Текст книги "Том 5. О'кэй. Камни и корни"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Побоище у сити-холл.
«Нью-Йорк-сити. – Вчера около двенадцати часов дня на площади перед сити-холл, где происходил марш безработных, произошло побоище между рабочими и полицией. Марш безработных выделил своих делегатов, которые пошли к помощнику мэра Чарльзу Керригану. Безработные остановились, чтобы обождать своих делегатов. Полиция потребовала, чтобы демонстрация разошлась. Рабочие отказались. Последовало побоище. Произведены многочисленные аресты».
Король бандитов Джек Дэймонд оправдан и освобожден.
«Трой, Нью-Йорк. – Присяжные заседатели оправдали Джека Дэймонда, по прозванию «Длинноногий». Дэймонд обвинялся в пытках огнем и подвешиванием за ноги фермера Гровера Паркса. На основании вердикта присяжных заседателей, «король» немедленно был освобожден. За свою карьеру Дэймонд был арестован 25 раз, но каждый раз быстро выходил на свободу».
«Во время забастовки шахтеров в районе Питтсбурга, за июнь и июль месяцы 1931 года, арестовано 876 человек».
«Губернатор штата Род-Айлэнд мобилизует войска против бастующих ткачей».
«Ряд ночных грабежей в Нью-Йорке».
«Стрельба, убийства и ограбления в Джерси-сити».
«Шесть замаскированных бандитов ограбили поезд и скрылись».
Новые женские профессии.
«Вот одна из них. В больших магазинах существует особа, продавщица, опекающая жениха и невесту, устраивающих свой будущий дом. На обязанности опекунши лежит руководство покупками для людей, малоопытных в семейной жизни или не имеющих времени посвятить покупкам должное внимание. Опекунша руководит покупателями строго в их интересах. Она все выбирает для брачущихся: и обои для столовой, и даже ветку флердоранжа».
Интервью с м-р Алом Капоном.
«…Большевизм у наших дверей. Мы не должны допустить этого. Мы должны все организоваться против этого. Мы должны сохранить Америку безопасной и целомудренной. Если машины забирают работу у рабочих, надо для них найти нечто другое. Быть может, рабочий пойдет опять на поле, на землю? – Во всяком случае, мы должны заботиться о рабочем в период теперешних потрясений. Мы должны предохранить его от красной литературы, от красной заманчивости. Мы должны все сделать, чтобы ум его остался здоровым».
40
Газетный юмор!
Две рубашки.
«– Из-за вчерашнего краха автомобильной компании Цок-Цок я потерял свою последнюю рубашку.
– Но вы сказали то же самое десять дней назад при крахе аэропланной компании Клоц-Клоц.
– Да. Но то была последняя шелковая рубашка. Теперь я потерял свою последнюю полотняную».
Странное поведение.
«Доктор. – Когда вы заметили первые признаки помешательства?
Домохозяин. – Вчера, когда он пожелал мне уплатить за квартиру».
Скверные дела.
«Посетитель в ресторане. – Что это, голубчик, у вас так скверно пахнет?
Хозяин ресторана. – Что так скверно пахнет? – это мой бизнес так пахнет!»
Среди музыкантов.
«Пианист (к скрипачу). – Как ваши дела? – в связи с безработицей вы, должно быть, имеете много досуга для самоусовершенствования?
Скрипач. – Я так часто отношу мою скрипку в ломбард, что хозяин ломбарда играет уже лучше меня».
Конец депрессии.
«– Знаете, а ведь кризис уже кончился!
– Неужели!?
– Да, совершенно верно. Депрессия кончилась. Началась паника!»
Как найти улицу в Америке.
«– Скажите, как пройти до такой-то улицы?
– Поверните налево, отсчитайте две очереди безработных за бесплатным супом и поверните направо. Затем отсчитайте еще три очереди безработных и поверните налево. Там вы увидите ряд домов, из которых выселяют бедняков за неуплату квартирной платы. Это и есть улица, нужная вам».
