Текст книги "Поколение"
Автор книги: Богдан Чешко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
III
Спешить было некуда. Стах вышел из дому слишком рано, потому что не доверял старенькому будильнику, который ходил, только когда его клали плашмя. В верхней части циферблата на будильнике была нарисована физиономия улыбающегося негра, умевшего прежде поводить взад и вперед глазами. Потом глаза почему-то выпали, и на неподвижном лице застыло выражение горькой иронии. Это случилось уже после смерти отца, который заботился о часах, пока не погиб, засыпанный землей в глубоком котловане.
Стах идет не торопясь, он знает, что придет раньше всех. Постоит немного у фабричных ворот, как это делали до него многие поколения рабочих. На фабрику он войдет вместе с Гжесем и его товарищем – так будет лучше, потому что они обещали похлопотать за него перед мастером.
День над Волей встает тяжелый и знойный. Сейчас разгар лета. После жаркого дня наступает душная ночь, подрагивающая от мерцания звезд и стрекотания кузнечиков, а следом за ней приходит утро, теплое, как суп, только что вынутый из духовки. Небо белое и пухлое. Дым из заводских труб не расходится в сонном неподвижном воздухе. По Плоцкой лениво бредут полицейский в синем мундире [4]4
Синие мундиры носили поляки, служившие в немецкой полиции.
[Закрыть]и шупо из «Зондердинста» [5]5
Немец-полицейский из команды особого назначения.
[Закрыть]. На солнце сверкают голенища сапог. Оба зевают во весь рот, спекулянты мясом и ветчиной сегодня им не попадаются, одни молочницы разносят свою водянистую бурду по трактирам. Полицейский проверяет содержимое бидонов, велит платить штраф. Шупо таращит глаза, как филин. Время от времени спихнет только бидон в канаву, но бить не бьет – от жары его разморило. Он клянет службу в этой проклятой стране, где даже глупые бабы-молочницы стараются обойти закон и вставляют в бидоны двойное дно, наверху молоко, а снизу первосортное желтое масло.
Стах думает: двинуть бы ему, гаду, между ног. И сразу воображение рисует такую картину: он подходит к жандарму и – трах его деревянной подметкой! Тот корчится от боли, роняет автомат. Стах поднимает оружие и направляет на полицейского, который вот-вот выхватит пистолет. Оба – и шупо и полицейский – поднимают руки вверх. Тогда Стах подзывает к себе прохожего в клетчатой рубахе, бредущего по другой стороне улицы, просит его снять портупею с полицейского и забирает ее. А пленным велит идти впереди себя. С минуту он колеблется. Пристрелить обоих проще всего, но как знать, не привлекут ли выстрелы патруль, который точно так же, как эти двое, шныряет по соседней улице. Отпустить их – значит жди погони. И так плохо, и так плохо. А потом, что делать с захваченным оружием? Спрятать – заржавеет. Идти в лес – с кем? Куда? Стаха охватили сомнения, и он даровал врагам жизнь.
То место, где дальновидные предки братьев Берг основали столярную мастерскую и построили доходный дом, перед самой войной начало внезапно менять свой облик. Здесь стали возводить жилые дома и всякого рода общественные здания. Спекулянты скупали земельные участки. После кризиса наступил короткий и обманчивый период процветания, но началась война и все так и осталось недостроенным.
Рядом со старыми, заросшими диким виноградом строеньицами, где ютятся небольшие мастерские ремесленников, возвышаются красные коробки недостроенных жилых зданий. На пустырях виднеются зарастающие травой фундаменты. Фонари остались старые, газовые, которые помнили еще усатых, вооруженных саблей царских будочников.
Стах сохранил со времен детства смутное воспоминание о старичке, ходившем с шестом и лесенкой. Шестом он дотрагивался до чего-то в фонаре, и тот загорался, а если не хотел гореть, старичок подставлял лесенку, взбирался наверх и начинал возиться под стеклянным колпаком.
Фонари и обвитые виноградом домики мастерских возникли одновременно в период процветания богатых мещан. Потом начали застраивать целые кварталы – деньги стали наживать более быстрыми, более современными методами, и в больших количествах.
