355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » Старые истории (сборник) » Текст книги (страница 10)
Старые истории (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:02

Текст книги "Старые истории (сборник)"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Возьмем бригадира Дементьева, – не жнет, не косит, а лошадь в разъезде – все на пасеке, где заведена агульная пьянка. А Дементьев вместо того, чтобы накосить и заскирдовать, дает дутые сводки, чем самым обманывает общественное животноводство колхоза и в целом государство. И хуже того – заскирдованный хлеб не проверяет, может, его весь скоту стравили.

Что же имеется на сегодняшний день? План сеноуборки провалили и по хлебу тоже. А причина провала зависит только от руководителей. Где трудовая дисциплина в бригаде Дементьева? Нет ее. Взять также руководителей Глухова и Свиненкова. Они только подставляют в руководстве правлению ногу и занимаются пьянкой. Я считаю, что правление колхоза сегодня вынесет конкретные решения таким безответственным лицам.

Постановили:

Бригадиров тт. Глухова, Свиненкова и Дементьева предупредить".

Как видим из этого протокола, Филипп не разбирал, почему хлеб сырой или там комбайн поломан? Весь упор он делал на сознательность, на горячее руководящее слово. Хорошо умел говорить Самоченков, ничего не скажешь. Но гибкости у него не хватало. Посудите сами. Вот заявление от Сысоева Петра Семеновича:

"Прошу рассмотреть мое заявление в том, что я по болезни заколол свою корову. Выдайте мне стельную телку за мясо..."

Резолюция Самоченкова: "Просьбу отказать".

"Прошу разобрать мое заявление в том, что мой муж взят в ФЗО, а я осталась ни при чем. Я хочу ехать к нему, и он хочет. Прошу отпустить из колхоза. К сему Сморчкова Клавдия".

"Просьбу отказать".

"У меня есть три несделанных овчины. Прошу исделать их. Хамов".

"Дать взамен две овчины из брака. Самоченков".

"Прошу освободить меня от работы счетоводом ввиду моей малограмотности и моего здоровья, а именно – плохого зрения и внутренней болезни. Н.Сморчков".

"Просьбу отказать. Самоченков".

"Прошу правление колхоза "Восход" разобрать мое заявление, отпустить меня из колхоза, как зашел я добровольно и выхожу добровольно. Я теперь живу в деревне Сшиби-Колпачек и имею семейное положение. К сему Дементьев В."

"Просьбу отказать".

Насчет резолюции вы можете подумать, будто бы Филипп Самоченков человек бесчувственный и якобы ему никого не жаль. Это неправильно. Секрет в том, что он выбрал просто линию такую, направление то есть – держать на отказ, и больше ничего. А может, ему установка такая была спущена, и он жал до нового поворота. В том, что Филипп Самоченков человек был не злой, можете убедиться из книги колхозных актов. Приведу, к примеру, несколько актов сряду, чтобы не подумали – нарочно подбирал.

"Акт составлен ниже в следующем, в том, что сего числа Мелантьев Савелий Иванович повез допризывников. Вместо того чтобы везти своих людей, он посадил чужих, а своих двух – Дементьева А. и Дементьева В. оставил дома, из-за которых пришлось гнать лошадь. В чем и составлен настоящий акт".

"Мелантьева предупредить. Самоченков".

"Акт составлен ниже в следующем, в том, что сего числа, то есть 28/11-49 г., транспортеры Черепенников Иван и Глухов Матвей, не спрашиваясь никого, пришли ночью на конный двор, запрягли лошадей и уехали себе за дровами. А корма коровам подвозить некому. Весь день коровы мычали..."

"Транспортеров предупредить. Самоченков".

Как видите, и в этих резолюциях видна линия. Из чего мы можем смело заключить – Филипп Самоченков любил направление и никогда его не менял. Но эта ошибка исходит отнюдь не из душевных качеств, потому что душевные качества подвержены всяческим колебаниям и даже изменениям. А тут линия, направление то есть, и никаких отклонений. Стало быть, у него был такой руководящий постанов. А перед руководящим постановом и наука и медицина бессильны. Потому что каким он даден человеку, таким и останется до гроба.

Как-то разговорились мы с Филиппом после уроков (он навоз вывозил со школьного двора), я его и спрашиваю:

– Ну, ты уяснил или нет, почему так медленно вел колхоз к изобилию?

