Текст книги "Поколение"
Автор книги: Богдан Чешко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
XVIII
– Познакомьтесь. Это товарищ Казик, а это Бартек и Юрек, руководители той секции, о которой ты уже знаешь… Ну, мне пора, желаю успеха.
На Казике было потрепанное пальто, невзрачная шляпа. Его худое, застывшее от постоянного внутреннего напряжения лицо время от времени сводило судорогой. Было похоже, будто он сдерживает зевоту. Он был неразговорчив и только в квартире Яся Кроне немного оттаял. Он просил сообщить, как возникла секция и какая проводится работа.
– А вы как думаете? – спрашивал он, как учитель, указывая пальцем на Яцека Шерментовского, и внимательно выслушивал ответы.
– Вы с товарищем согласны? – спросил он у Яся Кроне, который носил теперь кличку Суковатый.
– Почему вам кажется, что он преувеличивает, говоря, что вы были не активны?
«Ох, и хитер, до чего же хитер!» – восхищался Юрек.
Казик как из рога изобилия сыпал политическими новостями, разъяснял положение на фронтах и опять задавал вопросы, которые неизменно начинались с «Как вы думаете…».
«Как вы думаете?» – повторял он, и становилось ясно, что он сам ищет ответа на свой вопрос. Вдруг, словно фокусник, достал пистолет, предусмотрительно разрядил его и пустил по кругу, говоря: «Пусть каждый разберет и соберет». Он с той же дотошностью следил за движениями пальцев, что и за ходом мыслей, без лишних слов попрощался и договорился со Стахом встретиться на явке. Велел ему прийти с оружием.
В отношениях с молодежью он был неизменно суров. Другим они его никогда не видели. Его сухое лицо было всегда напряжено, и даже нервный тик не нарушал этого впечатления. Ребята так и не узнали, какая горячая любовь и ненависть скрывается под маской напускной суровости. Только самые близкие, немногочисленные товарищи по-настоящему знали этого человека.
Один советский солдат мне как-то рассказывал, что провел три года в одной землянке, в одном окопе, за одним костром, плечом к плечу в походах и в атаке с офицером из Ленинграда. И только в день окончания войны узнал, что лейтенант Глеб Иванович – художник, что у него есть жена и ребенок, что он работает в Эрмитаже и тоскует по Тициану и Рубенсу.
Некоторые насекомые, оказавшись в неблагоприятных условиях, высыхают, а потом, иногда даже через много лет, оживают снова.
Так бывало и с людьми – они заковывали себя в непроницаемый панцирь молчания, обрекали на отмирание ненужные части души, и, когда им это удавалось, на их лицах не появлялось больше улыбки.
– Ты должен сделать из своих троих ребят хороших, сознательных бойцов и активистов. Понимаешь, как это ответственно? И эту ответственность с тебя никто не снимет. Наоборот, может быть, завтра ты уже будешь отвечать за двадцать человек, а через месяц – за молодежную организацию в целом районе.
Казик шел рядом со Стахом и, заглядывая ему в глаза, продолжал говорить:
– Сегодня мы должны разоружить веркшуца. Если это удастся, к вашему «вису» прибавится штурмовой маузер. Это будет началом. А потом к вам придет толковый командир и поведет вас на первые серьезные операции. Вы пустите под откос первый поезд. Подорвете мост. А потом ты уже сам будешь руководить операцией вместе с предварительной разведкой и всеми подготовительными работами. Будешь командовать взводом, ротой… Пока ты только слушаешь доклады и читаешь нашу литературу, а придет время – сам будешь открывать людям глаза, станешь агитатором… Но если при этом ты будешь думать, что завтра тебя настигнет пуля, то ничего не добьешься, запутаешься, пойдешь на компромисс с самим собой перед лицом неотвратимой смерти и отпадешь от движения. Мне говорил о тебе Стройный. Ты должен учиться. Ты думаешь, что после войны тебе за заслуги дадут пенсию и ты будешь, как дойную корову, доить свое прошлое и беззаботно попивать молочко? Ты ни на минуту не должен забывать о послевоенных временах, ни ты, ни твои люди. После войны одной только чистой совести будет мало.
Стах шел молча и думал о будущем. Казик раздвинул завесу тумана, скрывавшую великую реку времени, и перед ним все шире, точно круги на воде, раздвигались сверкающие горизонты.
