Текст книги "Том 5. О'кэй. Камни и корни"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)
Рис дошел до 45 сен, а потом, немного подумав, вдруг в первые дни августа скакнул до 50. Август был зноен и душен.
3 августа. Кабинет генерала Тератури объявляет о посылке войск в Сибирь для – для «восстановления порядка».
5 августа. Главная обсерватория предупреждает об урагане, идущем с юга.
6 августа. В городе Тояма толпа голодных женщин начала громить рисовые магазины. Тоямки дали знак.
По всей Японии начались бунты городской и деревенской бедноты, бунты, бушевавшие весь август и в последний раз вспыхнувшие ярким пламенем на угольных копях Кюсю. Правительству, только что пославшему несколько дивизий для покорения русской революции, пришлось двинуть полки пехоты и жандармерии против японцев. 10 ООО бунтовщиков были загнаны в тюрьмы. Число убитых не установлено, ибо трупы убитых такими войнами – не считаются.
Коллега Кагава, вы помните этот рисовый август, который потряс Японию. После него, как после землетрясения, выбрасывающего на поверхность океана вулканические острова, не так ли, на поверхности японской социальной жизни вырисовалось аграрное и рабочее движение, 1918-й – высшая точка забастовочной кривой. Тогда начались первые организованные выступления мелконадельников против аграриев, стачки и локауты на полях.
Рост «Общества дружбы» – рост всех рабочих союзов – рост рабочего фронта. Адвокат превращается в лидера рабочих. Он начинает держать себя увереннее при встрече с бароном. И барон находит нужным купить адвоката и ухаживать за ним. Адвокат полнеет. В 919-м к имени «Общества дружбы» прибавляется название – «Федерация труда». С адвокатом повторилась американская история Сэмуэла Гомперса.
1920 год. Социалистическая лига. Молниеносный разгон.
Конец войны. Германия – локаут. Государство на-рикинов в панике. Массовые самоубийства банков и фабрик. Депрессия. Депрессия растет. Депрессия свирепеет. Имеющих больше 500 ООО иен в Японии – только 2 тысячи человек. Японская пословица – «загнанная крыса кусает кота».
Вы помните, ночью 1 сентября 23-го года, после великого землетрясения, лишенные крова токийцы столпились на пустырях, в парках и переулках, смотрели издали на горящие кварталы, по которым носилась колесница бога Кагуцути, японского Ильи-пророка. Подземные толчки продолжались беспрерывно. Мрак походил на тушь. Люди чувствовали себя беспомощнее метерлинковских слепцов. И тогда среди них заметно родились жуткие слухи о том, что правительства нет, что все министры раздавлены и что на Токио дикой оравой прут корейцы, которые, вкупе с японскими революционерами, захватят власть и начнут уничтожать уцелевших. Древний ужас охватил всех. В эту ж ночь начали формироваться отряды самообороны. И под гром землетрясения началась расправа с «левыми». Надо быть справедливым – это правда, что полиция и жандармерия спасли много левых от верной смерти, принудительно интернировав их в участки. Но не во всех участках удержались от сладостного соблазна. Жандармский капитан Амакасу не вытерпел этой невообразимой пытки и собственноручно задушил веревкой вождя японских анархистов Осуги, его жену и его девятилетнего племянника. Два больших трупа и один маленький трупик были брошены в колодец во дворе жандармского штаба. Этакие полицейско-жандармские грехопадения случились еще в ряде мест, например в Камэидо, где была изрешечена пулями куча юношей-коммунистов и вожаков рабочих союзов. Корейцев не щадил никто – ни люди с пуговицами, ни кимано. Безоружных, не говорящих по-японски корейцев дружно, трудолюбиво истребляли, как в конце XVI века, во время корейского похода Хидэёси.
Великое «землетрясение» нанесло оглушающий удар левому флангу японской общественности и рабочему движению, но – «после ливня твердеет земля», по японской пословице.
После ливня твердеет земля!.. – «Змеи» Кима закончены. –
Хийоримиха – по-японски значит «следящие за погодой», погодники. Съезд федерации труда в феврале 1925 года, съезд погодников, – прогнал красных. Ушедшие подняли красный флаг Хёгикай – Совета Рабочих Союзов.