А он мне:

– Дак ведь по неизведанному пути шел...

И оба мы глубоко задумались.

СКОЛЬКО МОЖЕТ ВЫПИТЬ ПАРАМОН?

Все ж таки тянуть одну историю и читать ее подряд – скучно. История, она история и есть... дело прошлое, как говорится. Поэтому ее надо с современностью увязывать. И смотреть на нее с высоты нынешнего пройденного пути, как с забора, можно сказать.

Ведь в чем ее интерес? В том, что мы идем вперед, а она как бы отдаляется. Значит, изображая прошлое, подчеркни современные достижения. И более того, даже недостатки наши должны подчеркивать исторический прогресс.

Вот взять хоть пьянку. Раньше кто пил у нас в Брехове? Мельник, потому как за помол брал батман – мукой и деньгами. А кто вне очереди хотел помолоть – поллитру ставил. Пил еще плотник Юрусов, да сапожник Митя – немой. Энти каждый день дули. Остальные выпивали только по праздникам. А таперика что? Таперика пьют, можно сказать, поголовно все. Если посмотреть на это как на мораль, то можно и осудить. А с исторической стороны ежели подойти? Это же достижение. Потому что пьют, когда есть, что пить. Небось в войну не пили. И когда страну поднимали, тоже не до питья было. Не токмо что пить, на поглядку зерна-то не оставляли. Все под метелочку забирали из колхоза. Значит, пьянка – это верный признак исторического прогресса, то есть улучшения материальных условий. К примеру, приведу того же Филиппа Самоченкова. Когда он хорошо жил, тогда и пил. А таперика в рот не берет. Но однако ж тут есть и загадка человеческого характера: почему во все времена пил Парамон Дранкин? И сколько вообще он может выпить? На этот вопрос никто не ответит, даже сам Парамон.

Однажды пригласил я его к себе домой свинью зарезать. Не успели мы как следует освежевать ее, как хозяйка моя, Маруська, несет уж поллитровку. Увидел этот снаряд Парамон и говорит, как бы с досадой:

– А-а! Ее не перепьешь...

Он закурил и размечтался.

– Мне, – говорит, – Петр Афанасиевич, есть что вспомнить: попил я вволю. И только один вопрос меня беспокоит: сколько можно выпить ее с одного захода?

– Для такого испытания случай подходящий нужен, – отвечаю. – Это все равно как петь со сцены; одно дело, когда народу полный зал, а другое – когда скамьи голые стоят. Так и тут, ежели на спор специально, много не выпьешь. А и выпьешь – впрок не пойдет. Вон Мишка Кабан выпил десять тонких стаканов, на одиннадцатом упал и хрипом изошел. А на свадьбе я, бывало, и по двенадцать стаканов выпивал. Да еще пьешь! Может, и больше выпьешь, но всегда под конец водки не хватает. Так что всему делу голова – случай.

– Да в том-то и досада, что был со мной такой случай однова. Был, да я им не попользовался. До сих пор жалею.

И Парамон рассказал мне про этот печальный случай.

– Работали мы с Сенькой Курманом заготовителями от сельпа. Дело было под праздник, накануне зимней Миколы. Снег повалил – ну ни зги не видать. А мы как раз барана купили, на заготовительный пункт везти. Но как его туда переправишь? Дорогу перемело. На лошади поедешь – с пути собьешься, замерзнешь. Это теперь машины есть, а раньше? Сидим мы под вечер в сторожке – деревянной будке, возле сельповского магазина. И баран с нами. Сидим и думаем... "Семен, – говорю. – Ведь он у нас подохнет. Или хуже того – весом скинет. Убытки понесем. Куда в такую пору за кормом итить? Давай его зарежем?"

"Давай, сейчас и до дома не дойдешь. Вон какая метет".

Пока я растапливал печку, пока за водой на реку сбегал, Семен успел разделать его.

"Гусек с потрохами бабам отдадим, – говорит он, – задок сварим, сами съедим, а передок для отчетности оставим".

Вот сидим, варим... А снег все идет и идет. Эх, теперь хотя бы поллитровку достать, думаем. Такая у нас закуска варится...