Они благополучно разминулись с жандармским патрулем. Из-под металлических козырьков надвинутых на глаза шлемов на них устремились сверлящие взгляды. В такие минуты отчетливо ощущаешь свою спину. Может быть, начальника патруля ввело в заблуждение мешковатое парусиновое пальто Стаха, плохонькая курточка и невзрачный вид Казика. Оккупационный аминь «Hände hoch!» на этот раз не прозвучал. Зато его услышал веркшуц в сторожке фабрики насосов. Они, как барана, связали его телефонной проволокой и оставили на полу в конторе, захлопнув наглухо железные двери.
Это был удачный день.
Все собрались на квартире у Дороты, чтобы детально обсудить подготовку к празднику Первого мая. Мероприятия были рассчитаны не на одни день. Напротив, как показала практика массового распространения партийной и молодежной печати, разбрасывание газет и листовок в разных частях города, в рабочих районах, у ворот фабрик к концу смены, на людных трамвайных остановках, подсовывание в почтовые ящики и под двери, упорное и неустанное нашпиговывание города словами, несущими правду, – это, и только это, давало ощутимые результаты. «О нас знают, о нас говорят», – такой вывод был сделан после нескольких недель упорной работы. Город вбирал в себя пропагандистскую литературу, но возлагать надежды только на нее – значило бы пытаться разжечь паровозную топку клочком бумаги. Успех агитации решал Восточный фронт, названия русских городов, освобождаемых от немцев. Успех агитации решала Красная Армия: «Моряки и летчики, солдаты пехотных и бронетанковых войск, офицеры, старшины и рядовые», – как говорило московское радио, передавая сводки и приказы. Агитировал весь советский народ.
Помогали агитировать и сами немцы, демонстрируя законченный образец фашистского государства. Образец, до тонкости отработанный в деталях.
* * *
Первое мая решено было отметить достойно.
Ребята входили в тесную кухню маленькой квартирки в доме на Коле, где жили служащие и рабочие, имеющие постоянный заработок. За кухней – комнатка, наполненная шумом. Мать Дороты перестилала постель. Крахмальные полотнища простыней порхали в полутьме, ложились на стол, на котором рядом со стопкой белья чернел прямоугольник наборной рамы нового номера газеты. Одна половина стола сияла белизной, другая отсвечивала жирным блеском черной типографской краски. Этот контраст заставил Юрека на минуту задуматься, он вообще был склонен к умозрительным наблюдениям. Он любил сопоставлять будничное с необычным.
Темнело. За окном на пустыре между домами и железнодорожной насыпью мальчишки крутили над головой привязанные на проволоке дырявые консервные банки с тлеющими угольками. Поле было усеяно золотыми кругами.
– Они каждый день неизвестно для чего вот так крутят эти огоньки, – сказала Дорота.
– Прощаются с днем, – сказал Юрек.
Дорота посмотрела на него и задумалась. Она долго не могла составить о нем мнения. Сперва все казалось ясным. Когда она брала у него пистолет для обучения стрельбе, он сунул ей в руку оружие и буркнул: «Заряжен. Поставлен на предохранитель. В случае чего снимай с предохранителя и пали». Одет он был просто, к брюкам присохли желтоватые капли клея. На ногах – ботинки на деревянной подошве. Рабочий. Но потом, когда она услышала на собраниях, как он выступает, высказывая свои мысли в словах округлых, скользких, как бильярдные шары, то подумала: «Странный рабочий». Подумала – странный, чтобы не подумать – подозрительный.
Дворник (во всем районе над дверями дворницких висели таблички с фамилией дворника) хлопнул железной калиткой, отрезав дом от остального мира.
Прежде чем последний язычок пламени утонул в расплавленном стеарине свечи, они обсудили мероприятия, связанные с первомайским праздником. Планировалось распространение прессы, митинги, а в день Первого мая – развешивание знамен на трамвайных проводах. Повесить нетрудно, а вот снимать надо с помощью специального грузовика с вышкой. Потом опять распространение прессы. Темп работы должен нарастать, а после праздника постепенно сходить на нет. Несколько боевых отрядов Гвардии готовило вооруженные выступления. Все было оговорено, задания распределены. Вешать знамена должен был Мартин со своими ребятами с Повонзек. На него поглядывали с гордостью и восхищением. Он унаследовал от отца искусство изготовления «лягушки» – специального приспособления, при помощи которого знамена вешали на провода трамвайных линий.