Стах пошел мимо группы увешанных котомками евреев. Их пригнали сюда из гетто, чтоб они разровняли пустырь, носивший название Садурки, и приспособили его для склада фирмы «Кабельверке». Евреев конвоировал солдат с двумя овчарками. Немец хлестал себя арапником по голенищам и орал: «Я вам покажу, lausige Juden!» [6]6
Вшивые евреи (нем.).
[Закрыть]
До войны мальчишки играли на Садурке в полицейских и воров, устраивали футбольные матчи, а в пору осенних ветров пускали змеев. А вот и длинный забор из почерневших досок с колючей проволокой наверху и одноэтажное здание конторы; на узких дверях деревянная вывеска под щитком, на вывеске нарядная надпись:
БРАТЬЯ БЕРГ
Механизированная столярная мастерская
Стах прислонился спиной к железному столбу трамвайной линии и стал глядеть в конец улицы, ожидая, когда появятся столяры.
За стеной конторы кто-то зашаркал, звякнул ключ, и в дверях показалось похожее на крысиную мордочку лицо старика в спортивной шляпе с козырьком и наушниками. Он внимательно посмотрел на Стаха, попятился, как барсук в нору, и вскоре за стеной заскрипел старый насос. По вставленному в отверстие стены желобу хлынула в канаву грязная струя. Старик откачивал грунтовые воды из подвала. Потом он выглянул снова, пошевелил усами и спросил, указав бородкой на Стаха:
– Тебе чего? – И сразу добавил: – Ученик, а?
Стах кивнул.
– Чего подпираешь столб? Думаешь, хозяин придет и скажет: «Милости просим». Заходи сюда и… значит… подожди мастера. Чего боишься? Входи смелей. Пока пан Шимчик не ударил в колокол, я тут хозяин.
Он пропустил Стаха вперед, толкая его в спину огромным ключом, и через коридор вывел на просторный двор. Здесь в высоких штабелях лежали, высыхая на солнце, сосновые доски. От скипидарного запаха даже в носу защекотало. Стаху здесь понравилось: пахнет хорошо, и чистота вокруг, и на мастерскую приятно смотреть – не какой-нибудь хмурый домина, а симпатичный на вид, крытый толем барак с немного выпяченными изнутри стенами. В конце двора голубятня и уборная.
Старик толкнул стеклянную дверь, и они оказались внутри помещения. Слева, возле первого верстака, стоял голый по пояс детина в холщовом фартуке и давил бутылкой льняное семя для щегла, который копошился в клетке над окном. Это был Гжесь.
– Ага, это ты, как тебя…
– Стах.
– Стах… Я говорил с мастером. Возьмут тебя на две недели на пробу. Будешь хорошо работать – оставят насовсем. Садись, только не на верстак, на верстак задом не садятся – не стульчак.
От стекол в дверях шла наискось по полу золотая полоска солнца. Ее на секунду по очереди гасили все, кто входил в барак. Стало шумно, тесно и весело. Среди верстаков и людей крутился, словно деревяшка в проруби, молодой человек с загорелым лицом в зеленых брюках. Он всех расталкивал, улыбался, извинялся, наконец сел возле Стаха.
– Вы тоже на практику? Позвольте представиться: Юрек Корецкий. Приятно встретить товарища по несчастью, а?
– Меня зовут Стах… Стах Костей, если тебя это интересует. Знаешь что, дай закурить, если есть.
Они закурили.
В механическом цехе застонал стальным голосом колокол. Все подошли к своим верстакам и теперь уже подавали голос изредка, словно птицы, готовящиеся к отлету.
Худой, в узком коротком костюмчике парень, присев на корточки, раздувал огонь в печке, на которой стояли котелки с клеем. При звуке колокола он выпрямился и крикнул:
– Ученики!
Стах и Юрек подошли. Глаза присутствующих с любопытством следили за ними. Тощий парень повел их в глубь преисподней. Среди воющих на разные голоса машин торчала, словно рубка рулевого, застекленная будка мастера. Рядом с мастером в ней сидел старик. Все лицо его было в обвислых складках кожи, словно морда легавой собаки. Это был один из братьев Бергов, которого звали «первый». Он глянул на юношей и кивнул, тогда мастер откашлянулся, стукнул по чертежной доске карандашиком.
– Сильвек, – обратился он к парню в куцем костюмчике, – этого, – тут он указал на Юрека, – дай Шимчику, а этого, – указал на Стаха, – сведи к отцу на циркульную пилу. Пусть принимает конец. Только пусть сперва вынесет опилки.
Сильвек предоставил новичков самим себе сразу же за порогом будки и умчался, потому что из столярного цеха кто-то громко крикнул: «Клей!»
Стах подошел к циркульной пиле, обменялся несколькими словами с рослым механиком, который как раз в этот момент что-то смазывал в машине. Затем вытащил из угла ребристый фанерный ящик и принялся сгребать в него лопатой опилки.
– Чего рот разинул? Марш за работу!
Мастер высунул голову из своей будки и сердито сверкнул крохотными глазками. На его бугристом от жировиков лице появилась гримаса нетерпения.
Шимчик оказался опрятным толстячком в зеленом, безукоризненной чистоты фартуке. На курносом носу поблескивали стекла очков.
«Папаша этакий… дядюшка», – подумал, расчувствовавшись, Юрек.
– Шимчик? Мастер прислал меня вам в помощь.
– Шимчик? Какой я тебе Шимчик? С каких это пор я у тебя свиней пасу, молокосос?
– Простите, пан Шимчик.
Так развеялся взлелеянный Юреком миф о том, что рабочий говорит «товарищ», когда обращается к другому рабочему – члену того же самого клана, единого содружества парий.
Время тянулось медленно. Стрелки электрических часов, казалось, прилипли к циферблату, только секундная – тоненькая, серебряная – обегала его однообразным движением, словно желая подчеркнуть неподвижность двух других стрелок. Юрек чувствовал, как пульсирует кровь в набрякших ладонях. Кости наливаются свинцом. Он переносит двери из механического цеха во двор, где Сильвек покрывает их желтой грунтовкой. Острые края двери врезаются в ладони. Юрек сделал прокладку из бумаги и, придерживая ее в руке, берется за очередные двери. Шимчик заметил, показал другим рабочим, занятым у ближайших машин, и теперь все весело гогочут. Смеется даже Стах, стоя рядом с отцом Сильвека. Оба с ног до головы обсыпаны опилками и похожи на пекарей. Юрек бросил бумагу.
Он ни с кем не разговаривал дома в течение двух недель. Он уставал настолько, что поглощение картофельных оладий было для него тяжелой работой. Засыпал он глубоко и мгновенно. Ругался жуткими словами, которым научился у Гжеся, не стеснявшегося в выражениях, и плакал без слез.
Приходила тетка, причитала над его падением. Возможно, именно благодаря ее ханжеским сентенциям все реже возвращались приступы гнева и отчаяния, когда хотелось бросить все к чертовой матери. «Во всем, что вызывает возражение идиотов, есть смысл», – повторил про себя Юрек любимое изречение Константина. Отец поверх очков смотрел на него спокойным мудрым взглядом.
Юрек проклинал каждое утро и прощался с уходившими днями, как с врагами.
Наконец все стало на свое место. Мышцы окрепли. Он шел утром в мастерскую в толпе рабочих, спешащих на фабрики Воли, шел, прижимая локтем аккуратно свернутый мешок для стружек, в который был вложен кусок хлеба к обеду. Юрок прислушивался к размеренному стуку своих деревянных подметок по плитам тротуара. В руках ощущал удивительную легкость и думал: «Жить можно… Жить можно…»
IV
Стах отдал матери получку за неделю.
– Теперь ты зарабатываешь немного меньше, чем раньше. Нет чаевых. Зато ты застрахован, – значит, все лекарства будешь получать даром, кроме того, у нас есть бесплатные дрова. То же на то же и выходит. Если б ты еще не курил… Ну да ладно, все равно хватит только на хлеб да на картошку. Как-нибудь перебьемся. Зато будет у тебя специальность, жить будет легче. Не то что отец – всю жизнь шуровал лопатой. Смотри, только не пей. Только этого на старости лет мне еще не хватало.
