Текст книги "О других и о себе"
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Эта глава о быте наших войск в Европе включает в себя разделы: пища, деньги, фронтовые женщины.
Она должна быть дополнена разделами о жилище, одежде, письмах из дому, оружии и многом другом.
Менее высокий жизненный стандарт довоенной жизни помог, а не повредил нашему страстотерпчеству – пройти через Одессу, «быть» в ней так, как советский лейтенант, а не как румынский майор.
Без отпусков, без солдатских борделей по талончикам, без посылок из дому мы опрокинули армию, которая включила в солдатский паек шоколад, голландский сыр, конфеты.
Зимой 1941/42 года под Москвой наша снежная нора, согреваемая собственным дыханием, победила немецкую неприспособленность к снежным норам. В 1942 году солдатские газеты прокричали об утвержденных Гитлером проектах благоустроенных солдатских блиндажей, без выполнения этого обещания немцы не стали бы воевать еще зиму.
Почти всю войну кормежка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире как о ярко освещенном ресторане с пивом, с горячим мясным. Москвичи конкретизировали: «Савой», «Прага», «Метрополь».
Офицерский дополнительный паек вызывал реальную зависть у солдат.
В окопах шла оживленная меновая торговлишка! Табак на сухари, порция водки на две порции сахару. Прокуратура тщетно боролась с меной.
Первой военной весной, когда подвоз стал маловероятен, стали есть конину. Убивали здоровых лошадей (нелегально); до сих пор помню сладкий потный запах супа с кониной. Офицеры резали конину на тонкие ломти, поджаривали на железных листах до тех пор, пока она не становилась твердой, хрусткой, съедобной.
Старшинам, поварам, кладовщикам – завидовали.
Помню состязание поваров голодной весной 1942 года. В полк пришло пополнение. Бледненький москвич с тонкими руками назвался поваром и потребовал использования по специальности. Навстречу ему вывалился повар – блестящий от сытого жира. Жюри составляла толпа офицеров и штабных солдат. Повар был бесконечно уверен в своей победе.
– Ну, расскажи‑ка мне рецепт цыпленка – антрекот.
Претендент понес явную чушь.
– Птишан знаешь? Котлектов сколько сортов знаешь?
Претендент тоскливо молчит. Под общий смех его изгоняют в стрелковую роту.
Жестокие антиворовские законы войны, казни шоферов за две пачки концентратов были вынуждены голодной судорожностью, с которой обирал себя тыл, чтобы подкормить фронт.
Летом на минированных полях у Гжатска, в нейтральной междулинейной полосе, выросла малина. Две армии лазили за ней по ночам.
Той же весной в госпиталя часто привозили дистрофиков с нулевым дыханием – старичье из дорожных батальонов. Во время двенадцатикилометрового перехода в мартовскую грязь полки теряли по нескольку солдат умершими от истощения.
Не только казахи и узбеки, но и заведующие и управляющие из МПВО в артполку разбавляли свою кашу многими литрами воды – болталось бы хоть что‑нибудь в брюхе.
Серьезное улучшение питания началось с приездом на сытую, лукавую, недограбленную немцами Украину.
Летом 1943 года в деревне Хролы под Харьковом я был удивлен тем, что рота отказалась от ужина, накушавшись предложенными прятавшимися по погребам крестьянами огурцами, медом, молоком.
В марте 1944 года, догоняя уходивших к Днестру немцев, мы ворвались в виноградную зону. Сорокакилометровые переходы сделали это совершенно внезапным. Люди, получавшие по сорок два грамма замерзшего спирта с 1 ноября по 1 мая, дорвались до разливанного моря виноградного молодого невыделанного вина. В Цебрикове, брошенной немецкой колонии с группами шестикомнатных домов, в подвале нашли дюжину бочек. Разбили и долго еще выбирали ведрами, вытягивали губами восемьдесят сантиметров не просачивавшегося сквозь цементный пол вина.
В эти же дни немцы провели успешную ночную атаку на перепившуюся, буквально на глазах у противника, 52–ю дивизию. По – смешному, в кальсонах, побежали штабные офицеры. Тогда Мкртумян приладил на соломенной крыше худой избенки, которую ему выделили, трубу и заорал с отчаянным армянским акцентом: «Куда побежали? Стыдно, товарищи офицеры!» – и штаны угрюмо застегивались, собирались в кучки, организовывали сопротивление. Проходивший мимо генерал подивился, но, расспросив, – одобрил.