Левые Хёгикая вместе с левыми Крестьянского союза организовали в том же 25-м Рабоче-Крестьянскую партию. Вы помните, коллега Кагава, – минвнудел разогнал эту партию. Тогда погодники с правыми Крестьянского союза стали организовывать свою «Рабоче-Крестьянскую партию». Минвнудел благословил. Минвнудел, наряду с построениями банков и партий, хорошо научился у американцев и принципам «организации» министерского рабочего движения!
Красный флаг открыто был поднят в 25-м году Советом Рабочих Союзов. Но компартия существует в Японии с 22-го года, нелегальная, конечно, ибо при императорах, происходящих от солнца, – куда уже коммунизму!.. Компартия, стало быть, не существует в Японии. Поэтому 10 апреля 25-го года правительство издало приказ о роспуске Хёгикай и Пролетарского юношеского союза, прочих, – организаций, связанных с коммунизмом. В ночь 15 марта было арестовано до тысячи человек коммунистов. Император тогда издал указ, карающий коммунистическую деятельность – смертной казнью. Аресты идут каждый год, каждый месяц, вы знаете об этом, коллега Кагава. После ливня твердеет земля!., коммунистической партии в Японии – нет?
А рабочие? – эти, тридцать процентов коих работает по сие число больше двенадцати часов в сутки. Эти, где семьдесят процентов женщин-работниц моложе девятнадцати лет, но восемьдесят процентов рабочих текстиля – женщины. Эти, зарабатывающие от рубля сорока до восьмидесяти копеек в день. – О них, о их делах следует рассказать, чтобы помянуть их геройство, никак не похожее на бусидосское, и чтобы дополнить ваши, Кага-ва-сан, цитаты из «Камней».
Вы помните, Кагава-сан. Маленький уездный городишко. Завод. Полторы тысячи рабочих. «Конфликт». Стачка. Штрейкбрехеры, спасители нации и ее чистоты, с ножами и пистолетами. Избиение стачечников, – и штрейкбрехерами, и полицией. Предприниматель упорен. Полиция арестовала сотню рабочих. Месяц борьбы. Два. Пять. Рабочие выгнаны из своих домов. Город разбился на два класса. Борьба «города» и рабочих даже в школе согнала с парт детей рабочих, несколько сот ребят. История стачки, избиений, голода – стала известна за городом. Рабочие были так правы, что не только реформисты, но даже промышленные общества склонялись признать правым право рабочих. Рабочие обращались к губернатору, к правительству. На шестом месяце один из реформистских лидеров даже бросился на вокзале в Токио под ноги императору, передав ходатайство о помощи рабочим Император не пошел по пути 9 января, – он просто ничего не сделал, умыв руки. Вы помните, Кагава-сан, эта забастовка длилась семь месяцев и четыре дня, – вы скажете, что рабочие тогда только полупобедили?
Или другая история. Осака. Текстильная фабрика. Женщины. Четыре тысячи пятьсот человек. Против них и предприниматели, и власть, и газеты, и священные традиции старины. Фабричный двор, где были заперты бастующие, их казармы (где обыкновенно спали две работницы на одной постели, первая, когда работала вторая, вторая, когда работала первая) были забаррикадированы полицией, охраняемые, как охраняются кварталы, пораженные чумой. Водопровод был выключен от арестованных бастующих. Были заперты даже уборные. Мерзавцы по ночам – голыми врывались к женщинам, чтобы избивать их. Так женщины держались, бастуя, три месяца. Предприниматели победили, Кагава-сан? – все стачечницы под полицейским конвоем, по этапу, разосланы были по родительским своим деревням и домам. Кагава-сан, поистине:
«Если можно назвать прядильщицу человеком,
То и телеграфный столб может зацвести».
Кагава-сан, я думаю, что этим женщинам-девушкам, семьдесят процентов которых моложе девятнадцати лет, и тем рабочим, которые только полупобедили, надо помочь раньше, чем христианским юношам. И надо помочь знанием и осознанием права. Они уже рождены у японских работниц, чему свидетель только что рассказанное. Кагава-сан, такая помощь – тоже дело писателя.
У Пильняка 32-го года был раздумчивый разговор с профессором X. Профессор X. никак не был ни коммунистом, ни сочувствующим коммунистам. Он был вдумчив.
Пильняк спросил:
– Как вы думаете, будут японцы воевать с СССР? – и когда это будет?