Над городом длинными скачками дней пролетало лето. В предместье лето как-то ощутимей. Больше зелени, вода нагревается в квадратных прудах с глиняными берегами. Так и тянет купаться. Прудов два: один мелкий, в котором барахтается детвора, другой – глубокий – десять с лишним метров. Дна никто достать не может. О нем ходят легенды. Говорят, там лежит оружие, брошенное в тридцать девятом году, ящики с консервами, чуть ли даже не с золотом. Но этого никто не проверял. Уже на глубине нескольких метров царит мрак, вода кажется ледяной, от повышенного давления ушам становится больно, словно кто-то ввинчивает туда штопор. Даже самый отчаянный шалопай в округе, Костек, не достал дна, хотя однажды, хватив лишнего, упорно к этому стремился. Его тогда едва спасли.
Возле прудов вздымается, словно древнее укрепление, старая печь для обжига кирпича. Теперь это пристанище шулеров, трактир и ночлежка. Называют старую печь «Отель под мокрой флейтой». Почему, никто не знает. Внутрь можно проникнуть через отверстие, служившее раньше для подачи в печь необожженного кирпича.
Стах накормил кроликов, купил табаку у соседа-спекулянта и отправился на пруды. Сперва поплавал, потом лег на солнышко, рядом с собой положил на бумажке щепоть табаку, чтобы немного подсох.
Трава вечером пахнет как-то по-особенному. Лежать приятно, усталости как не бывало. Стах думает о том, что завтра можно поспать подольше, а потом надо смастерить новую клетку для крольчат. Планки для клетки он принес в мешке со стружками. Он готовил их исподволь, чтобы Шимчик не заметил. Шимчика боятся в мастерской, обходят стороной, как навозную кучу, хотя он не мастер и даже не помощник мастера. Но одевается он лучше других, жена у него по происхождению немка, и у него есть свои особые привычки. Например, он приносит в бутылке кофе с молоком и ставит его ровно за пять минут до обеда в горячую воду. И никогда не пьет прямо из бутылки, а всегда наливает кофе в эмалированную кружку. Работает он больше двадцати лет на машинах, и все пальцы целы, даже ни одного шрама нет. Такой чистенький, аккуратный. Стах заметил, что в субботу Шимчик и кладовщик получают жалованье первыми, за несколько минут до конца рабочего дня, и всегда бывают довольны. Шимчик никогда не смеется, только улыбается.
А вот отец Сильвека, Млодянек, совсем другой – тот умеет смеяться. Смех его грохочет на весь механический цех. Но смеется он редко, да и кому нынче до смеха – при немцах. Смеется он над всякой ерундой. Не далее как сегодня вымазал нижнюю сторону доски черной жижей, вытекающей из мотора, включил пилу и, крикнув Стаху: «Принимай!» – сунул доску под диск. Стах, ничего не подозревая, схватился за доску и выпачкал руки в клейком месиве.
– Ага! – крикнул Млодянек сквозь вой машин. – А ты не цапай, как дурак, сперва попробуй снизу, нет ли гвоздя или какой другой пакости.
Он радовался своей шутке и время от времени кричал:
– Стась, вымой руки!
А во время перекура сказал серьезно:
– Работать на машине надо умеючи. Железовский, есть такой механик, уже три недели в больнице лежит. Из-за чего? Из-за дурацкого гвоздя в доске. С машиной шутки плохи, это тебе не рубанок, несколько сотен оборотов в минуту, тут, знаешь, доля секунды – и палец, а то и вся рука, до свиданья!
Млодянек расхаживает по механическому цеху верблюжьим колыхающимся шагом, ноги, натруженные от постоянной переноски досок, согнуты в коленях, как у старой лошади. Он неграмотный, поэтому, наверно, и остался простым механиком после стольких лет работы. Механический цех для него вроде клетки с дикими зверями. Стах замечает в его глазах недоверие, испуг, когда он поворачивает рукоятку и машина, начиная работать, рявкает в ответ глухим басом. И еще одно: вот Стах украдкой сует в мешок со стружками обрезки дерева. Так поступают все, особенно столяры, – те громко крякают, взваливая мешок на спину. Млодянек заметил это, и на его открытом лице, на котором без труда можно прочитать его мысли, появилось выражение брезгливости.
– Не твое дерево, не бери.
– Вам хорошо говорить, вы живете на фабрике.
– Не твое, значит, оставь.
– Стружки тоже не мои.
– Стружки брать разрешено, а обрезки пусть хоть гниют, но раз не твои, трогать не имеешь права.
Млодянек любил повторять: «Фирма придет в упадок – нам будет хуже». И наоборот. Это один из его основных принципов. Шеф, «первый» Берг, здороваясь, подает Млодянеку руку.
* * *
Стах лежит на берегу пруда и смотрит в небо сквозь стебли травы. По небу кружат голуби, точно привязанные на длинных резинках к голубятне. Мальчишки гоняют их с опаской: немцы запретили держать голубей, потому что среди них могут оказаться почтовые. Голубиные крылья то мелькнут на повороте своей воздушной трассы, то вдруг исчезнут на несколько секунд из поля зрения. Слышны звуки губной гармошки, наигрывающей грустную песенку «Жду тебя…». Это Костек. Полированную гармонику с клапаном для полутонов он не покупал.
– Выскочил это я, – рассказывает он, – из Желязной Брамы и мчусь во весь опор по Мировской. Дело в том, что полиция нас накрыла за игрой в «три города»… Сворачиваю на Электоральную и там столик со всем барахлом передаю с ходу Казику. Иду в сторону Банковой площади, вижу: идет пятеро немцев-летчиков, под газом; шатаются, орут песни. Остановились возле лавки, где продают зонтики, вошли внутрь, и каждый вышел с бамбуковой палкой. Хозяин лавки был еврей. Они трах в витрину палками. Стекло – вдребезги. Ну, думаю, заварилась каша. Иду по другой стороне за ними. А они сунут голову в дверь магазина и спрашивают: «Jude?» [7]7
Еврей? (нем.)
[Закрыть]– или вовсе не спрашивают, только поглядят. Тот, который смотрит, махнет рукой, и все – трах палками по витрине! Наконец им надоело просто бить стекла, и они, как разобьют витрину, товар на улицу выкидывают. Заварилась каша… Собралась толпа, но никто ничего не берет. Один немец чулки сунул бабе – взяла. Тут и другие начали брать. А евреи и пикнуть не смеют. Только женщины ихние плачут. Я бы тоже заплакал. Товар-то какой! Стали евреи магазины закрывать. Первый был с музыкальными инструментами. Еврей тащит ставни, хочет витрину закрыть – где там, дали ему под зад, доски посыпались, и весь магазин точно метлой вымели. Я взял гармошку. А жаль. Можно было взять аккордеон. Эх…
Теперь Костек играет на гармошке «Жду тебя…».
Костек пришел на пруд со Стахом Коваликом и «слепым» Зызем. Пришли и спрашивают:
– Ну, что, мастер, полеживаешь, табачок сушишь… – А сами друг друга локтем подталкивают.
– На фабрику ходишь, рабочим заделался. Как говорится, зарабатываешь.От нас отбился, как голубь от голубятни. Мы таких, граф, не любим, – начал Костек.
Потом они предложили ему отправиться в печь. Солнце садилось за деревья соседних кладбищ, опускалось над зубчатой линией крыш, щедро разливая золотое сияние по небу и предвещая хорошую погоду.
Стах медлил, стараясь выиграть время, чтобы принять какое-нибудь решение. Его связывало с ними многое. Они вместе ходили в школу, вместе бродили по бабицкому лесу, по заросшим вереском пустырям за Бабицами. Били из рогатки ворон, а осенью пекли в золе выкопанную на чужих огородах картошку и брюкву. Сидели вокруг костра и воображали себя ковбоями. Костек называл себя Буффало Билл.
А теперь? Теперь Стах боится. Слишком много он знает о них, чтобы они оставили его в покое. Стах боится погореть, а это неминуемо, если кто-нибудь из них засыплется, а на Стаха падет подозрение… Стах пошел вместе с ними. Он решил поговорить с ними по душам, выяснить отношения. «Костек, – скажет он, – можешь на меня положиться. Я вас не выдам… Буду нем, как могила. Но больше на меня не рассчитывай». Однако получилось совсем не так, как он предполагал. Заготовленных заранее слов сказать так и не пришлось. Костек извлек откуда-то из угла литр самогона. Пили, сидя на куче перьев. Перьев в печи было великое множество. Воры ощипывали тут птицу, которую крали с находившегося поблизости склада.
Стах Ковалик, Зызь и Костек говорили без умолку, сопели, скрежетали зубами, перебивали друг друга. Стах тоже сделался словоохотлив, в голове рождались сногсшибательные идеи, одна другой нелепее. Он тоже начал сопеть и скрежетать зубами.
Потом они вышли наружу и сели, привалясь спиной к нагретой солнцем печи. Небо над головами было высокое-высокое, сверкающее и мягкое, как мех черной кошки. Костек наигрывал заунывные мелодии.
Они продолжали пить, и Костек, наклонясь к лицу Стаха, спрашивал:
– Ну как, пойдешь с нами?
– Оставь, он теперь за сынком мастера вместо няньки ходит. За мастерихой корзину с картошкой таскает, – говорил в ответ Зызь и, довольный своей шуткой, хохотал до упаду.
Но Стах заставил его замолчать, сказав, что идет с ними. Ему захотелось в последний раз вскочить на мчащийся из мрака поезд, вцепиться руками в край платформы, распластаться на досках, чтобы не снесло ветром, и сбрасывать потом в поле все, что попадет под руку: ящики, мешки, куски угля.
– Эшелоны идут на восток со всяким добром для армии: жиры, сахар, сапоги… а ты что? Ишачишь за гроши, как дурак. – Костек с презрением хлопнул Стаха ладонью по лбу.
Вскоре они поползли по бороздам огородов. Мокрая от росы ботва хлестала по лицу. Хрустели стебли, лопались спелые помидоры. Они пахли так сильно, что казалось, во рту ощущаешь их вкус. Дальше шел ровный, поросший щетиной травы склон железнодорожной насыпи.
С грохотом приближается мчащийся на восток по окружной дороге поезд. Паровоз посвечивает замаскированными огнями прожекторов.
«У паровоза глаза, как у козы. Только у козы зрачки столбиком, а тут столбики положены набок», – думает Стах и глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло. Паровоз пролетел, теперь, стуча на стыках, мимо проносятся вагоны.
Начал Зызь. Вскочив на ноги, он длинными прыжками помчался за вагоном. В мерцающем свете звезд мелькнул его черный силуэт.
Следующим был Костек. Он приподнялся на руках, и в этот момент, казалось, над самыми их головами грянул выстрел. Свистнула пуля, и Зызь крикнул: «А, а, а…» Спасения не было. С насыпи посыпались мелкие камешки. Парни, как крысы, юркнули в картошку. Немцы ругались, светили фонариками. Один из них ворчал: «Raketen – das brauche ich jetzt» [8]8
Ракеты – вот что мне сейчас нужно (нем.).
[Закрыть]. Они поняли только слово «Raketen» и поползли быстрее.
Когда они, храпя от натуги и хватая ртом воздух, остановились наконец на знакомой, полной привычных запахов лестничной клетке, Костек проговорил:
– Я узнал его по голосу, это Девица, баншуц [9]9
Солдат железнодорожной охраны (нем.).
[Закрыть]. Нам повезло, что у них не было собаки. Видал, что устроили, сволочи… (В голосе прозвучала нотка восхищения). Он у меня еще дождется, этот Девица, всажу я ему нож под десятое ребро. Теперь надо на несколько дней исчезнуть, потому что Зызь сыпанет, когда его станут бить.
Но опасения оказались напрасными. Пуля сорвала Зызя со ступеньки вагона, а колеса длинного состава превратили его тело в кровавое месиво.
Утром мать вычистила одежду Стаха. А заговорила с сыном только вечером, когда он на краешке стола ел картофельную похлебку, и когда про Зызя было уже все известно.
– Ой, Стах, Стах… – сказала она, покачав головой и с трудом сдерживая слезы. Она моргнула глазами, и вдоль ее сухого, как стручок, носа покатились две серебряные капли. Сгорбившись и кусая край фартука, она разрыдалась, как маленькая обиженная девочка. Стаху было бы легче, если б отец огрел его плеткой. Он подошел и стал гладить вздрагивающие от рыдания узкие плечи матери. Он утешал ее неумело, стыдясь своих чувств. Ткань материнской блузки цеплялась за шершавую кожу его ладони.
Сквозь вереницу горьких мыслей просачивалось чувство удовлетворения: связь с Костеком и его товарищами прекратилась сама собой, вернее, ее перерезали колеса товарного поезда.