41
Газетные вырезки можно увеличить сто– и тысячекратно. Да и надо увеличить, чтобы услышать ту тишину, которую предлагали Гувер и Морган. Комментировать эти газетные вырезки не стоит, они сами сказали за себя, – совершенно ясна мудрость Гувера, когда он в послании конгрессу утверждал, что «нормальный образ жизни и развлечений» – залог будущего американского просперити. Газетные вырезки показали, как американцы активно изживают кризис. Что касается американской тишины, то о ней рассказано в начале этого – о'кэй, американского романа: – американские врачи, исследовавшие влияние нью-йоркского шума на человеческий организм, утверждают, что шум от времени до времени становится необходимостью, и утверждают, что джаз порожден именно необходимостью шумов для человеческого организма. В начале ж романа рассказано, что на бойнях в Чикаго не механизировано только одно – предательство. Газетные вырезки о математических концертах (которые проходят в тишину) выпущены мною сознательно. Но если газетные вырезки мною не комментируются, – это ни в коей мере не значит, что можно забыть обо всем том, что рассказано выше в этом – о'кэй, американском романе, – и в первую очередь не следует забывать, что все же Америка – самая богатая, самая сильная, наитехнически усовершенствованная страна, – самая, самая, самая – тысячи людей шагают сейчас по тишине Америки. Это не только марши безработных. Идут вразброд, в одиночку. Они всюду: и на «макадамизированных» трактах и на проселках, в прериях и в лесах, в городах и пустынях. Пути их встречаются, переплетаются, пересекаются. Они сами не знают, куда идут. Это – не трэмпы. Это – безработные и потерявшие голову. Иногда они ползут на «фордах», трещащих, как аэропланы. Иногда они плывут на плотах по Миссури и Миссисипи. Глаз их – как у того, в Калифорнии, который рыл давно вырытое золото. Они живут в пещерах, на пустырях, на Бауэри. По рассветам они роются в помойных ямах, ища объедки.
В лето 1931 года забастовали шахтеры штатов Пенсильвания, Огайо, Вест-Вирджиния, позднее к ним присоединились шахтеры штатов Иллинойс и Кентукки. Бастовало больше ста тысяч человек. Казалось бы нелогичным: забастовки в год рабочего голода и безработицы. Но логика реальных вещей указала шахтерам, что толковее бастовать и голодать, чем работать и голодать. Рабочие работали на шахтах только два дня в неделю. Шахтовладельцы (министр и вождь республиканцев Мэллон) ставили условием, чтобы рабочие делали закупки в шахтовых магазинах. За два дня труда рабочие не вырабатывали достаточно хлеба, голодали и лезли в петли долгов шахтовладельцев. Рабочие забастовали. Забастовало сто тысяч человек, ибо бороться и умирать – честнее, чем просто умирать. И эта борьба стала борьбою не на жизнь, а на смерть. В борьбу вступили женщины, старики, подростки. В Нью-Йорке, на Унион-сквере, в месте рабочих демонстраций, я был на демонстрации сочувствия шахтерам. Я видел, как говорила девочка-шахтерка, дочь шахтера, маленький человек лет тринадцати-пятнадцати. Она заволновалась, когда поднялась на трибуну под тысячи глаз. Она начала с наивной вещи, – с того, что в их поселке закрыто кино, а поселок охраняется полицией, и она с подругой в праздник бегала тайком, мимо полиции, в соседний город, в кино, за десять миль, чтобы посмотреть кинокартину. Эта наивная вещь мне показалась страшнее ее страшного. А она рассказывала, как шахтеры были прикреплены к месту работы, как они вынуждены были все покупать в единственном на шахте магазине – и покупать не на деньги, но на медные бляхи, которые вместо денег выдавала компания.
Я приведу газетную вырезку, телеграмму из Питтс-бурга:
«Питтсбург, Пенсильвания, 28 июня 1931. – К воскресенью подведена следующая статистика шахтерской забастовки и преследований шахтеров со стороны шахтовладельческой полиции. Убито шахтеров – 3. Тяжело ранено (с возможным смертельным исходом) – 19. Избито дубинками и отравлено газами – свыше 2000. Арестовано – 550».