Разговор угасал. Светящиеся стрелки часов, негромко тикавших возле блюдца со стеарином, показывали час. Время тянулось томительно медленно. Гражина открыла окно, и в комнату ворвались звуки ночного города, звуки отдельные от предметов, не связанные с ними. Издалека донеслись гудки паровозов, где-то, разбрасывая пучки голубых искр, скрежетал по рельсам грузовой трамвай. Под окнами простучал сапогами немецкий солдат, возвращающийся в казармы. Он пел глубоким бархатным баритоном народную песню со спокойной простой мелодией и каждую строфу кончал рассыпчатой трелью. Слова песни были непонятны, – наверное, он пел на каком-нибудь диалекте. Юрек уловил только слово Liebe [26]26
Любовь (нем.).
[Закрыть]– вечное слово.
– Поет о любви, – сказал он.
– Как человек, – буркнул кто-то из темноты.
Ночь в чужом вражеском городе, который ощетинился, как гигантский каменный кот, пробудила в минуту одиночества у этого одетого в солдатскую шинель человека сентиментальные чувства.
Песенка смолкла, солдат прибавил шагу, по плитам тротуара быстрее и громче застучали его подкованные сапоги. До казармы было недалеко.
Гражина прикрыла окно.
– Не дымите больше, – попросила она.
Но курить было уже нечего. Мартин, собрав окурки, свернул из газеты большую козью ножку и пустил ее по кругу, как в былые времена трубку мира.
И тогда началась самая важная часть собрания. Кто-то запел, и все тихими голосами стали подтягивать. Пели сначала «Мазурку каторжан», потом песни, сложенные в тюрьмах санации, звучащие как рифмованные речи на митинге, и, наконец, мало кому еще известные в то время красноармейские песни.
«Дан приказ: ему на запад…» – тихо пел Стах, ему вторила Дорота.
Потом Дорота читала на память отрывки из поэмы Броневского о Парижской коммуне. Читала искренне, без декламаторских ухищрений. «Генерал Галифе»… – злобно шипел ее голос.
«Слишком много пафоса, – подумал Юрек, – не хватает простоты».
Под утро пришел сон. Спали вповалку, как спят на вокзалах во время эвакуации.
Ушли все вместе, как только дворник в накинутом на плечи полушубке открыл ворота и скрылся в свою нору, шлепая туфлями.
Вышли на улицу, щуря воспаленные от недосыпания глаза. Эта ночь запомнилась всем надолго.
Они сидели в кустах на православном кладбище, в яме, устланной прошлогодней листвой, и без энтузиазма играли в шестьдесят шесть, чтоб оправдать свое пребывание в этом месте. Ветки набухли, предвещая близкое появление листьев.
Явился Петрик, назвал пароль, из кармана его пальто, как договорились заранее, торчал «Новый варшавский курьер». Он сел и весело заговорил:
– Ага, значит, ты Бартек. Хорошо. Итак, имею честь представиться: ваш командир. Очень бы хотелось с гордостью рассказать о вас в будущем своим детям, но это уж от вас зависит, – думаю, вы оправдаете мои надежды. То, что ваша боевая подготовка оставляет желать лучшего, мне ясно. Опыта у вас нет никакого. Солдат – это тоже профессия. Приобретение навыков – вопрос времени и любви к своему делу. В сложившейся ситуации отсутствие любви заменяется необходимостью. Лучшим из вас будет самый отважный, тот, у кого не дрогнет сердце в решающий момент, кто сумеет сохранить ясность мысли и принять решение в любой обстановке, какой бы безнадежной она ни казалась… Впрочем, безнадежных положений не бывает. Назовите свои клички. Как вы себя называете? Клички будут вас обязывать. Если будет необходимо сменить кличку, мы вас оповестим. Начнем с тебя, дорогуша, – указал он на Яцека Шерментовского, который до сих пор не придумал себе кличку.
– Пусть будет Дорогуша, – тихо сказал Яцек.
– Суковатый… Бартек… – писал Петрик твердым карандашом на папиросной бумаге.
