Текст книги "Старые истории (сборник)"
Автор книги: Борис Можаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Иван Павлович, отчего так много дорог? – спросил я.
– Потому что ездят по чужим лугам, – ответил он и выругался. – Здесь лежат мои луга, а там свистуновские. Дак они что, стервецы, делают? Не едут через бочаг по своей территории: там гати надо гатить, а дуют в объезд... И каждый сопляк торит себе дорогу. Места выбирают посуше да поровнее. Травы чужой не жалко.
– А мы по желудевским лугам гоняем, – сказал механик, блаженно улыбаясь.
– А ты молчи! Тебя не спрашивают, – обернулся к нему Батурин, и снова мне: – Я говорю Чернецу: штрафовать их за это надо! А он: тебе только волю дай. Ты, говорит, всех соседей заместо коров в тырлы загонишь. Ты думаешь, мне не обидно? Я, к примеру, луга улучшал, канавы прорывал, травы подсевал... А сергачевские прогон из них устроили – гоняют по ним скотину к себе на луга. Я Ваньку Попкова с ружьем поставил: стреляй по головному, говорю! Кто бы ни был – бык, или корова, или ихний управляющий. И меня же прорабатывают на бюро: ты, говорят, применяешь элементы разбоя. Значит, пастуха припугнуть – разбой? А луга чужие вытаптывать – это не разбой?! Ты вот об чем напиши! Или поговори хоть с Чернецом, поговори.
Чернец был первым секретарем Тихановского райкома. Иван Павлович знал, что я был с ним на короткой ноге, и вот теперь «пускал» слезу.
На бугре возле озера показались станы: штук десять – двенадцать шалашей, похожих на копны сена под дубовыми приметинами, высокая прокопченная перекладина, словно виселица, на которой висели черные котлы и громадный чайник, две-три телеги с поднятыми, как орудийные стволы, оглоблями да грузовик с высокими бортовыми стенками. К грузовику тянулась из лугов вереница баб с гряблями на плечах да с ведрами, обтянутыми белыми тряпицами.
– С подойниками, что ли? – спросил я. – Коров доили?
– Коро-ов! Луга доили. Я им сейчас покажу, – сказал Батурин – и шоферу: – Ну-ка, перехвати их!
Мы свернули с дороги и стали приближаться к бабам. Те остановились, сняли грабли, поставили наземь ведра и стояли, выжидая, глядя на председательскую «Волгу».
Батурин открыл дверцу:
– Ну, что теперь скажете?
– Здравствуйте, Иван Павлович! – сказали бабы хором, чуть подаваясь вперед, как бы в поклоне.
– Отработали, да? Семи часов еще нет, а вы хвост в зубы и по домам? – распекал их Батурин. – Что у вас в ведрах? Клубника?!
– Клубника, Иван Павлович.
– Ах вы, тетери мокрохвостые! Вместо того чтобы работать – опять по траве елозили? На Шенном были? На гривах?
Молчание.
– Я так и знал... Вам же русским языком сказано: не ходите по траве за клубникой! Николай! – обернулся он к механику. – Скосить Шенное! Завтра же.
– Есть, Иван Павлович! Четыре трактора брошу туда.
– Иван Павлович, давай клубнички возьмем на закуску! – сказал Семен Семенович.
– Да во что ее возьмешь? – отозвался тот.
– А вон, в шляпу! – Семен Семенович снял с задней полки соломенную шляпу Батурина, прикрывавшую бутылки с водкой.
– Николай, вылезь-ка, насыпь! – сказал Батурин механику.
Тот вылез из машины и со шляпой Батурина направился к бабам.
– Пожалуйста, Иван Павлович! – с готовностью подалось несколько баб, развязывая свои ведра. – Чего там в шляпу?! Давай в багажник насыпем... А то в кузов?
– Хватит, бабы, хватит, – смягчился Батурин, останавливая их жестом.
Механик насыпал полную шляпу луговой, в зеленых махнушках клубники.
– Бери в карманы! – кричали бабы.