Зимой 1944/45 года сплошь и рядом пехота опрокидывала кухни, вываливала курганы каши на грязный снег – хоть в кашу и закладывали тогда по шестьсот граммов мяса на человека, а не тридцать семь с половиной граммов непонятного, дворянского яичного порошка.
Ловили фазанов в барских имениях, кур и гусей в крестьянских домах, весело скручивали им шеи, подолгу несло из блиндажей вкусным жареным чадом.
Дивизии брали склады с шоколадом, голландским сыром, рождественскими посылками, и много дней таскали этот шоколад солдаты 73–й, набравшие его на дороге к Белграду. В самом Белграде была пропасть огромных килограммовых коричневых консервных банок – со сливочным маслом (№ 50 на донышке), с печенкой (№ 48).
Когда в Будапеште и Вене солдатские кухни раздавали пайковую кашу жителям, это объяснялось не только жалостью к голодным враженятам, не только невозможностью обжираться на глазах у истощенных блокадой детей, но и изобилием, царившим в интендантствах.
Заместители по тылу, непредусмотрительные начальники АХО, перестали заискивать у следователей и прокуроров – достаточно было протянуть руку, чтобы покрыть любые товарные недостачи. Впервые за эту войну криминальными считались товарные излишки.
Уже в 1943 году (летом) мы перестали испытывать нужду в овощах. Под Харьковом фронт проходил в бахчах и огородах. Достаточно было протянуть руку за помидором, огурцом, достаточно разжечь костер, чтобы отварить кукурузы. В это лето продотделы впервые прекратили сбор витаминозной крапивы для солдатских борщей.
Под Тирасполем началось фруктовое царство. Противотанковые рвы пересекали яблоневые, грушевые, абрикосовые сады – колхозные с этой, монастырские и помещичьи с той стороны Днестра. Старшины таскали в роты, защищавшие степные участки, цибарки с яблоками. Эвакуированный Тирасполь был завален осыпавшимися плодами, которые некому было убирать. На приречных холмах чернели вишни. Компот и кисель прочно вошли в солдатское меню.
Через месяц, над Суворовой Могилой, я впервые поел винограда. Немцы интенсивно обрабатывали наше расположение, и тянущая оскомина во рту странно ассоциировалась со свистом мин, буравивших желтый песок.
По пути от Харькова к Днепру немцы разгромили все бахчи, прострелили или проткнули штыками каждую дыню, тыкву, арбуз, оставив их догнивать. Однако огурцов и помидоров было слишком много, и у нас было на чем отыграться.
Помню еще вздутые трупы волов на околицах бессарабских деревень – немцы собирали и расстреливали их перед отступлением.
В Болгарии и Югославии кулинарная мысль, усердие интендантов дошли до ввоза из России икры, настоящей московской водки – конечно, для генеральских столов.
На праздничных офицерских обедах, где‑нибудь в Венгрии, подавалось по восемь мясных блюд, шесть видов борщей и т. д. Начальство в военторгах переставало считаться презираемой профессией.
В то же время в Вене за пять буханок хлеба можно было купить золотые дамские часы.
Штабной врач Клейнер жаловался мне, что тыловики, идя по линии наименьшего сопротивления, перегружают рационы огромными порциями мяса и вина, угрожающе перерождающими ткани.
На больших перегонах за дивизиями шли большие тысячные гурты скота. Другие тысячи трясли хвостами в обратном направлении – их гнали в украинские и смоленские колхозы. От этих европейцев пойдут, наверное, неожиданные поколения рыжих коров и грузных битюгов с короткими хвостами. Повозочные не уважали этих «мадьяров» и безжалостно лупили по хребтам.
В полуброшенной швабами Воеводине бродили дичающие гурты свиней, уток, индюков.
Основательно объев заграничное животноводство (в Венгрии и Австрии в 1945 году пришлось законодательно запрещать убой скота), мы подкормили солдата, избавились от дистрофиков и наели мяса, которого с избытком хватит на многие месяцы восстановительного периода.
* * *
В переулке, на солнышке, солдаты играют в карты, на деньги. Проходящий офицер делает им замечание. В ответ ему ленивое: «Пеньги не деньги». «Пеньги» действительно не считались деньгами. Солдату было почти невозможно купить на них что‑нибудь – военторги не достигали передовой. Солдат не покупал, а брал: брал много, больше, чем это выходило по расчету на «пеньги».