– Так. Пустыми разговорами заниматься не будем. Оружие у вас есть. Знаю. «Вис» и маузер. Нужно, чтобы оружие как можно скорее заговорило. Как хранятся у вас пистолеты? Чтобы никакой сырости, подвал тоже не годится. Гестаповцы чаще всего ищут оружие как раз в подвалах. С ума посходили с этими подвалами. Не жалейте масла. Но это не значит, что пистолеты должны плавать в масле, как попчики. Особенно следите за стволом. Если пистолет носите в кармане, вытряхните из кармана пыль. После стрельбы ствол надо прочистить, чтоб блестел как зеркало, смазать маслом, на следующий день опять прочистить и чуть-чуть смазать. Перед боем протереть досуха. Партизан – это не значит браконьер. Оружие досталось нам слишком дорогой ценой.
Петрик склонил голову набок и обвел присутствующих внимательным взглядом. Он сидел, охватив руками согнутое колено, и слегка покачивался всем телом.
– На будущей неделе пойдем на «полотно». Парализовать коммуникации – наша главная задача. Борьба не прекращается. Несколько дней назад у нас сорвалась боевая операция. Баншуц задержал парней с миной, когда те вышли к железной дороге. Я их прикрывал. Пришлось убить баншуца и его собаку. Мы взяли автомат «бергман» и подзорную трубу. Этот идиот носил морскую подзорную трубу… времен Колумба.
– Это был Горбун? – спросил Стах, который слышал, как рабочие обсуждали этот случай на фабрике.
– Да, Горбун. Пятьсот спекулянтов помолились за мое здоровье, – рассмеялся Петрик. – Так. Контакт буду с вами поддерживать через Суковатого, адрес его я знаю. Вернее, не знаю, а помню зрительно. Старайтесь не запоминать названий улиц и номера домов. Запоминайте зрительно, так безопаснее. Со мной связь держите через Александру или, если дело будет срочное, через Стройного. – Петрик еще раз с головы до ног оглядел ребят. Взгляд его задержался на ногах Стаха, обутых в полученные по талонам стоптанные ботинки на деревянной подметке.
– Сапог нету?
– Нету.
– Встань, пройдись.
Стах прошелся.
– Нет, приятель. Так дело не пойдет. Это для партизана не обувь. Как ты будешь бегать, прыгать, перелезать через забор? Никуда не годится. Ты что, бедно живешь?
– Да, небогато.
– Я постараюсь достать тебе сапоги. Какой у тебя размер?
На папиросной бумаге рядом с именем «Бартек» он поставил цифру.
До трамвайного кольца они шли пустырями, скользя по размокшей глине огородов. Шли быстро, широко взмахивая руками, ловя открытым ртом стремительный ветер с юга. В поле повеяло весной. Пахло влажной землей и перегнившей свекольной ботвой, оставшейся с прошлого года. Склоненный над парниками огородник крикнул что-то, недовольный тем, что топчут его участок. Ясь Кроне ответил ему отборной руганью. Его распирал молодой задор, он жаждал сразиться с целым светом.
– Чего дурака валяешь. Зачем зря человека обидел? – Петрик остановился и схватил Яся за руку. – Нашего, трудового человека. Глуп ты, браток, вот что. Велел бы я тебе подойти к нему да извиниться, но знаю, что получишь мотыгой в лоб, и поделом. Держи себя в руках. Не бросайся на людей. Думаешь, большой да сильный вырос, значит, все можно?
Расстались они у трамвайного кольца. Петрик плотнее запахнул полы брезентового плаща и ушел, придерживая руками шляпу. Ветер под вечер усилился, он гнал по небу бурые клочья туч.
– Весна, ребята, ей-богу, весна! – крикнул Стах и хлопнул себя по бокам, точно птица крыльями.
Наконец-то пришел командир и влил в них неукротимую жажду деятельности.
Это был счастливый и значительный день.
XIX
– Слышали, жиды войну начали. Ой, войну начали с немцами!
Сообщая новость, мастер Слупецкий старался придать своему голосу еврейские интонации. Юрека передернуло. Он, как ножом, полоснул мастера взглядом и проворчал:
– По-моему, пан Слупецкий, в этом нет ничего забавного.
Склоненные над верстаками спины распрямились. Люди глядели, затаив дыхание. Впервые в истории фабрики простой рабочий поучал мастера. Слышно было только, как за стеной монотонно гудели машины, а в столярном цеху ни один рубанок не свистнул, ни один молоток не стукнул.
– Мне тоже кажется, что в этом нет ничего смешного… – неожиданно ввернул работавший за соседним верстаком Фиалковский.