Но денег нет, да и Полька Луговая, наш продавец, в район уехала. Сидим, сочиняем – как бы водки достать. Семен говорит, если денег нет – бей на уважение. Потому как уважение человеку сделать – ничего не стоит, зато отыгрыш большой: и в долг могут поверить, и так, задарма дадут. Вот я, говорит, "Георгия" еще в тую войну получил. А сказать из-за чего? По совести признаться, исключительно за подхалимаж.

Сидим мы вот эдак, балясы точим. И вдруг как засветит нам сквозь ставни. И машина вроде бы послышалась. Выбегаем – так и есть. Машина в самые ворота уперлась. Кузов гружен выше кабины, и одни только ящики, а сквозь щели между досками горлышки бутылочные видны. Брезент ветром сорвало и треплет, вроде портянки на веревке.

"Что за село?" – спрашивает шофер из кабины.

А я, веришь или нет, смотрю на эти ящики с вином и вроде бы замлел от переживания.

Но Сенька мой бесом вертится возле шофера: "Да не все ли тебе равно, мил человек, какое село. Дело теперь не в селе, а в тепле. Вылезай-ка, обогрейся. У нас и печурка топится, и казан кипит".

Вошли мы в сторожку. У шофера так ноздри и заиграли: "А вроде бы чем-то пахнет у вас?"

"Едой да выпивкой, – подмигивал Семен. – Откуда ты едешь?"

"Из Пугасова в Ермишь".

"А угодил в Брехово".

"Скажи ты на милость! Ведь никуда не сворачивал. И как я здесь очутился?"

"Черти завлекли. Мы то есть", – сказал Семен.

Снял он казан с бараниной да крышечкой эдак поигрывает, чтобы дух на шофера шел.

"Садись, – говорим, – с нами повечеряешь".

Тот не выдержал: "Обождите, ребята, я сейчас обернусь".

И несет поллитровку. Ну как тут верующим не сделаешься? Ведь бывает же – ты не успел как следует помечтать о ней, а она сама к тебе в руки идет. Вы скажете, колдовство? Нет, Сенькина обходительность, подхалимаж то есть, и больше ничего.

Разлили мы водку на три части. Шофер говорит: "Мне пить нельзя. Ехать надо в Ермишь".

"Да куда ты сейчас поедешь? Разве от такого добра едут", – сказал Сенька, вываливая мясо из казана.

У нашего шофера аж дух захватило. Он говорит: "По такой закуске стыдно давить одну бутылку на троих".

Пошел он, принес еще бутылочку. Мы и ту распечатали и заместо супа выпили, а мясом заедали.

"Где две, там и третья", – сказал шофер и еще бутылочку принес.

"Что ж, – говорю, – Семен, у нас получается? Водки много, а закуски нет. Давай заваривать и другую часть барана".

Сбегал я опять на реку, воды принес... Наварили мяса. Разлили и эту бутылочку, выпили.

"Что ж это у нас получается? – говорит Семен. – Водка кончилась, а закуски много".

Принес шофер еще бутылочку, распили.

"Ну, теперь, – говорит, – я поеду, ребята".

Встал он от казана и на своих ногах дошел до порога. Значит, доедет! Правда, в дверях его качнуло. Он притолоку на плече вынес и упал в снег.

"Семен, – говорю, – давай супом отливать его".

Принес Сенька кружку супу, мы ее в рот шоферу влили. Отошел. А Семен ему в руки теплый сверток мяса сует.

"На, – говорит, – в дороге собьешься, все погреешься от нечего делать".

"Ребята, – говорит шофер, – век вашей доброты не забуду. Возьмите на память ящик водки".

А я себе думаю: ну, мы возьмем, а если с тобой что случится? Люди видели, как ты заезжал. Значит, украли, скажут. А там и нас потащат. Нет, так не пойдет.

"Легко сказать – возьми, – отвечаю. – А с какой стати эдак сразу ящик водки?"

"А с той самой, что она у меня лишняя. Мне ящик на бой положено. А боя нет".

"На бой оно, конечно, положено, – думаю себе. – Но ты сел да уехал. А ежели, в случае чего, ко мне придут..."

Оно и то беда – посоветоваться не с кем. Сенька уже в сугроб запахал носом. Какой он советчик? И взяло верх надо мной сумление. Отказался я от ящика. Но два поллитра в карман сунул.