– Не думаю, – ответил профессор. – Вообще нам лучше было бы разобраться в наших внутренних делах, чем заниматься войнами. Чего доброго, эти войны… – профессор помолчал, подумав, – эти войны… вы знаете положение наших безработных рабочих, наших крестьян, нашего правительства. Наши генералы думают, что, воспользовавшись мировым развалом кризиса, когда всем не до Японии, – что они захватом Маньчжурии ликвидируют наш развал… Чего доброго, эти войны превратят Японию в восьмую Советскую республику.
Кагава-сан, – слушайте историю! – писателям нашей эпохи нельзя обходить историю и нельзя отставать от нее. Ваши главы, комментариями коих начата эта книга, – совершенно правильные главы. Совершенно естественно, Кагава-сан, что в организации литературно-разведочного художественно-оборудующего института вы рады были бы принять участие. Этот институт должен будет апробировать и миросозерцание писателя, считая миросозерцание грамотностью.
10
В 26-м году Пильняк писал друзьям письма, отрывки из них:
«…ты спрашиваешь, как я себя чувствую в Японии? Кроме того, что все кругом меня таинственно и чудесно, что каждый новый день несет мне новые невероятности, которые я осмысливаю величайшими головными болями, – кроме всего этого, слагающегося из вещей, лежащих перед моими глазами, – мои ощущения, мое состояние в этой таинственной стране определяется еще тем, что я оказался глухим и безграмотным человеком.
«Поистине я безграмотен. Я не могу написать письма и надписать адрес на конверте. Я не могу прочитать ни одной вывески, даже названия улиц, и, стало быть, я не умею написать адрес того дома и той улицы, где я живу, то есть я не знаю, где я живу. Нечего говорить о газетах, где даже статьи обо мне я воспринимаю, как дикарь, – тем, что там напечатана моя фотография. Но у безграмотного, и у меня в частности, развиваются свои способы ориентации. Я, как волк в лесу, хожу улицами не по печатным приметам, а по приметам домов, световых реклам, перекрестков.
«К тому же я и глухонем, ибо я не могу сказать ни одного слова и не понимаю, что говорят мне. На улицах я вынужден говорить знаками, как говорило человечество десятки тысяч лет тому назад. Но и тут меня преследуют всяческие трудности. Ибо мой европейский жест японцы понимают как раз наоборот. Я говорю жестом – поди сюда, и человек уходит от меня.
«Все же я преодолеваю улицы и прочие расстояния. Не надо много фантазии, чтобы представить, каких трудов все это стоит, когда язык и грамоту я должен заменить глазами и когда до смысла вещей я перелезаю через заборы переводов. Мне иногда начинает казаться, что мои глаза заболевают. И очень часто к вечеру мой мозг оказывается изжеванным, как тряпка, которая перестиралась сто раз».
«…я поехал в Японию не только потому, что я хочу рассказать о Японии в России, и не только потому, что в Японии я хотел рассказать о России. Основная цель моей жизни – писательство, – формование тех эмоций и образов, которые прошли через мое сердце и через мой ум, – формование их в рассказах и повестях. Писатель над бытом и временем, прорываясь через них, должен стремиться к тому, чтобы его творения рассказывали не только сегодняшний день. Я должен сказать, что мое путешествие в Японию, вне зависимости от тех знаний, которые я приобрету знанием Японии, – дало мне огромный короб таких эмоций и переживаний, какие не сможет дать ни один университет, ни сотни прочитанных умнейших книг.
«И ничто не статутно на этом шаре земли, где живу я и человеческая цивилизация. Жизнь земного шара очень дряхла, если есть такие культуры, как «восточная» и «европейская», такие, которые тысячелетия жили, не зная друг о друге. Жизнь людей земного шара – очень молода, ибо еще так много надо сделать человечеству, чтобы человек Москвы понял человека Токио и чтобы эти двое поняли человека с реки Конго. В Японии я окончательно почувствовал и понял тот путь, то новое переселение народов, правд и верований, в которые пошли народы и правды в это столетие, когда весь земной шар отправился сливаться общностью знаний и общностью культур, осуществляя геометрическую формулу шара» – –
Выписей из писем достаточно. Из всех стран, виденных мною, Япония больше всех сохранила свою национальную культуру – и больше очень и очень многих стран Япония готова выйти из-за заборов национальной своей культуры на большую дорогу – культуры не национальной, а всечеловеческой, – а, стало быть, и социалистической. Забастовки на трубах фабрик и в Институте иностранных языков – это только примеры. И только пример, что все японцы ходят в кимоно и в кимоно читают газеты. Двести тридцать с лишним лет тому назад, при Петре I, когда Россия принимала Запад, одно из первых, что она приняла, это были – платья, манера держаться в обществе, прочее: национальная одежда в России совсем исчезла, и, если она где-нибудь сохранилась, она указывает, что туда никакая культура не заглядывала, сохранив там, господи, благослови, каменный век. И того, что случилось со мной, когда я в Японии оказался глухонемым и безграмотным, с японцами – не случается: писатель Акита собирался в Россию, и он изучал русский язык. Если японец приедет в русскую Россию, он будет знать русский язык. Люди на земле идут по пути слияния общечеловеческих знаний. Рабочие Японии всячески готовятся к этой дороге.