Посыпались вопросы. Говорили все сразу. Мастер умолк, его спина в сером парусиновом кителе ссутулилась, и, не сказав больше ни слова, он ушел в механический цех.
– Он тебе этого не простит, – предупредил Юрека Фиалковский. – Показал быку красную тряпку – теперь он не успокоится.
– Плевал я на него, – ответил Юрек. – Слушать тошно, Фиалковский. Эта скотина все уши прожужжала: «Ох, уже эти жиды, чтоб их черт побрал, их убивают, а им хоть бы что. Мы бы никогда до этого не допустили. Что за паршивый народ, даже противно. Хорошо, что немцы навели в этом деле порядок…» А теперь, когда евреи восстали, он издевается над ними, понимаешь, Фиалковский. Человечности его уже никто не научит. Я бы таких убивал на месте или возил в клетке с надписью: «Прошу плюнуть мне в морду».
Фиалковский кивнул в знак согласия, его маленькое личико расплылось в улыбке. Он представил себе Слупецкого за железной решеткой. Проведя фуганком по кромке доски, он вдруг наклонился к Стаху и шепнул:
– Как выйдет номер «Трибуны» про восстание в гетто, не забудь, принеси. Интересно, что напишут ваши. Посмотри-ка, какие евреи отважные. Впрочем, у них нет другого выхода. Все равно пойдут на мыло. Но это легко сказать: нет другого выхода. Бывает человека до того скрутят, что он думает: «Теперь уже все равно. Лучше сидеть тихо, а то еще хуже будет. Затаиться, спрятаться, будто меня вовсе нет».
Он повернул доску другим торцом, снял стружку, вьющуюся, как золотой пучок женских волос, и зашептал, вновь остановив фуганок:
– Легко сказать: «Другого выхода нет», а ведь не всякий, осознав это, возьмется за гранату. Я сам не знаю, как бы поступил на их месте… Поэтому я снимаю шапку и кланяюсь. – И Фиалковский действительно снял с лысины пропотевшую войлочную тюбетейку и поклонился северной стене барака.
За этой стеной, за рядами домов, за четырьмя десятками улиц простиралось гетто, сотрясаемое судорогами первых взрывов. Восставшие подожгли первые немецкие танки, которые, грохоча, сунулись стальными рылами за кирпичную стену. Стена стала для немцев непроходимой.
Малое гетто не примкнуло к восстанию. Немцы отрезали его от охваченного огнем массива домов. Здесь было тихо, как на кладбище, только гулко отдавались в тишине шаги жандармских патрулей да гремели одиночные выстрелы. Спрятавшиеся в домах люди ждали, когда наконец будет открыта дорога к платформе Гданьского вокзала, известная дорога, ведущая по улицам Смутной и Покорной. Сейчас ее преграждал огонь. Ждали. Давид сидел в квартире у братьев Зильбер на Теплой улице и страдал оттого, что вынужден сидеть сложа руки. Прошло несколько дней, и стало ясно, что ждать Еноха нет смысла. Енох должен был принести оружие: несколько гранат собственного изготовления и пистолет. В прихожей за дверью до сих пор стояли литровые бутыли с горючей смесью. Братья Зильбер старательно обходили эти бутыли. Они не снимали на ночь сапог и на всякий случай приготовили себе узелки. Впрочем, никто не раздевался. Давид не мог сомкнуть глаз. Заслышав шаги, он бросался к дверям: «На этот раз наверняка Енох».
– Енох, Енох… А если нет? Надо сидеть тихо и не поднимать зря шум. Тогда немцы подумают, что в квартире никого нет… – убеждал старший брат – музыкант.
Уже через два дня оба прокляли тот час, когда сказали Гине «да». Теперь ничего нельзя было сделать, в передней стояли эти проклятые бутылки, которые Давид стерег, словно они были наполнены золотым песком, а не желтым бензином.
Еще позавчера в ответ на слова Давида: «Наверно, Енох уже не придет», – Гина ответила: «Енох придет». Она сказала это без уверенности, потому что над большим гетто кружил «аист» и сбрасывал зажигалки. Она следила за ним, спрятавшись за камином. Сквозь городской шум, скрежет трамваев и стук железных колес пробивался сухой, захлебывающийся стрекот пулеметов. Шумным и красочным было пасхальное богослужение в этом году.