Утянул я воз брезентом, затолкал шофера в кабину. Лег он на баранку и поехал.

Берусь за Семена; трясу, поднимаю, а он как ватный, отпущу – падает.

"Семен, – говорю, – пошли опохмеляться".

Тут он один глаз открыл:

"А не врешь? Дай пощупать?!"

Сунул я ему бутылку в руку, он ее пощупал и, веришь или нет, – сам встал! Распили мы с ним эти бутылки и тут же уснули.

И вот с той поры где бы я ни ходил, какую бы радость ни переживал, а палец у меня нет-нет да и дергает: что бы тогда было, кабы мы с Семеном энтот ящик опрокинули? И не мне бы обижаться на свою судьбу. Ведь попил... Однова в столовой четыре бутылки красного опрокинул – и чувствую: что-то ноги отяжелели.

"Что такое? С красного и каблуки прилипли к полу?"

А мне приятель: "Это ж зубровка. На ней бык!"

А я черт ее знал, что она с быком. Зубровка она, зубровка и есть. Но я вот все думаю: что бы со мной тогда было, кабы мы опрокинули ящик вдвоем с Семеном?

Тут Парамон крутит головой и начинает вслух переживать досаду, выражаясь нецензурными словами. А я все думаю: вот что значит русский человек – все на свете забывает... и собственный день рождения, и когда женился, и когда ранили (Парамон два ранения имеет и контузию одну, как сказал поэт), а вот где и когда подфартило насчет выпивки – этого он по гроб жизни не забудет. Да что там говорить! Я себя возьму: самый интересный момент в моей жизни – это день, когда я выпил ящик шампанского. Но об этом в другой раз.

КАК Я ВЫДВИНУЛСЯ

Таперика я расскажу вам про свое выдвижение, то есть как из деревенского парня сделался руководителем.

Главное, чтобы выдвинуться, надо иметь трудовую автобиографию. И характер должен соответствовать. Автобиографию мою вы все знаете, а характером я никогда не страдал. Под течение не попадал, то есть уклонистом не был. Ежели председатель колхоза выгонял на работу, я шел, не уклонялся.

Когда я возвратился из армии, у нас на коровах пахали. Кто довел колхоз до такого состояния, я уже не скажу. Или Филипп Самоченков, которого посадили, или сосланные кулаки-вредители, или голод тридцать третьего года. А может быть, и стихийное вредительство – масса тогда еще несознательной была, активность проявляла. Это сейчас никого не раскачаешь: оставь скирду хлеба посреди поля – сгниет, никто и снопа не возьмет. А раньше колоски тащили. Правда, вот ежели сено оставишь, это уж и сейчас сопрут, потому как скотину хлебом не прокормишь. Горючее тоже свиснут. Хоть бочку оставь – увезут. Потому как интересно. А хлеб ноне можно и в магазине купить. К нему интерес пропал. Ну, возьми снопы, обмолоти их, – а зерна куда девать? На всю округу одна мельница осталась. Дак сразу определят, откуда зерно. Разве что курей кормить? А для курей много ли надо? Для курей можно и в кармане натаскать чистенькое зерно, прямо с тока, из-под веялки. И никто тебя обыскивать не станет. Это раньше обыскивали, так по ночам воровали и снопы, и колоски, и полову. Словом, жить таперика стало легче.

А тогда на коровах пахали. У колхозников забирали личных коров на посевную. А бабы прибегали на пашню коров своих доить. Снимешь с нее постромки – у нее холка набита, кровь течет. Баба плачет – отдай корову! Но кто же ее отдаст? До конца посевной – ни-ни... На общественных началах пахали. Тут с желанием каждого нельзя считаться. Тут надо держать прежде всего общественный интерес, а потом уже личный. Эту заповедь мне вдолбил еще Филипп Самоченков. И я крепко держался ее – ни одной коровы не отпустил с посевной. Пусть она хоть на коленках ползет по борозде. Я строгим бригадиром был. И первым отсеялся. А те, которые характер не выдерживали, – пораспустили коров и с севом не управились. Их и начальство бьет, и бабы ругают: половину коров они придержали! А я кончил – и враз всех отпустил. Ну что, говорю, бабы-дуры? Кто прав? И что вашим коровам сделалось? На ногах не стоят?! Ничего, дома отлежатся. Главное – управились к сроку.