И еще цитата, последняя:
«…На рассвете меня разбудили. Мои ину сидели уже в автомобиле. По пустым улицам автомобили понесли нас в редакцию «Токио-Асахи». В редакции спал на столе в кимоно сотрудник, говорящий по-русски. Моих собак собралось внизу штук уже десять. Шоферы в гараже разводили третий автомобиль. В тишине, которая казалась древней, шествовало утро, смоченное росой. Разместились в автомобилях. Два ину, делая вид никто-шек, сели на сиденье передо мною. Узкими улочками, тенистыми дорогами, рисовыми полями, деревушками – мы поехали на аэродром, за сорок километров от Токио. Фудзи-сан предстал перед нами еще с автомобиля – розовая в солнце снеговая пирамида, опоясанная облаком.
«…роса садится на ботинки. На старте стоят два самолета. Один из них унесет меня в воздух. На нем я полечу над Фудзи, над морем, над японскими горами. С другого будут фотографировать меня в воздухе для газет. Я здороваюсь с человеком – пилотом Осима – с человеком, которого я вижу в первый раз и, должно быть, последний, – который унесет меня в воздушные стихии. Самолет – двухместный биплан. В войну 1914–1918 годов такие аэропланы употреблялись в качестве истребителей. Самолет – рабочий, немолодой, такой, который давно стал уже возчиком газетной корреспонденции «Асахи-Симбун» из Токио в Осака. И я лечу на нем из Токио в Осака вместе с газетной почтой. Начальник аэродрома отдает мне свои кожаные штаны. Я надеваю два пальто, шлем, креплю над моими очками очки-консервы. Каждые сто метров в высь теряют температуру на один градус. И там, в высоте двух тысяч метров над землей, я буду в страшном ветре и морозе, в зиме. Мое место – место наблюдателя – открыто всем ветрам. Фотограф стреляет в меня аппаратом в тот момент, когда я влезаю в кожу штанов, завязывая их над пиджаком под мышками. Я лезу в кабину. Я привязываю себя ремнем к скамеечке. Я осматриваюсь в новом моем жилище, в том, где я проживу Японию в полете. Тросики хвостового оперения, руля глубины, ответственнейшего рычага управления самолетом, открыто идут около моих колен. Я знаю: если в воздухе я коснусь их, порву их, помну, – машина неуправляема, нам останется только камнем лететь вниз. И я соображаю, что двигаться мне нельзя: это совсем не то, что барином лететь в «юнкерсе». Под ногами у меня отверстие, такое, в которое я буду с воздуха видеть все, что будет у меня под ногами. Пилот садится в свою кабину. Мне говорят, что второй самолет поднимется в воздух следом за нами. Когда тот самолет будет около нас и мне махнут рукою, я должен подняться из кабины, чтобы меня было видно, ибо меня будут фотографировать в воздухе. Механик пустил пропеллер.
«Я вижу только голову пилота. Черным покойным глазом, птичьим глазом, он взглядывает на меня, спрашивая – готов ли? – Я отвечаю ему улыбкой. Мои собаки стоят кругом, смотрят, вытянув носы. Мы бежим по аэродрому. Земля рвется из-под нас. Земля качнулась под нами. Мы в воздухе. Земля стала набок, аэродром поплыл вниз. Пропеллер ревет. Ветер бьет в лицо и плечи. Люди, стремительно уменьшающиеся, машут нам с земли. Мои ину задрали головы и также машут руками. Я тоже хочу помахать, – и ветер хочет оторвать мою руку. Но рядом с нами возникает новый рев. В десяти саженях от нас налево я вижу другой самолет. Мне машут оттуда. Я отвечаю. С того самолета стреляют в меня фотографическими пленками. Все это длится несколько секунд, потому, что минуты в воздухе равны часам земли: не только потому, что в минуту самолет проходит почти столько же, сколько человек в час пешком, но и потому, что в стихиях воздуха нервы напряжены в стократ крепче, чем на земле. Мы раскланиваемся, и последний самолет ласточкой оборачивается назад.
«Я один. Я один потому, что за воем пропеллера ничего не слышно. Я один потому, что человеку, который сидит впереди меня, даже если бы я и мог крикнуть, я ничего не могу сказать, ибо он не знает моего языка. Птичий его покойный глаз взглядывает на меня, я улыбаюсь ему. Я один со стихиями. Широчайший простор моря и гор под нами. Только один Фудзи-сан рядом.
«Я один со стихиями. Каждая минута полета равна часам земли. У меня бесконечное количество часов. Я очень знаю упоение полета, – упоение стихиями, упоение борьбы со стихиями, с неподчиняемым, с непознанным. Полет для меня – неизъяснимейшее наслаждение, которое невозможно передать словами. Пропеллер рвет воздух. Мимо нас, мимо моего лица рвется и орет ветер, стихия, которую мы покоряем. Земля внизу – земля долин, похожая на шахматные доски, земля гор, точно горы кто-то просыпал с неба, – земля внизу живет своей жизнью. Домики кажутся спичечными коробочками. Города – географическими картами. Горы – теми горушками, которые строятся в луна-парках. Когда с большой высоты на самолете идешь быстро вниз, – звенит в ушах, чувствуешь, как по жилам, густея, бежит кровь, чуть-чуть мутнея: стало быть, чем выше идешь в беспредельности, тем спокойнее кровь, нет никакого звона и есть одно лишь неизъяснимое наслаждение полета.
«Я один – мы – аэроплан, пилот и я – мы одни в стихиях. Земли и горы внизу – не в счет. Мы не можем даже сесть на землю, ибо там, в горах, нет такого места, где могли бы мы сесть, не разбившись. И тут, в этих стихиях, рядом с нами, – по-прежнему величественный в снегах, в спокойствии, прекраснейший Фудзи-сан. Только с неба я увидел, как величественен он, в белом спокойствии снегов величествующий над всем остальным, опоясанный облаками, скрывший свою вершину от людей земли и видный только нам, летящим в небе.
«Я один. У каждого должно быть поклонение перед человеческим гением, перед человеческим трудом и умом, перед тем величественным в человеке, что дает ему право покорять стихии, побеждать стихии, подчинять их себе. Самолет – величественнейшее, прекраснейшее изобретение человеческого труда и ума. Здесь, в стихиях, нас двое: пилот и я. Сегодня я увидел его впервые, – должно быть, больше я никогда не встречу его. Я ничего не знаю о нем. Я ничего не могу сказать о нем. И, все же, я знаю: пилот Осима – здесь, в стихиях воздуха, – мне брат. В том братстве, когда человек человеку брат потому, что оба они человек и. Около меня проходят тросики руля глубины. Стоит немножко мне задеть их, и мы полетим вниз, в лепешки сырого человеческого мяса – или печеного, если от трения с воздухом вспыхнет самолет. Стоит зазеваться пилоту, неправильно нажать руль, – и мы полетим вниз, в смерть. Наши жизни связаны опасностью смерти – наши жизни связаны здравием жизни – и мы – братья, связанные жизнью. Пилот поглядывает на меня птичьим глазом. Я отвечаю ему улыбкой. Я покоен: впереди меня сидит брат-человек.
«И так я думаю не только об этом нашем полете. В том полете земного шара, в тех его путях, которыми мы живем сейчас, – не только Осима-сан и я – братья в праве на жизнь, – но именно в том праве должны братствовать и народы. По воздуху нас несет самолет. Наши жизни связаны самолетом. Мы летим по воздуху волей человеческих труда и гения, подчинивших стихии машинам: это только поле для размышлений, где нету конца, ибо человеческий гений, облеченный в труд и машину, конца не знает, побеждающего мир.
«…облака заволакивают землю. Мы летим над облаками. На моменты земля исчезает внизу, закутанная облаками. И вот момент, который я запомню навсегда, как прекраснейшее. Земли под нами – нет. Там облака. Мы над облаками. Над нами синее небо и бесконечно-прекрасный свет. И – кроме нас – над облаками – Фудзи-сан. Мы и Фудзи-сан – над облаками, над землей – таинственный, метафизический для японцев Фудзи-сан и мы, залетевшие за Фудзи волей человеческого гения. Непознанные силы природы, мистически олицетворяемые японским народом в образе Фудзи-сан, и человеческий гений труда – встретились за облаками, чтоб побрататься с красотой.
«Есть упоение в полете!..
«Мы вылетели в восемь часов пятьдесят минут. Мы вылетели золотым утром, в солнце и в сини далей. Бегут минуты, которые здесь, в высоте, кажутся часами. Ветер свистит, орет и рвет. Фудзи уже позади. Мы летим над долиной, идущей от Фудзи к бухте Суруга, к сини моря. И вдруг наш самолет становится набок. Мы скользим на крыло вниз. Ветер воет над головой и звенит в ушах. Но мы уже кинуты ветром вверх, встаем на дыбы. Сердце в неизъяснимом блаженстве. И опять земля стала к нам боком, боком мы летим над землей, небо слилось под ногами у горизонта с морем, – за небо нам стали море и горизонт. Земля поправила под ногами свое положение. Ветер рвет, орет, мешает дышать. Ветер швыряет, бросает, кидает самолет. Вверх, вниз, направо, налево. Ремень на моем животе то делается в вес моего тела, то тело невесомо, то давит тело на сиденье, точно хочет его продавить. Я понимаю: мы попали в полосу разнобойных воздушных течений. Я понимаю, почему пилот уходит все в высь и в высь. Там меньше опасности, если самолет будет опрокинут ветром. Нам сейчас опасна только земля. Если мы заденем за нее как-нибудь неловко, не успев выправить положение, – тогда – смерть. Мы в громадной высоте над землею. Холод бежит по лопаткам и леденит руки. Стихии ветра опять кидаются нами. Я сжимаю мышцы, чтобы держаться. Я вижу покойный, птичий глаз пилота.
«Мы вылетели золотым утром широких далей. Я смотрю кругом. Далей уже нет. Не только море, которое слилось с небом, но и земля ушла в синюю мглу, спряталась под облака, слила с небом свои горизонты. Мы летим над морем – над Великим – Тихим океаном. Океан под нами, – и глаз обманывает, точно небо обернулось вокруг нас: небо внизу, небо слева, небо над нами, – и только справа небольшой кусок земли, гористой, там, куда достигает глаз, и похожий на тучи там, где глаз теряется во мгле. Мы идем выше и выше. Мы пролетаем сквозь сырость облаков, рвемся через облака. Эти «вечные странники» – тут, рядом окутывают своей холодной сыростью. Самолет рвется через них. Мы над облаками. Земля прорывается внизу так же, как небо, когда смотришь на него в облачный день с земли. Это тут, в этом месте я поздоровался с Фудзи-сан, поклонившись его красоте. Ветер рвет. Ветер кидается облаками и самолетами. Земли не видно. Я судорожно в морозе сжимаю руки. Мы вырываемся из-за облаков. И невероятное зрелище я вижу на земле, такое, которое кажется олицетворением Японии. Под нами идут тучи. Тучи льют дождями. И земля под тучами – она черна, она зловеща, черная в черных тенях облаков – страшная, злобная земля, изорванная горами, долинами, разметанная камнями, полыхающая в свинцовых тучах молниями, страшная земля, похожая на чертоподобных японских богов. Мы летим в лохмотьях дождевой тучи. Ветер и тучи кидают самолет безо всякого толка. И опять можно думать о непонятности Японии для европейца, о тех двух силах, которые сохранили в Японии чертоподобных идолов и кинули наш самолет за облака. Птичий глаз пилота покоен.
«Но – думать уже трудно. Мышцы немеют от холода и напряжения. Самолет уже беспрестанно мечется ветром. Мне на земле сказали, что мы пролетим два – два с половиной часа. Я слежу за временем. Мы летим уже два часа с половиной. Я вынимаю карту, сверяю те затуманенные тучами и облаками клочки земли, которые видны, – и ничего не понимаю. Кажется, мы сделали только полдороги, если залив под нами есть бухта Исе, – или – это уже бухта Осака? – но самолет от моря сворачивает на землю. Я ничего не понимаю. Я прячу в карман часы и карту, чтобы вновь неметь от оцепенения в новом шторме воздушных волн.
«Я вновь смотрю на часы. Мы летим уже три часа двадцать минут. Я ничего не понимаю. Я вижу: мы летим к горному перевалу. По вершинам гор идут облака. Чтоб перелететь через эти горы, надо подняться над облаками, ибо в тучах лететь невозможно, ибо в тучах с разлету можно налететь на горы. Тучи и облака стали страшною стеною вокруг нас.
«И – тогда последнее величественнейшее ощущение – там, за горами, за тучами. Вопреки всем моим понятиям об авиации, самолет стал, повиснул в воздухе. Я понимал, что лететь – некуда, ибо полет в облаках все равно, что полет с завязанными глазами. Но как пилот сделал, чтобы самолет остановился? – Я понял это только потом, когда мне объяснили на земле, что пилот повиснул в воздухе штопором и что – тогда мы были в гибели. Пропеллер ревел, выл мчащийся ветер. Но тучи стали неподвижны. Прежде они летели мимо нас стремглав, – теперь они только потихоньку, медленно ползли вверх? Я понимал, что творится невероятное. И природа, должно быть, поняла это же, ибо самолет перестал болтаться. Груды туч щемили нас. Я посмотрел на часы, мы летели четыре часа. Я убрал часы, чтобы больше уже не смотреть на них. Мне очень хотелось покурить. Я понимаю, что мы в руках природы, только госпожи стихии, сколько б мы ни стояли на месте: бензин ведь пределен, и, если тучи не разойдутся, все же вынуждены мы будем идти – и вперед, и вниз. Птичий глаз пилота был покоен.
«И вдруг: качнулись тучи, раздвинулись две громады облаков, в щели между ними стала видна золотая в солнце земля. И камнем, стремительно кинулись мы в эту щель, к земле, за горный перевал.
«Через четверть часа была Осака. Птичий глаз пилота улыбнулся мне. Я весело улыбнулся ему. Пилот рукою указал вперед. В синей мгле в долине я увидал город. Горный хребет был позади. Мы пролетели над феодальным замком и сели на аэродром.
«Окоченевший, с истомленными мышцами, под выстрелы фотографов и в руки осакским шпикам, веселейший, я вылез из кабины. И первое, что я спросил через переводчика, обращаясь к пилоту, было:
«– Какой надо считать сегодняшнюю погоду?
«Пилот ответил:
«– Мы попали в воздушную бурю!
«Я знаю, что пилот Осима, с которым я никогда больше не увижусь, есть – мой брат, с которым мы вместе крестились правом на жизнь. Я знаю: та машина, на которой мы летели, несовершенна, маломощна, – но, во-первых, эта машина вошла в будничный обиход, она перевозит газету «Асахи», служилая, как любой экипаж, – и во-вторых, пусть она маломощна, с братом Осимою я полечу куда угодно» – –
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть эта запись будет концом книги.
Пилот Осима разбился, упав с воздуха.
Следует на прощание поговорить с читателем и с писателем.
Читатель! Главы Пильняка состоят из цитат «Корней» и комментариев к ним. Если вам, читатель, цитаты «Корней» покажутся более «поэтичными» и «эмоциональными», – стыдитесь, читатель, и вместе с писателем позаботьтесь о грамотности.
И на самом деле, советским классикам и ортодоксам, Сейфуллиной, Николаю Огневу, Леониду Леонову, молодым талантам из хедера Марселя Пруста, давно надо было бы написать не публицистические комментарии к японцам, но отличный роман, множество отличных романов, в коих не надо было бы дочитывать современных персидских стихов о помещичьих идиллиях, ибо они написаны Пушкиным в «Евгении Онегине», иль о японских оглы, ибо они описаны Боборыкиным, Синклером Льюисом и Тойохико Кагава. Этак в метельную московскую ночь, не тратя времени на нью-йоркские скрежеты и на токийские нюбаи, Николаю Огневу б бросить в ненадобность отошедшие Киндяковки и скомментировать Союз Социалистических Республик, цементируя его социальной химией, его настоящее, его дорогу. Его дорога единственная. Его дорога пока не повторена никем. Его дорога будет повторена всем человечеством. Его дорога сметет все кагавские христианства.
Николай Огнев, Леонид Максимович Леонов, Всеволод Вячеславович Иванов, Сергей Федорович Буданцев, – товарищи-геологи?!
Лавна, Кольский фьорд.
4 января – 8 февраля 1933 г.