– Мне что ее, сквозь штаны цедить?
– Ну в подол!
– Хватит!
– Иван Павлович, а когда Шенное скосят, можно выходной устроить? На клубнику?!
Батурин взял горсть клубники из поднесенной ему механиком шляпы, попробовал на зуб и сказал:
– Спелая. Ладно, бабы, грузовик выделю. И отвезут вас и привезут.
– Спасибо, Иван Павлович!
– Дай вам бог здоровья, Иван Павлович!
– Мы тебе тоже наберем, Иван Павлович!
– Ага, наберете... репьев на штаны, – сказал Батурин и, обернувшись, шоферу: – Гоняй, Леша, гоняй!
Обрадованные бабы, что гроза миновала, долго еще махали нам вслед.
В Мотках, на высоком обрывистом берегу Прокоши, нас уже поджидали с рыбой: два человека, голые по пояс, в закатанных выше колен брюках, возились возле костра. Один из них высокий, худой, с кипенно-белой грудью, с землисто-красными, как лежалый кирпич, большими кистями рук, словно приставленными от другого тела; второй приземистый, плотный, играя мускулами, блестел на солнце точно полированный. На треноге висел огромный – ведра на два – чугунный котел. Рыба лежала навалом на темном брезенте: толстые, разлапистые, с медным отливом караси вперемежку с сизыми, как дикие селезни, линями.
– Вы что, верхом на попутном облаке приехали? – спросил рыбаков Батурин, вылезая из машины.
– А мы по щучьему велению, по вашему хотению, Иван Павлович, – улыбаясь во все лицо, зычно крикнул от костра тот, что поменьше. Это был егерь здешний, Николай Иванович Бородин, тоже мой дальний родственник.
В худом и высоком я признал Костю Хамова, бригадира рыбаков. Путаясь в словах и суетясь вокруг Батурина, он пояснял:
– Я, значится, как получил задание от Николая Федоровича, что, мол, Иван Павлович гостей повезет в Мотки, на реку. Рыбки, значится, организовать... Мать честная, говорю, у меня и снасти смотаны, и народ на покосе. Коровам, говорю, для себя пошли... разрешил покосить сам Иван Павлыч. А Николай Федорович мне: ты, говорит, рыбак или пастух? Чего на коров хвостом машешь? Смотри, говорит, рыбы не достанешь – хвост оторвем... И сам смеется, и я смеюсь... Пропал, думаю, пропал, а смеюсь... – был он сутул и как-то нескладно скроен, будто наспех гвоздями сшит: плечи узкие, грудь клинышком, а голова большая и чуть вперед подана, словно держать ее трудно, а говорил, как из пулемета чесал. – Я тогда к Бородину: Николай Иванович, выручай, говорю. Заводи мотоцикл, берем ботало, а сети у меня в лугах... Поботаем.
– Хватит тебе, ботало-мотало! – оборвал его Батурин. – Дай другим сказать. – Он обернулся ко мне: – Знаешь, как его пацаны у нас дразнят? Лотохой. Костя, завтра будет дождь? Наверно, будет, наверно, нет...
Семен Семенович и механик засмеялись.
– Значит, наботали? – спросил Батурин егеря, подходя к костру.
Тот не встал, не пошел рассыпаться мелким бесом, как бригадир. Тот знал себе цену. Однако ж отвечал весело:
– Ботать – не языком болтать... Сняли мы с себя штаны, завязали узлами порточины, а в ширинку объявление пристегнули: здесь выдаются делянки на покос. Записывайтесь по очереди. И кинули штаны в бочаг. Вот караси и набились в них.
– О-го-го-го! – загоготали все, как гуси.
И даже Иван Павлович залился так, что лоб и щеки его покраснели.
– Все-таки, где рыбу достали? – спросил Семен Семенович. – За час столько не наботаешь.
– У героя взяли, у героя, – залотошил Костя. – Я говорю: поедем ботать! А Николай Иванович мне: бери поллитру. На нее, говорит, любая рыба клюнет. Верное дело, говорит. Вот тебе взяли поллитру. Привозит он меня на Долгое. А там наш герой сети выбирает. Вот вам и рыба.
– Это что за герой? – спросил я Батурина.
– Из Высокого. Дорожный мастер.
– Прозвище, что ли?
– Зачем? С войны героем вернулся. У него и лошадь своя, и сети. Вроде поощрения ему.
– Так чего делать будем? – спросил егерь. – Архиерейскую, что ли, варить?
– А как же?! Леша, где петухи? – крикнул Иван Павлович.
– В багажнике, – отозвался тот из машины.
– Сейчас я их ощиплю! – кинулся к багажнику Костя-бригадир.
– Погоди ты! – крикнул Леша.
Но бригадир одним духом подбежал к «Волге», ткнул своей пятерней в замок багажника, крышка подпрыгнула кверху, и в то же мгновение из багажника с кудахтаньем полетели во все стороны белые куры и петухи.
– Алексей! Что вы, мать вашу перемать? Головы порубить не могли, а?! – заорал Батурин.
– Дак я говорил заведующему... А тот говорит: на всей ферме ни одного топора. Чем я их отрублю, пальцем, что ли?
– Да ловите вы их, дьяволы! Не то по лугам разбегутся, – кричал Батурин. – Опозорите на всю округу.
Кур ловили всей артелью: разбились в цепь, загоняли их в некошеную траву, а потом глушили, накрывали фуфайками и рубахами.
Из багажника вынули целую корзину яиц, переложенных сеном, с заднего окошка сняли «рядок» водки – четырнадцать бутылок. И заварили архиерейскую уху...
Володя Гладких приехал на вечерней зорьке – мы уж успели выпить как следует. Сидели мы, как древние греки, в земляных креслах, вырытых амфитеатром вокруг дернового стола. На брезентовой подстилке перед нами лежали вареные куры да караси с линями, посыпанные крупной солью; поодаль, чтоб рукой подать, стоял котел с духовитой архиерейской ухой, в которой выварились сперва куры, а потом рыба; яйца рассыпаны были по столу, как горох. Ешь – не хочу. Водку запивали ухой, а кого разбирало – спускался вниз, к реке и в воду – бултых! Отмокали.
– Эй вы, аргонавты! – крикнул, вылезая из ветеринарского «козла», Володя. – Пошто пируем? Какого Зевсова быка задрали?
– Ты чего это? – вскинулся Батурин. – Вроде конокрадами нас обзываешь?
– Это герои древности, – сказал, присаживаясь, Володя.
– Хороши герои – чужих быков забивать, – ворчал Батурин. – У нас тут, брат, все свое... Как в пантюхинской частушке поется: «Мы плевать на тех хотели, кто нас пьяницей назвал. На свои мы деньги пили, нам никто их не давал». – Он поглядел значительно на нас и добавил: – Музыка Глуховой, слова Хамова.
Застолица грохнула, а Иван Павлович пояснил мне:
– Это у нас, в Брехове, самодеятельный хор так объявляет: выступает хор из колхоза имени Марата. Частушки! Музыка Глуховой, слова Хамова, – и сам засмеялся еще раз.
Гладких молчал.
– А ты чего нос повесил, Владимир Васильевич? Бери кружку! Дай-ка я тебе налью, – потянулся к нему Батурин с бутылкой.
– Да погоди ты малость, – поморщился Володя. – Дай дух перевести.
Батурин дернулся и поднял голову:
– Что за тобой, гнались? Или прятался от кого?
– От вас спрячешься? – повел бровями Володя. – Вы на том свете и то покоя не дадите.
– Кузовков одолевает? – Батурин многозначительно усмехнулся, наливая в кружку Гладких. – Плюнь на него... Давай, отдыхай!
Гладких покосился на водку и вроде бы нехотя выпил. Семен Семенович принял это как сигнал читать письмо запорожцев и, мотнув головой, словно очнулся ото сна, загремел:
– Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ, самого Люцыпера секретарь...
– Да погоди ты со своим турецким султаном! – оборвал его Батурин.
Семен Семенович обиженно хмыкнул и насупился. Вся остальная братия с недоумением переглядывалась.
– Дан чего он, людей просил? – начал опять про Кузовкова Батурин.
– От него и те разбежались, что были, – нехотя ответил Гладких. – Тоже мне шефы...
– А что такое?
– Сено скирдовали на пресс-пункте. Подвозили два грузовика с рязанского треста. Ну и смылись... А те посидели, поглядели – никого нет. Ни шоферов, ни начальства... И тоже деру дали. Вот и собирал всех до самой ночи.
– А Кузовков за чем смотрел?
– А черт его знает.
– Нашел грузовики-то?
– Нашел. На желудевских отгонах были, возле доярок. Машины в кусты загнали, а сами по шалашам – девок щупать. Я их стыдить начал. А им хоть плюй в глаза. Человек, говорят, имеет право на труд и на отдых. Оглоеды.
– Пораспустили... А все ваша демократия виновата, – Батурин длинно и заковыристо выругался.
– Не демократия, а дурь, – сказал Володя. – Ведь тот же Кузовков два грузовика с весны обезвечил. Одну машину с удобрением посадили в клюевском овраге. Так тащили тракторами, что задний мост оторвали к чертовой матери. Тащили с грузом, а! Разгрузить поленились...
– А что ему! – чуть не обрадовался Батурин. – Одну машину угробит – вторую дадите. В районе сидят добренькие дяди... за счет других.
– Кого это других?
– Кого? Да хоть за счет меня. Ему за три года две машины дали. А мне выделили хоть одну?
– Ты только за этот год четыре тракторных тележки взял. И тебе все мало?
– А кто их мне давал? Вы, что ли? Я сам доставал, сам... Вон где! На областной базе, – распалялся Батурин.
– Ну и что? Не у каждого приятель в директорах базы ходит! – повышал голос Володя.
– Приятель! – деланно хохотнул Батурин. – Ты думаешь, мне этот приятель дешево обходится? Дак я изворачиваюсь, я достаю. А плановые машины вы Кузовковым суете: на, голубок! Подымайся на ноги. А он все на брюхо ложится, как опоенный телок. Ты вот об чем напиши, Андреич! – крикнул мне Батурин.
– Несознательный ты элемент! – разошелся и Володя. – С кем ты равняешься? У тебя до асфальта три километра, а Кузовкову – двадцать три. У тебя семнадцать грузовиков, а у того три с половиной машины, да и то на всех девять колес... Индивидуалист ты.
– Я индивидуалист? Нет, я сознательный строитель светлого будущего. А вот ваш Кузовков индивидуалист. А знаешь почему?
– Ну?
– Потому что его цель не коммунизм, а промежуточная фаза.
– Это что еще за пантюхинская теория?
– А то самое... Это значит жить на иждивении за счет природы и соседей. То есть говорить об одном, а делать другое. Вот это есть промежуточная фаза.
– Ну, загнул вольтову дугу, – усмехнулся Володя. – С тобой договоришься до международного осложнения. Налей-ка лучше!
– А я об чем? – обрадовался смене настроения Батурин. – Сказано: кто не пьет, тот и не грешит. А коль согрешили, покаяться надо. Вот и опрокинем по одной в покаяние.
– Было бы за что, и покаяться не грех. Не то теребят тебя, как петуха обезглавленного... Да еще помалкивай. Одни ушами хлопают, другие воруют, третьи бегут. А ты за всех отвечай. – Володя был явно не в духе. Видать, из области звонили.
– Такая уж планида наша, – сказал в тон ему Батурин. – Запрягли тебя в оглобли, и валяй только вперед. Назад ходу нет. Дуй на износ. Даже в рядовые не возьмут. Да и какой к черту из меня рядовой колхозник! Шестой десяток распечатал... В борозде упаду. Выгонят – куда пойдешь? Эхма! А с тобой, Владимир Васильевич, только и есть одна отрада – отдохнуть. Вот и давай отдохнем.
Он налил в кружки и сказал с чувством:
– Выпьем, ребята, за нас самих!
Мы подняли кружки высоко над столом, как Горации клятвенные мечи, содвинули их с треском и выпили до дна.
– Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую... про Сибирь... – Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком:
Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и –
Ланцов из за-а-амка у-у-убежа-ал.
Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили:
По че-е-е-ердаку он до-о-о-олго шлялся,
Себе-е-э-э вере-е-е-вочку иска-а-ал...
Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. «А ну-ка вот эту, ребята?»; «Уходи на баса...», «А ты вторь»; «Не зарывайся!..».
Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли.
– Какая ночь, братцы! Какая ночь! – утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. – В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?!
– Будет уж, Иван Палыч! Будет...
– Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем... Мы еще повоюем.
И запевал отчаянно высоким голосом:
Не броди-и-ил с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежа-а-а-ал я во рву в непроглядную но-о-очь...
1969
ПЕТЬКА БАРИН
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая – пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным, сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
– Что, очередь? – спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
– У меня тут дело такое, что не к спеху... Так что давай проходи, – и как-то жалко улыбнулся.
– Я тоже вроде не тороплюсь.
– Нет, проходи ты, – настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в армейском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
– Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.
– Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.
– Райсобес отказался.
– Я ж тебе пояснил почему... При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?
– Дак бумаги Федька не дает.
– Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.
– А колько позовут, столь и работал.
– Но откуда ж я знаю? Я-то не состоял в вашем колхозе.
– Ну да... Я вот состоял, а пензию не дают.
– Тьфу ты! Опять двадцать пять, – Володя громыхнул стулом и повернулся ко мне: – Вот, поговори с ним.
Старик тоже поглядел на меня, часто заморгал, зашмыгал носом и заплакал:
– Бог с ними... Дадут – дадут, а не дадут – и не надо, – он утер шапкой лицо и горестно вздохнул.
– Вы откуда будете? – спросил я его.
– Из Петуховки я... Самохвалов.
– Кто ж поступил с вами несправедливо? На что вы жалуетесь?
– Мне не то обидно, что не работал, а то, что бумаг, говорят, нету.
– Так ведь только бумага подтверждает, что вы работали, – сказал Гладких.
– Небось, когда работал, бумаги не требовали. Ступай на работу, и все... Я, бывало, и на бакчи еду, и в лес за дровами. Мне говорят – иди в кавхоз, лошадь дадим.
– А вы что, безлошадником были? – спросил я.
– Когда лошади не было, я на крахмальном заводе работал.
– А в колхозе по доверенности работали или как? – спросил Гладких.
– Нет, я на труддень. Сани починю, тырлы... Кавхозник я.
– Да у тебя даже книжки колхозной нет, – сказал Гладких. – Ты в райтопе работал, и в лесничестве, и на кирпичном.
– Куда пошлют, там и работал. Получал колько дадут. Мне больно обидно, что все получают пензию, а я нет. А еще больно грубо сказал секретарь Федька: от меня, мол, все зависит. Хочу – дам бумагу, хочу – нет. А я без работы не могу. Болею я от этого. Охо-хо-хо! Мало работал? Да я, брат родной, сидеть не могу. На быке шкуры возил в войну. А мосты через Петравку развалились. Это как сказать? Телега без наклесток... Не телега – дроги. Шкуры с нее плывут... а я по реке их ловить. По брюхо в воде плавал. Бумаг, говорит, нету. Это не доказывает. У меня свидетели есть. Кто хочешь подпишет, что дядя Васька работал. Эхе-хе-хе! Как, вы мне поясните, сделать-то? Что я в кавхозе работал.
– Надо такую бумагу, чтоб свидетели подписали... хотя бы два человека. Понял? – пояснил Гладких. – Голошеий так сказал.
– Голошеий... Какой Голошеий? Федька, что ли? Дак он не хочет подписывать.
– Да что тебе дался Федька? – взорвался Гладких. – Пусть подпишут свидетели, которые знают, что ты работал.
– Ну да... Подпишут – подпишут, а не подпишут – и не надо. Мне больно то обидно, что бумаги, говорит, нет. Когда работать надо – бумаги не просят... а пензию – дай бумагу. Охо-хо-хо... – Он натянул глубоко, по самые брови, шапку, расправил уши и пошел.
– Наконец-то, – с облегчением сказал Гладких и, дождавшись, пока тот вышел, спросил: – Как думаешь, бестолочь, или придуривается? Если придуривается, то неплохо играет.
– Небось есть захочешь – заиграешь.
– Нет, ты чудной! Что у нас тут, богадельня, что ли? Кто ему велел бегать с места на место? Порастерял все... А теперь и штанов не соберет.
Володя был еще молодым человеком – чуть за тридцать перевалило, – судил обо всем строго. Я только пожал плечами и вздохнул, как давешний проситель...
– Тебя там директор ждет, из Мещерского совхоза, – перевел я разговор.
Он вдруг рассмеялся с каким-то предвкушением потехи и даже руки потер:
– Пусть посидит.
– Да неудобно. Может, позвать?
– Он не войдет... При тебе – ни за что не войдет!
– Что у вас за секрет?
Володя достал из ящика письменного стола сколотую булавкой машинописную рукопись и кинул передо мной на стол:
– Читай!
Я прочитал заглавие: "Письмо директору совхоза "Мещерский" Петру Емельяновичу Проскурякову"...
– Личное письмо? – спросил я, отодвигая рукопись.
– Да ну, личное! Вроде вызова послал директору, как раньше на дуэль вызывали. Самым честным поступком вашим, говорит, было бы сейчас же написать заявление об уходе. Не ваше это дело – быть директором, – Володя рассмеялся. – А, каково выдал?
– Кто этот судья?
– Да есть у нас один строптивый... Рабочий совхоза... тракторист.
– Простой рабочий?
– Ну, не совсем простой. Наш изобретатель Ступин. Слыхал?
– Это что в газетах пишет?
– Он. Съездил бы к нему. Интересный мужик...
– А что у него с директором?
– Как тебе сказать... Тут нашла коса на камень. Шерстит он директора и на собрании и в печати. А тот прижал Ступина на горючем. Приказал за пережог дизельного топлива удержать со ступинского звена. Ну и высчитали по тонне с каждого. Ступин ему письмо: за что? Что у вас, трактора неисправны? Топливо течет? Или на свои нужды гоняем трактора? По чьей вине пережог? Да по вашей. Летом солому возим на санях, а зимой на телегах. Возле фермы непроходимые болота – за уши трактора таскаем... Мы и так мало зарабатываем по вашей милости, а вы с нас за пережог еще берете? Ну и пошла писать губерния... Другой бы получил такое письмо – в сейф его запрятал. А этот в райком прислал: примите меры, говорит, подрывает мой руководящий авторитет.
– Кто же из них виноват?
– Виноват тот, кто поставил бывшего коновала директором совхоза, – с обычной своей резкостью заметил Володя. – Был плохой ветеринар в районной ветлечебнице. Куда его девать? А пошлем-ка зоотехником в совхоз. Там единица. Послали. Проходит года два, умирает директор. Кого на место директора? А там же есть зоотехник... в заместителях ходит. Вот и пускай старается. Он с дипломом. Совхоз-то животноводческий. Ему и карты в руки... Да что там говорить... – Гладких поглядел на письмо, полистал страницы. – И ведь вот хитрец этот Ступин. Чует слабую струну и сечет прямо под самый корень. Вот слушай, что пишет: "Личное командование без совета и звания дела в наше время выглядит как уродливое шарлатанство и обыкновенная наглость..." – Гладких поглядел на меня с вызовом: – Каково? – Стал пояснять: – Этот машину конструировал по разбрасыванию удобрений. А директор запретил: "Нам не нужна такая машина!" А Ступин ему: "Кому это вам? Инженеру и агроному нужна. Мне, механизатору, тоже. Кому же вам? Очевидно, следует понимать – мне, директору. Мне так показалось, мне, директору, так захотелось; мне, директору, нет дела до того, что думают другие. Вот это и есть, говорит, волюнтаризм, то есть хулиганство". Ха-ха-ха! Так и написал... вот, смотри! – он ткнул пальцем в строчку и прочел: – "Хулиганство".
– Ну, и что ж ты скажешь директору?
– Что ему скажешь... Хочешь послушать? – он озорно повел глазами и занес палец над кнопкой на торце стола. – Сейчас позову.
Я вспомнил, как директор при моем появлении поспешно взял со стола желтую папку (видно, там был второй экземпляр этого письма), с какой готовностью уступил мне очередь в кабинет, как услужливо кланялся, улыбался виновато: "Проходи, мол, ради бога... только не со мной..."
И не мог пересилить себя.
– Неловко, – ответил я. – Лучше съезжу к Ступину.
– Ну, как знаешь.
Поездка моя в совхоз "Мещерский" случилась неожиданно скоро. На другой день с утра поднялась такая метель, что не видать было домов на том порядке улицы. За двое суток немыслимой крутоверти намело-насугробило столько снегу, что мой Семен Семенович забастовал: "Куда в такую непогодь на охоту? В снегу вымокнешь по самую ширинку". У Гладких открылся какой-то семинар, и ему не до охоты. Я было загрустил совсем.
– Ты, кажется, к Ступину хотел съездить? – спросил меня Гладких. – У нас подвода туда идет. Секретарь застрял в лесничестве. Поезжай.
И я поехал. Совхоз "Мещерский" лежит в лесной полосе километров за двадцать от Тиханова. Туда и в обычную пору проехать было нелегко, а уж в распутье да в зимние заносы на автомобиле и не суйся.
Не доезжая до Еремеева, мы встретили странную подводу. Гусеничный трактор тянул грубо сколоченные сани, на которых стояли две железные бочки, валялись толстые оцинкованные тросы, лопаты, и в самом задке прижались две бабы, закутанные в клетчатые шали, да мужик в тулупе.
– Куда они снарядились? – спросил я своего возницу.
– В Пугасово, за горючкой.
– За пятьдесят верст на тракторе? – удивился я.
– А на чем же еще? Грузовики не ходят: то ростепель, то заносы. Лошадей нет.
– Но они же и за сутки не обернутся?
– По два дня ездят. С ночевой.
– Какой смысл гонять трактора в такую даль?
– Нужда... Горючка необходима для тракторов.
– Они что, снег пашут?
– За кормами ходят.
– Куда?
– На луга... километров за сорок. Как только путь установится, по пороше то есть.
– Батюшки мои!
Возницу нисколько не трогало мое удивление. Он дергал вожжами, похлопывал шубными рукавицами, покрикивал на лошадь и, как бы между делом, пояснял мне, зачем нужна горючка к тракторам в такую пору, пояснял обстоятельно, терпеливо, как это делают неразумным детям.
– Поскольку совхоз откормочный, без сена никак нельзя.
– А трактора в разнос пускать можно?
– На то они и есть трактора. Не на себе ж таскать сено-то.
– Трактора в пять раз дороже сена!
– Мало ли что. В ином деле себя не бережешь. А то трактора. – Мой возница был неуязвим, сидел бочком, вполоборота и смотрел куда-то в сторону.
Эта странная отрешенность, уклонение от существа дела озадачила меня и в разговоре с директором Проскуряковым. Он также глядел куда-то в сторону, морщил лоб и сводил брови с тем выражением, которое передается вопросом: "Что вы, собственно, от меня хотите?"
– Как же это, в лесной глухомани, вдали от лугов создали откормочный совхоз? – спрашивал я директора.
– Очень просто. Был колхоз, перевели его в совхоз.
– Зачем же?
– Потому что слабый был колхоз... нерентабельный.
– А совхоз крепкий?
– И совхоз слабый.
– Чего же добились? Неужели вы считаете разумным гонять трактора в эдакую даль за сеном?
– А ближе нет его, сена-то.
Логическая фигура замыкалась, и выйти из этого заколдованного круга не было никакой возможности.
Мы сидели в бухгалтерии. На столе у бухгалтера лежал список. Трактористы и возчики, одетые в полушубки, ватные брюки, входили по очереди, расписывались, потом шумно дули на руки – с мороза пришли – и получали по три рубля на ночевку, для сугреву.
– На сколько же хватает горючки, привезенной из Пугасова? – спросил я "директора.
– На один рейс.
– А потом?
– Все повторяем... Те идут за сеном, эти в Пугасово.
– Весело живете. А Ступин ездит за сеном?
– Сейчас – нет... – ответил директор, помолчав.
– Почему?
Директор провел ладонью по лбу и поморщился:
– Он свою долю привез летом.
Я вышел на улицу, отпустил возницу в лесничество, а сам пошел искать Ступина. Возле колодца с журавлем я спросил старуху:
– Скажите, где Ступин живет?
– Какой Ступин? У нас, в Еремееве, полсела Ступиных.
– Который машины изобретает... Петр Александрович.
– А-а, Петька Барин! Ступай в конец села. Там стоит на отшибе новый дом под зеленой крышей. Увидишь. А нет – спросишь, где, мол, Барин живет.
Я сразу угадал дом Петьки Барина, – он стоял на высоком берегу Петравки, в окружении старых лип и заломанной чахлой сирени, чуть вынесенный из общего порядка улицы. Дом большой, обшитый свежим тесом, назамшелом фундаменте из дикого камня. И крыша зеленая, и вертлюги на крыше.
Хозяин встретил меня на улице; он обносил забором эти раскоряченные липы, да выщербленную сирень, да кое-где уцелевшие изуродованные яблони – жалкие остатки от большого сада. Хозяин был видный мужчина, широкоплечий, рослый, с лицом народного артиста, полный собственного достоинства. На нем была черная стеганка, открывавшая его мощную, кирпичного цвета шею, высокие, за колено, валенки и серая армейская шапка. Мы поздоровались. Я назвал себя, сказал, что приехал из газеты, что наслышан о нем и хотел бы написать... Словом, обычное приставание газетчика, когда хочешь понравиться человеку и выудить из него нужный "материал". Ступин вел себя не то чтобы просто, а величаво: протянул свою необъятную железную ладонь, чуть прикрыл большие сонные глаза и представился:
– Петр Александрович.
– Давно здесь поселились?
Он вскинул веки, повел крючковатым носом, как пробудившийся орел, и застыл в ожидании. "Чего ради спрашиваете?" – было написано на его крупном суровом лице.
– Поместье старое, а дом новый, – сказал я, кивая на черные липы.
Он поджал губы и насупился, видимо, уловил намек на его прозвище – Барин.
– Здесь жили братья Потаповы, мельницу на Петравке держали. Вон там. Видите, железо торчит из камня? Была плотина. А под берегом... вон, где лозняк, питомник держали. Фруктовые деревья разводили... Торговали.
– А где же они?
– Сослали в тридцатом году.
Он пошел к изгороди, неторопливо сложил в деревянный ящик свой нехитрый инструмент и сказал коротко:
– Проходите в избу.
В доме нас встретила хозяйка, удивительно похожая на самого Ступина, такая же степенная, рослая, с большим и строгим лицом.
– Проходите в залу, – сказала она.
В чистом и светлом доме было четыре комнаты, отгороженные дощатыми перегородками. В дверных проемах висели шторы из красного бархата, в комнаты вели широкие ковровые дорожки. Мы разделись и прошли в просторную залу. Петр Александрович сел за свой письменный двухтумбовый стол, а меня посадил на широкую тахту под узбекским ковром. За стенкой гомонили потревоженные моим приходом дети: мальчик и девочка, лет по десять – двенадцать. Они сидели за столом, готовили уроки.
– Внуки? – спросил я, кивая на ту комнату.
– Дети, – ответил Петр Александрович.
Я с удивлением посмотрел на его седую голову:
– Сколько же вам лет?