Меня за эту ударную посевную послали на тракториста учиться. Это и было мое первое выдвижение, которое заслужил я собственным путем.

А через полгода окончил я курсы трактористов, получил новенький ХТЗ и поехал в лесное село Корабишино. Пригнал я трактор – все село на поглядку сбежалось. Я сижу на своей железной тарелке с дырками, за руль держусь и сам себе нравлюсь. Сапожки на мне новенькие, рубаха красная пузырем дуется, и физиономия от удовольствия круглая...

Да, пожил я в первых трактористах. У меня целый штат был: водовоз, заправщик, учетчик и персональный повар – Паша Самохина. Казан мяса в день съедал! Подгоню, бывало, трактор на обед к стану – котел кипит, а Паша моя на нарах прохлаждается. Я стащу ее с нар, оттопчу возле казана, потом уж за обед принимаюсь.

И вот она, на мою беду, забеременела. Может, я виноват, а может, и нет. Ведь у меня целый штат был. Я на пашню – они вокруг казана. Особенно учетчик Максик возле нее увивался. Он ее и научил показания давать по-культурному. На суде я отказываюсь, а она говорит:

– Ну, как же, Петя? А помнишь, как ты меня возле казана приобщал? А в Касьяновой балке?

Ну, так и далее. Таперика, присудили мне алименты, а я не плачу. Вызывает прокурор, – я тебя, говорит, такой-сякой, посажу! Отдай деньги сегодня же!

Ладно. Зашел я к Паше, отсчитал ей сто восемьдесят рублей – вот тебе за целый год. Проверь, говорю. Она пересчитала. Верно? – спрашиваю. Верно. Ну-к дай сюда! Вырвал я у нее деньги и – в боковой карман к себе положил, да еще прихлопнул. Тут они надежней лежать будут, говорю. Когда тебе понадобятся – отдам.

Опять меня к следователю... Брат родной! Сходил я к бабке Макарьевне, которая роды у нее принимала, и подговорил ее:

– Ты скажи следователю, что при родах она Максика называла. А я тебе за это мылом заплачу.

Надо сказать, что с мылом в ту пору плохо было. А мне по квитанциям много выдавали его, якобы на помывку. Но я сроду с мылом не мылся, залезу в пруд – окунусь да песочком руки потру, и порядок. Мыла этого скопилось у меня – девать некуда. Ну, бабка Макарьевна ради такого добра не токмо что на Максика, на Иисуса Христа донос напишет. Отомстил я Максику за культурное приобщение... И следователя совсем запутал. Тянул он, тянул это дело, пока его самого вместе с прокурором в тюрьму не посадили, вроде вредители оказались. А меня в МТС перевели.

Тут взялся я сам за личное дело этого Максика и говорю:

– Учетчик при МТС – первый под туп к руководящей работе. А у вас, товарищ Максик, на автобиографии пятно с Пашей Самохиной. Либо вы его ликвидируете, либо мы поставим вопрос о вашем персональном деле.

Бегал он бегал к бабке Макарьевне, да и завербовался на торф в Шатуру. А потом и Паша Самохина подалась за ним. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.

А меня перед самой войной директором районного маслозавода поставили, и переселился я в Тиханово. Тут, надо сказать, я оформился по всем линиям внутренним и по внешности – принял свой окончательный вид. Мое бреховское прозвище – Дюдюн – позабыли. Зато в Тиханове меня прозвали Центнером.

Внешность для руководителя – одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, – тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру... Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно-синей диганали. И шляпу соломенную...

Не только что в районе все руководители признавали меня за своего... В армию призвали – и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.

– А вы по какой линии служили? – спрашивает меня подполковник в распределителе.

– По хозяйственной, – отвечаю.

– Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.

А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.

Только один-разъединственный раз моя руководящая внешность дала осечку. Ранило меня в пах. Ни одной ногой пошевельнуть не могу. Лежу это я, смотрю – наклоняются двое. "Ну, подняли, что ли ча?" Пыхтели они, пыхтели, один из них и говорит:

– Вот боров! Пока его донесешь – ожеребишься.

– В нем пудов сто будет... ей-богу, правда.