Теодор Драйзер объезжал места забастовки. Он написал воззвание, названное им: «Я обвиняю». Драйзер рассказывал, что конные полицейские сгоняют шахтеров даже с тротуаров, совершенно запрещая ходить по «хозяйскому» асфальту улиц и дорог.
Было утро, знойное, как сковорода с плиты, и душное, как испорченная керосинка, нью-йоркское утро, гремящее всеми нью-йоркскими шумами, воняющее всеми нью-йоркскими запахами, защемленное небоскребами и политое солнцем. В то утро я ходил в дом 54 по улице Лафайета. Из окон этого дома видны – тюрьма, с одной стороны, и с другой стороны – суд. Далеко на улице, загибая в переулок, стояла очередь людей к этому дому. По улице полз конвейер автомобилей. Очередь пребывала в тишине. Я и Джо, мы вошли в этот дом. В казарме зала этого дома было ровно тысяча человек, таких же, как в очереди. Помещение было разгорожено канатами и загажено нищетой. В доме была тишина. Люди в доме стояли, сидели на окошках, сидели на корточках, сидели на полу. За столами скучали клерки. На каждом столе было по телефону. От времени до времени звонил телефон. Клерк, на столе которого был телефонный звонок, вставал на стул с рупором в руке. Рупора не требовалось, ибо в казарме наступала немая тишина, такая, которая может быть только в ожидании. Клерк все же кричал в рупор:
– Нужен мастер для починки радиобуфета! два часа работы! пятьдесят центов час!
Я никогда не знал, что выражение надежды – есть жалкое, оскорбительное для человека выражение лица. Десятка три людей протягивали вверх руки, они не замечали, как отталкивают друг друга, – работа! надежда на работу! – И нет, должно быть, страшнее тона, чем тон человеческой мольбы, жалкий и унизительный для человеческого достоинства, – люди кричали клерку:
– Ради бога! – я хороший мастер!
– У меня семья!
– Честное слово, я хороший мастер, и у меня больная дочь!
Через двадцать минут другой клерк кричал от другого стола, также в рупор:
– Нужны двое для подрезывания деревьев за городом! работы один день! полтора доллара в день!
Так повторялось семь раз в час. Так прошел час. Тогда первой тысяче безработных, которая была в казарме зала, предложили уйти из дома, чтобы уступить место тем, которые дожидались
Так ежедневно через контору по найму в доме 54 по улице Лафайета каждый день проходило восемь-девять тысяч человек. Работу здесь получило два-три процента всех приходивших сюда, работу сроком от суток до одного часа.
С нами вместе выходил с биржи прокарауливший свой час мужчина лет тридцати, в пиджаке, с шерстяным шарфом на шее вместо воротничка и без шляпы. Я пригласил его пойти с нами позавтракать. Это вне американских традиций. Он смутился. Он заотказывался. Он пошел с нами.
Вот уже полгода он ходит изо дня в день по улицам в поисках работы. Дважды он «покупал» работу, – то есть частная контора по найму давала ему работу с тем, чтобы половину заработка он отдавал конторе. Дважды он был в больнице, оба раза по одной и той же причине – от голода. Один раз его подобрали в хлебной очереди, другой раз он упал на улице. Он помнит, что когда его подбирали на улице в карету «скорой помощи», полисмен тихо сказал санитару: «Голодающий» – и громко крикнул зевакам: «Ну, что вам здесь надо, разве вы не видели эпилептиков!?» – Последние ночи этот безработный проводил в сабвеях, и он ходил без шляпы, так как он не уплатил хозяйке за койку, и хозяйка, прогнав его, задержала все вещи. Он сказал:
– Я всегда уважал частную собственность, но я не могу больше видеть, как люди едят, – глаза его повторили выражение того золотоискателя, которого я видел в Калифорнии, – этот человек был совершенно явно на краю физической катастрофы, – но также на краю и морального перерождения; он продолжал: – «Самоубийство, преступление, безумие, – я не знаю, – я хочу только одного – работы!»
