величественен, неповторим, мужественен, эта громадища воды, падающая с гранитных высотищ. Он неописуем, как всякие величественные своею простотою вещи и события. Падает с гранитных высот громадная река, падает отвесом, заглушает своим ревом все шумы фабрик и заводов, вокруг него поместившихся, создавая тишину грохота природы, когда человек, в частности, молчит около него, потому что человеческого голоса все равно не слышно, – и это почти все, чем можно описать водопад. Около него надо молчать, около этого механического (в отличие от вулканических, например), механического проявления мощи природы, – колоссальной мощи завода геологии. Фабрики и заводы, построенные вокруг него, шумные городишки на берегах USA и Канадском – щенки около этого завода воды и гранита. Они немеют в тишине его рева, – именно немеют и именно в тишине, потому что человеческий слух – мерило – отказывается воспринимать звуки около этой падающей громады серой воды. Иного поражают в Америке небоскребы, самые высокие строения в мире. Иного поражают подземелья Нью-Йорка, в механической их вежливости и в размерах, в несколько раз больших, чем римские катакомбы, когда в этих подземельях можно прожить жизнь, не видя естественного света. Ниагарский водопад величественнее. И он проще, он очень прост: с гранитных высот падает громадная река, падает так величественно, что около падающей воды даже американцы не ухитрились поставить ни ресторанов, ни плакатов реклам. Он очень прост.