– Давай лучше вон того подберем, тощего.

– Дак тот рядовой, а это старшина.

– А хрен с ним! Жрать поменьше надо. Теперь пусть лежит – лошадь ждет.

Так и оставили меня во чистом поле боя. Лежу я, в небо смотрю. Язык не ворочается, а мысли трезвые, и руки владают. Потрогаю промежность – кровью залито. "Эх, – думаю, – отлетела моя граната! Отстрелялся..."

И когда я очнулся в госпитале, первым делом спросил у доктора:

– Как там моя промежность? Прополку не сделали? Не охолостили?

– Бурьян твой, – говорит, – в порядке. Еще постоит.

Ну, значит, жить можно. Вернулся я домой и – опять на свой завод, директором. Поправился я, и дела пошли на лад. Да и как им не идти? Маслозавод – не колхоз. Не я им сдаю, а они мне. И отчитываются они передо мной. Председатели мне молоко везут, а я им обрат, творог. И они же мне спасибо говорят. Ну конечно, за спасибо я творог не давал. Я брал взамен мясом, и хлебом, и медом. Кто что мог... Ну, чего мне было не жить?

И на тебе! Наступил пятидесятый год, стали колхозы объединять. Вызывают меня в райком. Тогда еще первым секретарем был Семен Мотяков. У него не пошалишь.

– Булкин, – говорит, – сдавай завод!

– Как так сдавай? За что? В чем я провинился?

– На повышение пойдешь. В Брехово, председателем объединенного колхоза.

– Дак там Филипп Самоченков.

– Он и колхоз развалил, и сам запил.

Брат родной! Что тут делать? Я прямо сна лишился и ослеп от переживаний. В больницу ходил... Но у Мотякова один ответ:

– Ты самулянт! В колхоз не хочешь итить? Ты что, против линии главного управления? Да я тебя знаешь куда... в монастырь упрячу! В Святоглебский!!

Ну, словом, взяли меня за шкирку, избрали на бюро председателем и повезли в область на утверждение. Мотяков стоит за дверью, а я у секретаря заикаюсь:

– Не потяну я... По причине своего незнания.

– Откуда он взялся такой непонятливый? – спрашивает секретарь.

Кто-то за столом из комиссии говорит:

– С маслозавода. Директором работал.

– Ах, вон оно что! Привык там, на маслозаводе, масло жрать. А в колхоз не хочет? Исключить его из партии!

Тут Мотяков не выдержал, вошел в кабинет и прямо от дверей:

– Так точно, товарищи! Масло он любит жрать. Вон как округлился. Только насчет исключения давайте повременим. Мы доведем его до сознания.

Поехали обратно домой – он меня все матом, из души в душу. Всю дорогу крыл. Что делать? Согласился я.

А Маруська мне говорит:

– Ну, чего ты нос повесил? Не горюй! Если тебя посадят, я вернусь в свою избу. Не будем продавать ее.

Заколотили мы окна и переехали в Брехово. Распрощался я с райцентром навсегда. Не повезло.

КОНИ ВОРОНЫЕ

Таперика, сказать вам откровенно, напрасно я боялся председательской должности. Пронесло меня благополучно... И более того – жил я, скажу вам, лучше, чем на маслозаводе.

Оклад у меня две тысячи рублей, своей скотины полон двор: двадцать овец, две свиньи, корова, подтелок. Маруська у меня не дремала. Да и я при операциях состоял. Себя не обносил.

А кони у меня были... Звери! Ну, как в той песне поется: "Устелю свои сани коврами, в гривы конские ленты вплету..." Вороные, как смоль. И подбор весь черный с красным поддоном – потники, кошмы, попоны... У коренника на хомуте воркуны серебряные. Ездил только на тугих вожжах. Запряжем, бывало, с первыми петухами...

– Сашка, – говорю, – быть по-темному в Тиханове!

– Есть по-темному!

Лихой у меня был кучер. Сядет он в передок, на одно колено, второй валенок по воле летит, как у того мотоциклиста. Я в тулуп черной дубки залезу да в задок завалюсь, полостью прикроюсь от ископыти.

Эй, царя возили!

И – гайда! Только нас и видели.