42
И в этот же день я был у Теодора Драйзера. Он вернулся из Питтсбурга. Джо и я, мы приехали к нему в три. Это было за несколько дней до моего отъезда, и мы приехали к Драйзеру прощаться. По-летнему, вещи были убраны и квартира казалась пустою. Нам отпер Драйзер, никого, кроме него, не было дома. Мы сели в пустом его и громадном кабинете. Каждый раз, как я встречался с Драйзером, Драйзер поднимал тему о будущем социализма, – я думаю, он работал тогда над вещью круга этих тем. И в этот пустой день Драйзер вернулся к этой теме. Он поставил вопрос, который, по-видимому, он еще не разрешил и разрешал, для себя, по-своему:
– При социализме, при коммунизме, когда коммунизм пройдет по всему земному шару, останутся иль не останутся мерзавцы?
Драйзер – старик. У него совершенно старческие руки и совершенно старческая привычка держать в руках, аккуратно комкая, носовой платок. И у Драйзера совершенно молодые глаза. Драйзер – прекрасный старик! Мы разговаривали через Джо. У нас была конституция, – через десяток моих фраз Драйзер говорил – «стап!» (точка), – и Джо переводил.
Я должен был отвечать на вопрос – будут или не будут при социализме мерзавцы? – Я говорил о социальных и биологических инстинктах, которые предрешают мерзавство в человеке. Я полагал, что социализм, уничтожив социальное неравенство, уничтожит мерзавство, связанное с этим неравенством, и социальные инстинкты будут перестроены в первую очередь. Я полагал, что очередь даже для ряда биологических инстинктов не за горами. Социальная медицина, равная для всех, обязательная для всех и профилактическая, рядом с грамотностью вообще и с социальной грамотностью в первую очередь, освободит человечество от эпилептиков, от туберкулезных и сифилитиков, перестроит здоровье человечества, – увеличит рост человечества, – перестроит биологию организма каждого индивидуума, создаст здоровую психологию здорового человека – и уничтожит, стало быть, биологическое мерзавство, связанное с мерзостью нездоровья, чахоток, чумы.
Драйзер, перебивая через десяток фраз, говорил:
– Стап! – слушал перевод, думал и спрашивал дальше: – Ну, а горбатые? – Ну, а затем? – посмотрите кругом, на земной шар, – человечество уже живет стотысячелетье и – какая мерзость!
Я предлагал вспомнить не стотысячелетье, но последнюю тысячу лет, или даже пятьсот, проследить время от средневековья до теперешних дней.
Драйзер сказал:
– Стап! – выслушал перевод и возразил предложением: – Зачем от средневековья и пятьсот лет? – возьмите полтораста лет Соединенных Штатов, – конституция прав человека и – такая мерзость, как в Питтсбурге!
Мы не договорились. Я верил и знал, что социализм освободит человечество от очень большого количества мерзости – социализм и будущее, ибо будущее человечества – социализм. Драйзеру это было не ясно, он не очень верил, и он лучше меня видел прошлое. Так пришел час обеда. В тот пустой день к этому часу выяснилось, что и у Драйзера, и у нас обеденный час пуст. Мы решили обедать вместе. И Драйзеру, и мне надо было отлучиться по мелочным делам. Мы условились встретиться в ресторане, в стареньком французском ресторанчике на 47-й улице. Еще до своей поездки в Калифорнию я был в этом ресторане.
Мы с Джо приехали раньше Драйзера. И мы не нашли ресторана. Старые, трехэтажные дома на этой улице, целый квартал, исчезли, на их месте был пустырь, валялись битые камни. От ресторана уцелело одно лишь крылечко, – белая провинциальная каменная плита. Я сел на нее, чтобы ждать. Драйзер запаздывал. С пустыря вышел человек, сторож. Джо спросил его, – куда делись дома.
– Кризис, – ответил человек. – Дома оказались дешевле земли под ними. Их задушила рента. Хозяева их продали, чтобы не обанкротиться окончательно. Впрочем, один или два уже обанкротились.
Автомобиль Драйзера остановился прямо против отсутствующего подъезда. Драйзер привычно шагнул на камень крылечка. И только тогда он увидел, что он шагает в пустоту. И Драйзер заволновался, он вдвойне скомкал свой платок. Мы рассказали ему судьбу этих домов.
Драйзер внимательно рассматривал белый провинциальный камень крылечка, – такие камни есть повсюду – в Китае, в Турции, в России, в Англии. Ресторанчика не было.
Драйзер сказал мне:
– Вы говорите – будущее у социализма? и социализм перестроит инстинкты? – впервые в этом ресторанчике я был сорок лет тому назад.
Драйзер замолчал.
Человек с пустыря вставил свое словечко:
– На этом камне «Радиокорпорейшн» будет строить радионебоскреб, еще выше, чем Эмпайр-Стейт, о'кэй!
– Последний раз я был здесь неделю тому назад, – сказал Драйзер, – и в первый раз – да, сорок лет назад. Быть может, вы и правы о социальных инстинктах?
Это прощание с Драйзером было за несколько дней до моего отъезда из Америки. И я кончил мой американский роман. О'кэй! – Направо и налево, на восток и запад от 47-й улицы располагался Нью-Йорк, остров Манхэттен. Когда Гудзон, чьим именем названа река, омывающая Манхэттен, подплыл к Манхэттену, навстречу ему вышли индейцы. Гудзон угостил индейцев водкой, которую индейцы называли огненной водой. Индейский вождь выпил больше остальных своих собратий, – выпил так, что тут же свалился в мертвый сон. Индейцы решили, что он умер. Но он проснулся после смерти, он сообщил, что был в блаженстве и побывал в потустороннем мире. Манхэттен водкой перешел от индейцев к европейцам, и на Манхэттене – как сказано – люди ухитрились побывать в раю. Если б тот райский индеец повидал теперешний Манхэттен – тот самый Манхэттен, где некогда с гранита он ловил рыбу! На самом деле, представить себе на минуту, что в эту скалистую от небоскребов местность, скалистую и изрытую пещерами, такими пещерами, что эти пещеры идут под Гудзоном, в эту местность, задохнувшуюся бензином без единой травинки на бетоне и железе, – волку, как сказано выше, страшно было бы на этих камнях, душно б стало от бензинного и каменноугольного удушья, – нервы волка расстроились бы от грохота города и от миллионов тех радиоволн, длинных и коротких, которые опутывали город, проникая через все, речами президента Гувера, математическими концертами и джазом, рекламой и информацией о забастовке в Питтсбурге. Это был уже вечер, когда мы распрощались с Драйзером. Бродвей захлебывался рекламою.
«Ундервуд – твоя машинка! – все! – больше ни слова!»
«Приобрети же наконец для твоего мальчика муку Сапау!»
«Локки смягчает горло!»
«Как можно жить без рефрижератора?!»
– больше! больше! больше!
Рекламы гремели, орали, шарашили светом, обвалами света, бредом электрического света, всеми возможными и невозможными цветами и светами. По асфальту полз конвейер автомобилей. Электрические – с рекламных плакатов – автомобили лезли на небоскребы, падали с небоскребов. Небоскребы замерзали рефрижераторами. В небе торчала красная электрическая женская юбка, вдруг она стала голубой. Но над нею вспыхнули слова:
«Не говори мне, что тебе никогда не улыбнулся случай!!!»
– Ну, а если, – ну, а если – ну, ну, а если – вдруг – над всем этим – по самой середине неба – повесить плакат единственного немеханизированного с чикагских боен, с города Ала Капона – жирного, слезящегося, даже с обрезанными клыками – борова!?
43
4 июля 1776 года, в день объявления независимости Соединенных Штатов, в Филадельфии, американская женщина Бэтси Росс подарила Джорджу Вашингтону, первому американскому президенту, знамя, первое знамя Северо-Американских Соединенных Штатов. 7 ноября 1931 года, в Детройте, американская женщина Бэтси Росс, праправнучка первой Бэтси Росс, коммунистка, передала коммунистическое красное знамя детройтской организации коммунистической партии.