Впервые наши столкнулись с инвалютой во время Ясской операции. В разбитых казначейских ящиках шуршали миллионы лей, сотни тысяч марок. У каждого пленного фрица была припрятана заветная сотня марок, с которой он расстался бы куда охотнее, чем, скажем, с очками.
Но было отчетливое сознание, что вместе с Гитлером и Антонеску канут в бездну марки и леи. Шли не смирять, не завоевывать – сметать. Кроме того, реального представления о ценности инвалюты не было. За окопные годы все позабыли о лавках с витринами, где можно купить, получить сдачу. На сберкнижках мертвым грузом лежали десятки тысяч рублей. Их легко отдавали – на танковую колонну, на сирот, взаймы тыловым друзьям. Даже старшие офицеры не знали, что такое лея. 28 августа, когда наша бригада подъезжала к госгранице – Дунаю, Недоклепа остановил машину и свистом подозвал копавшихся в поле крестьян. Он был самый опытный из нас: служил в Бессарабии в 1940 году.
Крестьянам было объяснено, что ходить будут не леи, а рубли. Посоветовано – обменять леи по курсу 100:1 (до сих пор не знаю, откуда взялась эта пропорция).
Бессарабцы сдались и выдали нам пачку купюр, вызывавших подозрение своей новизной и большими цифрами. В первой же пограничной лавчонке, соблазнившийся капитализмом, я сдуру купил за леи три больших куска туалетного мыла. Разведчики, которые носили по одиннадцать часов на левой руке – от плеча до заплечья – и тикали ими на ходу на одиннадцать разных голосов, затосковали, узнав, что презренные ими леи имеют реальную покупательную способность. Уже с Констанцы начался отъем лей у гражданского населения.
* * *
На командном пункте 60–го полка многие месяцы жили две девчонки лет двадцати – двадцати двух. Они чистили картошку для офицерских столовых, носили сальные ватные брюки, жили в сырых землянках, спали со всем персоналом штаба по очереди. Относились к ним с добродушным презрением. Звали одну Петькой, другую – Гришкой. У них была кошачья привязанность к привычному месту, своеобразный патриотизм полкового масштаба.
Думаю, что у них не было бордельной, машинальной развратности. Простительная гулящесть горожанок с фабричной окраины богато дополнялась нежностью, товариществом и забитой, жалконькой женственностью.
Дурацкая ассоциация соединяет этих девушек с Фюрнбергом, секретарем ЦК КП Австрии, чистым человеком, перед которым я и по сей час готов ломать шапку.
Аскет, чистый человек, он был настоящим примером политического, партийного деятеля, как какой‑нибудь майор Вишневский, парторг 55–го полка, имевший «душу» и «подход», был положительным образчиком политического работника.
В сорок лет у него был молодой пыл неофита. Один из крупнейших функционеров Европы, он организовывал авст – рийские партизанские батальоны в Словении, курьерствовал между Тито и Москвой, недоедал, ходил в английской униформе, полученной у партизан, договаривался с югославами о спорных территориях и демаркационных линиях, достойно, чуть насмешливо спрашивал меня, примут ли его мои начальники. Стыдился и гордился своим еврейством. В Праге у него была девушка, о которой он ничего не слышал в течение всей войны. Он тосковал невозможностью урвать у партии два дня, съездить в Прагу, посмотреть, узнать
Румыния
Обратное влияниеВсе сводки времен заграничного похода тщательно учитывают обратное влияние Европы на русского солдата. Очень важно знать, с чем вернутся на родину «наши» – с афинской гордостью за свою землю или же с декабризмом навыворот, с эмпирическим, а то и политическим западничеством?
Немцы методами пропаганды ставили вопрос: зачем воевать на чужой земле? А еще больше привлекали внимание к мнимым и фактическим преимуществам европейской жизни. Специальная листовка была посвящена противопоставлению венгерской деревни колхозному строю. Был ряд фактов дезертирства наших солдат, особенно из бывших пленных. Дезертиры пытались осесть с новыми женами.
Однако наиболее важное в отношении русского солдата к загранице выразил шофер Довгалев, с удивлением спрашивавший меня в Констанце: неужели этот завод частный?
Наиболее веским оказалось сознание несправедливости европейского социального уклада, гордое противопоставление ему. Где‑то в Австрии жители недоумевали по поводу рассказов нашего солдата, бывшего сапожника, наговорившего России три короба комплиментов. Конечно, тысячи и тысячи солдат преувеличивали положительные стороны нашей жизни перед иностранцами, оправдывая себе эту ложь именно справедливостью жизни в России.
Европейские парикмахерские, где мылят пальцами и не моют кисточки, отсутствие бани, умывание из таза, «где сначала грязь с рук остается, а потом лицо моют», перины вместо одеял – из отвращения, вызываемого бытом, делались немедленные обобщения.
В сводке сообщали нам, что румынские буржуа рассчитывают на «капитализацию» идеологии красноармейца и на то, что, вернувшись, они введут у себя капиталистические порядки. Однако именно в Румынии наш солдат более всего ощущал свою возвышенность над Европой.
В Констанце мы впервые встретились с борделями.
Командир трофейной роты Говоров закупил один из таких домов на сутки. Тогда еще рубль был очень дорог, существовал «стихийно найденный» паритет: «один рубль равняется ста леям», – вполне символизировавший финансовую политику нашего солдата. Характерно, что курс завышался также и в Болгарии, а в Югославии он, наоборот, был занижен до того, что за один рубль там брали 9,6 недичевских динаров и солдаты переплачивали «из уважения».
Закупив бордель, Говоров поставил хозяина на дверях – отгонять посетителей, а сам устроил смотр нагим проституткам. Их было, кажется, двадцать четыре. «За свои деньги» он заставил их маршировать, делать гимнастические упражнения и т. д. Насытившись, Говоров привел в дом свою роту и предоставил женщин сотне пожилых, семейных, измучившихся без бабы солдат.
Первые восторги наших перед фактом существования свободной любви быстро проходят. Сказываются не только страх перед заражением и дороговизна, но и презрение к самой возможности купить человека.
Капитан в Бухаресте приводит в гостиницу шесть женщин, раздевает их. «Кто из вас проститутки?»; потом устраивает смотр и злобно бьет каблуком в обезволосенные места.
Многие гордились былями типа: румынский муж жалуется в комендатуру, что наш офицер не уплатил его жене договоренные полторы тысячи лей. У всех было отчетливое сознание: «У нас это невозможно».
Наверное, наши солдаты будут вспоминать Румынию как страну сифилитиков.
На многих вывесках румынских врачей скромное «внутренние болезни», «первый хирург городской больницы» подбираются впечатляющими литерами «сифилис».
От сифилиса лечат чуть ли не все врачи – и стоматологи, и окулисты. Сифилис давно перешел из разряда моральных несчастий в категорию финансовых неудач. Вылечить его – недорого. Оттого больных много, и в городе чувствуется прялый, сладковатый запах болезни.
Конец войны, естественно, встретил нас множеством промтоварных эрзаций. Цилиндры, шелка, лезущие после первой стирки, сахарин в пирожных – все это воспринималось как подделка, фальшь, ложь. Даже такие полезные вещи, как деревянная обувь, считали жульничеством. Традиционное почтение к «заграничной вещи» было подорвано. Наиболее характерно это для Румынии. Интересно, как шли эти процессы в Германии или Финляндии, где много прочных и хороших вещей.
Разыскивая компоненты, из которых складывалось влияние Европы на русского человека, не забудем о «плюсовых» факторах. Большинство болгар и югославов открыто восхищалось Россией, сплошь и рядом даже переоценивая ее. Преклонение перед социальным строем и особенно перед военной мощью России наблюдалось повсюду. Солдат чутко это учитывал.
Нельзя забывать, что мы побывали в довольно паршивой Европе, ее Пошехонье, с румынским бессапожьем и венгерским безземельем.
Степень неосведомленности Европы о России была обидно велика. Это оскорбляло и озлобляло. Удивлялись нашему знанию простейших вещей из местной жизни – это в то время, когда во всех красноармейских газетах печатались справки: «Болгария», «Румыния», «Венгрия». В то же время охотно сообщали нам ворох всякой клюквы о России.
Как ни мизерно было то, что мы знали о них, они знали о нас еще меньше и хуже.
Еще царенокСо всех витрин на нас презрительно поглядывал 24–летний королек всей Румынии. Унаследовав элефантизм от отца и последствия гонореи от матери, этот родственник всех европейских монархов был очень красив – юный эсэсовский лейтенант, сероглазый, с жестоким взглядом. Быть может, его троюродные братья Гогенцоллерны – Зигмарингены в самом деле служили в немецких войсках. В детстве он много болел, поздно научился разговаривать. Для него создали специальную школу – шестнадцать детей, фонировавших его тугие успехи. Был упрям и зол.
Видел, как его беспутный отец бросил королеву и открыто жил с мадам Лупеску – еврейкой. Говорят, в шестнадцать он открыто потребовал у отца гитлеризации внешней политики. Когда тот отказал, Михай бросился на него с ножом. Стоявшая поблизости королева мать прикрыла короля своим телом, что и послужило (апокриф) причиной ее смерти.
В 1945 году он хотел жениться на английской принцессе, но такой брак оказался слишком политичным для союзной контрольной комиссии. Месяцами не принимал своего премьера. При подготовке аграрной реформы многократно тянул с мелкими изменениями. Грозе надоели нашептывания придворных, и он потребовал, чтобы их выгнали из кабинета. Через полтора часа они расстались. Гроза с подписанным законом. Король со слезами на глазах. Когда солдаты увели у него двух рысаков, жаловался Сусайкову: «В Румынии один король, и вы не можете его охранить».
СоюзничкиВ Констанце, в жаркий летний день, когда все население спасается от зноя в приморских трактирах, произошел любопытный случай. Капитан Красной Армии, напив и наев в кабачке на крупную сумму, пошел, не заплатив, к выходу. Трактирщик бросился ему наперерез. Капитан сообщил, что он победитель и платить не будет. Резонер – трактирщик отметил, что он уже выплатил государству свою долю лей как гражданин побежденной страны и вовсе не хочет платить вторично. Внезапно в эти экономические трения, происходившие при гробовом молчании трех сотен цивильных румын, вмешался английский офицер. Он спросил у хозяина, сколько должен господин капитан, – пятнадцать тысяч лей. Деньги были немедленно уплачены, после чего англичанин отправился к своему столику, провожаемый настоящей овацией. Капитан, вареный, пошел к выходу. Вслед ему свистел и улюлюкал весь зал. Этот случай получил широчайшую огласку, стал хрестоматийным анекдотом послевоенной Румынии.
Противопоставляя англичан советским офицерам, румынские буржуи указывают, что последние безъязычны, в то время как англичане знают язык. Какой же язык – английский? Да, но ведь это международный язык! Тоска по англичанам очень широких кругов европейской буржуазии, мещанства, интеллигенции проявлялась как в лирической, так и в политической формах. Английский король на календарях и фотоснимках попадал в самую неожиданную компанию – со Сталиным, Рузвельтом, Черчиллем и бесспорным Михаем. Англичанам прощали даже террористические бомбардировки жилых кварталов. Ожидали их примерно так, как ждала губернаторская Москва в 1918 году въезда генерала на белом коне. Все опросы, проводившиеся мною в Румынии, Венгрии, Австрии, обычно давали следующие результаты: двадцать процентов населения предпочитало русскую оккупацию союзнической. Не более того. Самые оптимистические обкомовцы называли двадцать пять процентов. Мародерства понижали эту цифру, а увеличение хлебного пайка повышало ее. Характерно, что она почти точно совпадала с количеством голосов, которые местные коммунисты предполагали собрать на выборах.
Симпатии к американцам носили менее определенный характер. Сомневались в их решительности. Впрочем, летом 1944 года ходили упорные слухи о том, что США предлагали нам триста миллионов долларов, всю сумму репараций, за очищение Румынии. Несомненно, что политика инфлирования леи, проводившаяся крупной буржуазией, исходила из того, что инфляция заставит склониться перед золотым тельцом и занять фунты под политические проценты.
В Граце английские автомашины окружали жалующиеся и восхищающиеся австрийцы. Штирийские девушки были куда менее суровы к английским офицерам, чем к нашим. В комендатуру неоднократно обращались бывшие английские пленные с ходатайствами о пропуске в английскую зону – «для меня и жены – австрийки».
В мае 1945 года, когда мы гнались за надувшими нас с капитуляцией немцами, девушки, разъезжавшие на реквизированных, к нашему изумлению, велосипедах, спрашивали меня, кто мы – англичане или русские. С пятого раза я начал отвечать – португальцы, что вызывало, впрочем, некоторое недоверие. В отношении румынской (и вообще европейской) буржуазии к нашему социальному опыту сквозило: хорошо, да не для нас, мы здесь как‑нибудь сами, по – своему.