По петухам определялись... Первые петухи в Брехове кричат, вторых настигали в Богоявленском, а третьих, рассветных, в Тиханове. Тридцать пять верст за час пролетали. До Богоявленского перевоза цугом едем – дорога узкая, переметы... А как за реку выедем – впристяжку, и по накатной столбовой... Только стаканчики на столбах мелькают.

Однажды из-за этих коней попал я в переделку.

Вызывают меня после посевной в район. Куда семена дел? Почему изреженные всходы? Так и далее... Уполминзаг приезжал ко мне и навонял. Энтот был обособленный, никому не подчинялся. И силу большую имел, захочет – все выгребет, до зернышка. Шныряет, бывало, по сусекам, а ты ходишь за ним и молчишь.

Ну, ладно. Оделся я чистенько: сапожки хромовые, китель из желтой чесучи, шляпу соломенную набекрень. Полетели!

Доезжаем до перевоза – стоп! Шофер знакомый с Выселок.

– Ты куда?

– В район.

– И я в район.

Стакнулись мы с ним. Он вынул поллитровку.

– Давай, – говорит, – для начала эту распечатаем да речной водичкой запьем, освежимся. А уж в районе подкрепимся по-настоящему.

Раздавили мы эту бутылку на троих, я и говорю Сашке:

– Ну, чего ты в Тиханово поедешь? Оставайся с конями здесь, а я в кабине проедусь.

Сели мы в машину – поехали. Вот тебе до Свистунова не дотянули – стоп наша машина. Раза три выстрельнула, будто наклестка треснула на телеге, и остановилась. Что такое?

– Это, – говорит, – свеча подгорела. Сейчас сообразим.

Открыл мой шофер капот, уткнулся в мотор, как в колодец – один зад наружу – и притих. Уж я ждал, ждал, – а он все не шевелится.

– Да ты что, в самом деле, смеешься надо мной? Я на совещание тороплюсь, а ты меня фотографировать? Некогда мне на твою сиделку любоваться.

– Сейчас, сейчас...

Тут он забегал вокруг машины; забежит спереди – посмотрит, посмотрит, хлопнет по ляжкам руками, как кочет крыльями, назад побежит – опять смотрит.

– Ну, что такое?

– Не могу, – говорит, – определить.

Потом успокоился, сел в кабину и эдак, даже с радостью, говорит:

– Уяснил наконец.

– Ну?

– Бензин весь кончился.

Брат родной! Куда мне деваться? Назад бежать, к лошадям – и за час не добежишь. Вперед идти – пятнадцать километров – до обеда не дотопаешь. А совещание уже открылось по времени.

– Ну, – говорю, – душегубец ты проклятый! Что ты таперика мне присоветуешь?

– У меня травка в кузове. Ложись, Афанасеич. Попутная машина пойдет – я тебя крикну. А я, – говорит, – за рулем, вздремну. Дело привычное.

Какое тут спать! Я как представлю заседание бюро районного комитета и выступление товарища Мотякова, нашего докладчика, – у меня прямо вши от страха мрут. Но что делать?

Встал, как суслик, возле дороги, стою – жду. Впору хоть засвистеть от досады. И вот – катит грузовик. В кабине рядом с шофером женщина, а в кузове стол и корова. Останавливаю:

– Дайте бензину!

– У самих еле-еле до Тиханова доехать.

– Возьмите тогда меня с собой?

– Пожалуйста, но только в кузов.

Я и полез к столу да к корове. Уселся на стол, за рога ухватился – поехали! Едем, а пыль, пыль на дороге – ну, прямо коровы не видать. Меня так разукрасило, что китель из желтого в серый превратился. А на лице одни глаза остались.

И явился я на бюро в таком виде. Эк, меня и взял в оборот Семен Мотяков. К тому времени его понизили до заведующего райзо. Но силу имел он большую.

– Вот он, полюбуйтесь! Мельник с помола... И семена израсходовал, и на членов бюро наплевал.

– Я, – говорю, – в кузове ехал на попутной.

– Нас дело не касается. Телефонограмму получил – изволь явиться вовремя.