На четвертый день она сказала: «Нет смысла ждать дольше», – и спустилась вниз, в канализационную трубу. Она обещала вернуться на следующий день.
Давид, склонившись над люком, смотрел в глубину. Гина откинула голову назад, чтобы еще раз взглянуть на Давида, на его чернеющий профиль. Держась за железные скобы, она сходила все ниже. Ее бледное, отливающее жемчугом лицо растворялось во мраке. Давид опустил круглую крышку люка. Лязгнул металл. «Как крышка гроба», – подумал Давид, и ему захотелось броситься за ней следом, несмотря на непреоборимое отвращение к черной вонючей клоаке.
Но как пронести одному сорок бутылей с бензином? Завтра вернется Гина и приведет с собой Янкеля и Стефана. Они возьмут бутылки и пойдут на ту сторону. Может быть, приведут оттуда отряд, организуют штаб – очаг борьбы, от которого запылают другие, тлеющие в малом гетто очаги. Так говорила она, туго обвязывая вокруг щиколоток штанины брюк, взятых у младшего из Зильберов – дантиста. Надо было ждать три дня. И он ждал. Она не вернулась. Гина, медленно исчезающая в черном колодце, стояла у него все время перед глазами, другой он уже не мог ее себе представить.
Давид стал искать компас. Он бегал днем по всем этажам. Заходил в соседние дома, рискуя, что его подстрелят при переходе улицы. Хватал незнакомых людей за полы пиджака: «Компас? Нет ли у вас случайно компаса?»
Люди пожимали плечами. Некоторые думали, что это оригинальный вид помешательства. Люди настолько отупели, что голос извне не доходил до их сознания. Они настойчиво задавали себе один и тот же вопрос: «Что будет?» Задавали при каждом вздохе. Их головы были как огромные колокола, гудящие от однообразных ударов: вопрос – и ответа нет, вопрос – и ответа нет.
– Компас? Нет ли у вас компаса среди вещей, оставшихся от сына?
– У меня есть вещи сына. Две недели назад его нашли немецкие агенты. Он говорил мне: «Мама, я не похож на еврея». – «Юзек, – говорила я, – немного похож». Уж я-то знала его лицо.
И он в тысячный раз за этот день выслушивал еще одну скорбную повесть. Оп сходил с ума от нетерпения. Он готов был умолять и угрожать. Ему было все равно. Он должен был любой ценой добыть компас.
– Компас, понимаете, похож на часы, такая круглая медная коробочка со стеклышком. Под стеклышком стрелка, заостренная с обоих концов. Подвижная. Она указывает на буквы «С», «В», «Ю» и «3». «С» означает север. Стрелка поворачивается всегда к северу.
Наконец она согласилась и стала рыться в клеенчатом мешке. Вместе с несколькими фотографиями сына она извлекла оттуда множество всякого хлама. Среди этого хлама был компас.
Он спустился в канализационный коллектор в ту же ночь и погрузился по грудь в черную вонючую воду, которую невозможно было разглядеть в густом, как смола, мраке. Он пошел каналом, ощупывая, как слепой, скользкую стену. Наконец понадобилось уточнить направление. Компас он положил в шапку, чтобы под стекло не просочилась вода. Он достал компас из шапки, но пальцы, покрытые слоем скользкой грязи, слишком крепко сжали металлическую коробку. Полированная медь выскользнула из руки. Тихо плеснула подступающая к груди жижа. Он долго искал, ныряя в нее, роясь пальцами в густых отложениях на дне. Он снял ботинки и стал пальцами ног нащупывать драгоценную коробочку. Он выл от отчаяния и бил себя кулаком по лбу: «Не мог привязать на веревку, вот идиот!»
Через час, а может быть, больше, он пришел к выводу, что поиски бесполезны. По-видимому, он сам закопал компас в слое ила, когда в отчаянии пытался разгрести его руками и ногами.
Он прислонился к стене и долго стоял так, не зная, что делать. Наконец он пошел обратно. Как родной дом, приветствовал он светлый кружок над головой. Через люк, с которого он несколько часов назад снял крышку, шла живительная струя свежего воздуха.
Открыв дверь квартиры, он увидел обоих братьев Зильбер у раковины. Они выливали бензин из последних бутылок. Страшно было подумать, что вылитый ими в раковину бензин смешается с горящим керосином, который накачивали в чрево города изнемогающие под весенним солнцем молодые эсэсовцы Юргена Штропа.