Камни и корни*
Комментарии и обвинение писателям
1
Роман мог бы начинаться следующей главой.
Этакая глава могла б начинать романы во многих империях, королевствах и республиках 1932-го года, в штатах Северной Америки, во французских департаментах, даже в турецких губерниях.
Глава написана писателем средней руки.
…Весной такого-то года кабинет министров партии такой-то пал под давлением Верховного Тайного совета. К власти пришли кай-цы[9]9
То есть представители второй конкурирующей партии, отличающейся от первой утверждением русской пословицы о том, что хрен редьки не слаще.
[Закрыть]. Парламент был распущен на летние каникулы. В те дни, в продолжение сорока дней, было зарегистрировано столько-то банковских крахов, в результате коих миллиард и столько-то миллионов золотых таких-то денежных единиц, принадлежавших вкладчикам, исчезли бесследно. Финансовая паника вдвое увеличилась по сравнению с прошлым годом.
И только такой-то (он и мистер Смит, и месье Сальбеф, и Мустафа Экрэм-оглы, и геологический российский Карп Титович Попков), только один такой-то из города Скоттсборо всяческих префектур и губерний продолжал работать среди финансовой бури, едва скрывая перед посторонними улыбку самодовольства. В то время, когда нарикины (нувориши, скоробогатчики), нажившие деньги во время большой мировой войны, лопались один за другим, подобно мыльным пузырям, он, Карп Титович Сальбеф, все глубже и шире укреплялся в срединной части страны, распространяя свою деятельность и влияние до столичных центров финансового мира. Электроэнергетические предприятия, электротрамвайные дороги, рыбопромышленные и лесные концессии в колониях – все это служило предметом возрастания капиталов месье Попкова.
Его процветание совпало с выбором его в палату пэров, куда он прошел от своей префектуры в качестве крупного плательщика налогов. В палате мистер Экрэм молчал, от него нельзя было добиться ни звука. Даже газеты не интересовали его, и он не тщеславился, никак не заботясь о том, чтобы газеты оповещали о его существовании. Но на самом деле счастье повернулось к нему именно после того, как он стал членом верхней палаты, где он очень быстро свел знакомства с лицами правительственных кругов. Он очень скоро освоил секреты, каким путем приобретается монопольное право на организацию гидроэлектрического предприятия, как добываются концессии в колониях, и так далее. И именно эти секреты послужили неожиданным и необъятным источником благосостояния господина оглы Попкова.
Только в палате он познал об этих секретах, о том, что коммерсантам, занимающимся политикой, предоставлено широкое поле для легкой наживы.
Однажды он шепнул на ухо своему другу:
– Слушай, брат, я не знаю, что мне делать с массой моих прибылей. Не пожалей бросить в партийную кассу боссам на текущие расходы пятьдесят, сто тысяч, только не забудь попасть в верхнюю палату!..
Карп Титович имел двоих детей, дочь от законной жены, сына от мэкакэ. Дочь кончила год тому назад женский университет по факультету домашней науки. Ей суждено было получить мужа себе со стороны, который будет принят в род отца и будет наследовать богатства. Сын от наложницы не носил фамилии Карпа Титовича. Он окончил гимназию и в этом году поступил на политический факультет государственного университета в столице. Жена оглы, по имени Мики, была хорошо осведомлена о существовании сына у мужа из утробы наложницы, но формально об этом ничего не знала. Мики, женщина старого закала, не могла представить себе незаконного сына от наложницы иначе, как сыном рабыни, и сын никогда не допускался в дом отца. Карп Титович, видя, что сын его очень способен, – в гимназии он шел не ниже третьего, – часто подумывал, не усыновить ли сына, чтобы сделать его своим наследником. Он хорошо знал истеричность Мики и до сего времени не вымолвил ни слова по данному вопросу. Мики ж мечтала о титулованном муже для своей дочери, о графе или виконте. Ее не оставляла также сладкая мечта, что, авось, и ее мужу, если дочь выйдет за графа, перепадет баронство.
По случаю тринадцатилетнего поминального дня о покойном отце оглы вернулся из столицы в родной город, где жили жена с дочерью. Мики, немного косоглазая, со старомодным пучком волос на голове, сидела за ужином перед мужем. Наливая алкоголь в посуду, протянутую мужем, Мики сказала:
– Папа, мне кажется, что пора бы уже вам получить звание барона. Какова, впрочем, цена барона в настоящее время? – Говорят, что барон де-Шево получил себе звание за полтора миллиона. Следовало бы и вам бросить такую сумму на это дело.
Тон разговора Мики был очень серьезен. Обычно несмутимый, оглы немножко смутился. Поставив не-выпитый алкоголь, он ответил:
– То было старое время, когда «барон» давался за полтора миллиона. Теперь это не так легко. Но с орденом легче. Недавно мне посоветовали подумать над орденом первой степени Сокровища. Это не так дорого.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И так далее.
Роман можно захлопнуть, не читая дальше.
Роман, кажется, начат автором глубоко средней руки, и словарь его, и манера строить сюжет, и сам сюжет, и типы – стандартны.
Читателю, прочитавшему в свое время Боборыкина, можно не читать Синклера Льюиса. Человеку, побывавшему в земных пространствах, знание на глаз и на ощупь этих пространств, народов, живущих на этих пространствах, их историй и конституций дает право не дочитывать современных персидских стихов о помещичьих идиллиях, ибо они написаны идиллиями Пушкина, в его «Евгении Онегине», усадьбой Лариных, – иль не дослушивать рассказа о партиях Минсэйто («народного управления») и Сэйюкай («общества друзей политики») в Японии, ибо рассказы об этих партиях можно дополнить делами демократической и республиканской американских партий.
И следовало б написать роман, иль антологию, которые были бы построены так, как построена первая, выписанная выше глава. Этак в метельную московскую ночь, иль в бессонницу нью-йоркских ночных скрежетов, иль в бреде токийского нюбая бросить мысль и память в пространства и во время, построив на бессюжетности бессонницы сюжет!..
На самом деле помещичий быт теперешних персов и афганцев описан Пушкиным. На самом деле безработные, сидящие под заборами внешних валов Парижа, в переулках нью-йоркского Бауэри, на набережных Янцзы в Шанхае, ужинающие арбузом, одинаково ругают своих вчерашних боссов, одинаково не прочь поесть мяса. На самом деле разбогатевшие Мики на всем свете одинаково глупы. На самом деле Карп-Титычи Сальбеф-оглы по капиталистически-демократическим временам избираются в парламенты за взятку и жульнически богатеют везде одинаково. На самом деле социальная алхимия (иль химия) при равных социальных данных везде на земле, в пространстве и во времени, дает одинаковые реакции.
И роман, иль антология, под нюбайную муть, имели б первой фразой абзаца двадцатой какой-нибудь главы дела российского, старых времен, офицера, того, коий в тринадцатом году на пирушках певал офицерские свои песни, с припевом:
«И наделаем детей,
Офицеров и б……»
и заканчивались бы делами итальянских, румынских, прочих теперешних офицеро-фашистов, поющих, небось, такие же поучительные песни. И в этой же главе историю теперешних китайских генералов вроде Фан Чжи-миня и У Пэй-фу можно рассказать историей шведско-германских генералов Тридцатилетней войны. Седьмая какая-нибудь глава наглядно б утвердила, что по тому, как на земле мужички чавось-небосят, почесывая себя во все отверстия, – по качеству чавось-небося каждой страны можно об этой стране судить.
Если бы главу, написанную выше, написал писатель-марксист (и здесь есть среднерукие), француз, американец иль китаец безразлично, то сюжетное развитие романа представить себе следует следующим образом.
Дочь выходит, конечно, за графа. Граф, конечно, дегенерат, дурак и бездельник с графским гонором. Университетская дочь несчастна. Оглы получил баронское звание. Мики счастлива. Барон-оглы преуспевает. Он дает взятки. Ему дают взятки. Покупает за бесценки и под нежность полиции человеческий труд, продает банки и вкладчиков, парламентские места, все. За вежливость у министров приобретает концессии. За сердце убирает с дороги, уничтожает мешающих людей. Барон Попков преуспевает на вулкане жесточайшего кризиса, за броней нечеловеческих безобразий. Барон Сальбеф озабочен лишь тем, что граф его дочери никуда не годен, титулованный идиот, он не сможет сохранить капиталов оглы и унаследовать его плодотворную деятельность. И барон Карп Титович окончательно решает усыновить своего сына. А сын – он учится на политическом факультете, изучает марксизм. Он руководит революционным студенческим кружком. Он – коммунист и молодой лидер. Он в революционном подполье, в рабочих пригородах, у бедноты, в социальной несправедливости, которую он помнит со дней своего незаконного рождения. Оглы вызывает к себе сына. Мистер Карп знакомит своего сына со своими делами. Сын едет на предприятия отца. Безобразия эксплуатации рабочих на фабриках отца заставляют сына порвать с отцом. У сына трагедия раздвоенности. Сын верен революционным идеям. Университетская дочь между тем несчастна при своем графе. Случайно она встречается с молодым лидером, не подозревая в нем единокровного брата. Она любит. Она уходит от мужа. Она хочет быть ближе к неуловимому революционному лидеру. Романтическая история под Гамсуна. Объяснение. Но они узнают, что они – единокровные брат и сестра. Объяснение. Их руки вместе. Братство революционеров и революция – выше утех индивидуальной любви. Революционное движение нарастает. Оглы покинут детьми. Рабочие его заводов, его парламентские жульничества, его покинутые, купленные и проданные любовницы, – все ужасом берет его за горло. Первомайская демонстрация. Картина Репина «Какой простор!»
Если бы главу, написанную выше, написал писатель-фашист (среди таковых очень много среднеруких!), то –
Вышенаписанную главу написал японский писатель Тойохико Кагава. Переведена на русский язык она Сергеем Никодимовичем Сьодзи. Роман называется по-христиански: «Дни, когда возопиют камни». Роман печатался (и не закончен печатанием) в 1932-м году. По всем вероятиям писатель Кагава мира не объезжал, и роман его, написанный на японском материале, написан для японского читателя.
Оглы в романе именуется – Йоодзоу Фукадзава. Мики – так Мики и называется. Дочь именуется – Цуреко. Сын – Йосио.
У жены Мики на голове был марумагэ – национальный японский пучок, столь же традиционный, как пучки российских купчих, тот, который заставлял японских женщин спать не на подушках, а на скамеечках, подкладывавшихся под голову и поражавших Пьера Лоти. У дочери Цуреко (что значит – Цапля, – уважаемая птица) этого пучка не было, по фасону коего, по убранству, в России, Японии, Голландии и в прочих странах определялось социальное и половое положение женщин. У Цуреко этого пучка не было, как он отсутствует сейчас у большинства молодых японских женщин, оставив волосы все же длинными и зачесанными так, как причесывали волосы женщины в Европе перед мировой войной. Женские волосы срезаны в японских рабочих районах да у студенческой молодежи.
Цуреко окончила университет по домашнему факультету, и начало романа застало ее в чине председателя любительского кружка молодых поэтов и поэтесс. В вечер существенных разговоров супруги с супругом о баронском звании и об ордене Сокровища первой степени выяснилось, что в поэтический кружок дочери приехал сэнсэй – учитель – столичный поэт подобно тому, как к московским купчихам приходили учительствовать символисты, как и до сих пор различные школотворцы хаживают по парижским, лондонским, венским, варшавским салонам, начиная от нью-йоркского Отто Кана. Сэнсэя поселили в саду, поговорили с сэнсэем о том, что наступил сезон цветения азалий, – и в этот же вечер решили дочь выдать замуж.