И закатили мне строгача. Зашел я в столовую (раньше в Тиханове столовая с райкомом одним ходом сообщалась, вроде туннеля), выпил разведенного спирта – меня и хмель не берет. Доехал на попутной до перевоза – смотрю, Сашка здесь и кони мои тут, на приколе травку щиплют. Встречает меня друг, объездчик луговой, однорукий Ленька Заливаев. И ружье на плече, и собака при нем, и две утки висят на поясе. Он хоть и об одной левой руке остался, но бьет только влет, да так, что ты с обеими руками и ружья не успеешь вскинуть, а он уже с левого ствола вторую утку добивает.

– Ты чего, – говорит, – такой снулый? Или жара уморила?

– Я побывал в такой печке, где мозги запекают. Так что меня, – говорю, – жара не снаружи, а изнутри мучает.

– А против этого лекарство имеется, – подмигивает Ленька. – Клин клином вышибают. А у меня и закуска соответствует, – он приподнял уток.

– Что ж, – говорю, – Сашка, запрягай! В Богоявленском полечимся.

– Там карантин объявлен, – говорит Сашка. – Нас не выпустят оттуда.

– А зачем туда ехать? Я сейчас обернусь, – сказал Ленька однорукий. – Здесь и расположимся. На вольном воздухе.

– А ты знаешь, сколько ее принести надо? – спрашиваю я Леньку.

– Дак прикинем...

– Все равно просчитаешься. Когда человек имеет сурьезные намерения, сроду не определишь – сколько ее понадобится. Поедем к ней сами.

Приезжаем в столовую – нет водки. Мы в магазин – нет! Только одно шампанское... Ну, что делать? Бери, говорят, кисленькое. Дак от нее только утробу раздувает, а до головы она не достигает – вся крепость газом выходит. А Ленька мне в ответ замечание:

– Мы ее, – говорит, – заткнем, утробу-то. И забушует, как в хорошей бочке.

Ладно, взяли кисленького или сладенького, я уж не упомнил. По гранате на брата... Пробки в потолок – бах, бах! Прямо как стрельба по уткам – и дымок с конца ствола вьется. Выпили... Ни в одном глазу. Взяли еще по одной... Не берет! Тогда я вошел в магазин – дверь на крючок и говорю Лельке, продавщице:

– Пиши фактуру, на магазин бреховский. Там рассчитаемся.

– Какую фактуру, Петр Афанасиевич?

– Ящик шампанского, – говорю.

Выписала. Я накладную в карман, ящик внесли в столовую речного пароходства, поставили под стол – и пошла стрельба.

Сорок бутылок выпили! И сами пили, и другим давали. Ежели, к примеру, понравится нам компания за столом, мы в них выстрелим пробками, а бутылки им на стол. Пейте, ребята, за счастливую колхозную жизнь! А Ленька однорукий все в буфетчицу метил, стервец. Попадет в нее пробкой – бутылку вина отдает. Она все: хи-хи-хи да ха-ха-ха! А бутылку за бутылкой под прилавок прячет.

Одно неудобство есть в употреблении шампанского, – иной раз дымок за пробкой вьется, а иной – такой водомет выхлестнет, что все рожи нам пообливало. Вышли мы из столовой, что из твоей бани. Лошади только дорогу почуяли – и понесли.

– Петр Афанасиевич! – кричит Сашка. – Впереди шламбалка.

– Преодолеть шламбалку! – приказываю.

Сашка встал во весь рост, шевельнул вожжами:

– Эй, царя возили!

А Ленька однорукий на колено поднялся, выхватил бутылку шампанского из кармана:

– Сейчас я этих коновалов, – кивает на часовых, – гранатой накрою.

А я откинулся на спинку в тарантасе и думаю весело: "Ну попробуй таперика задержи нас..."

– Э, ходи! Шагай, милые! Прочь с дороги!..

Помню, как хряснула шламбалка, бутылка зазвенела – это Ленька в сторожевое ружье угодил. Чего-то ветеринары кричали. А мы, соколики-чижики, как по воздуху пошли.

Ехали-ехали... Я хвать за голову – кепки на мне нет. Очнулся – оказывается, уже светает. Мы спим в тарантасе, а кони в овсах пасутся.

Явился я наутро в свой магазин, подаю накладную и говорю:

– Сдаю фактуру – ящик шампанского.

– Пожалуйста, заносите, Петр Афанасиевич.

– А я уже занес... К себе в живот. Ну ничего, Яков Иванович медом рассчитается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю