355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бернард Маламуд » Бенефис » Текст книги (страница 10)
Бенефис
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:21

Текст книги "Бенефис"


Автор книги: Бернард Маламуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

В прошлом году он свою норму получил. Мацу выпекали государственные пекарни, и продавалась она в государственных магазинах, но в этом году государственным пекарням печь мацу запретили. Власти ссылались на технические неполадки, но кто ж им верит?

И старик пошел к раввину, старику еще старше его, со всклокоченной бородой, и спросил, где можно достать мацу? Он опасался, что на этот год останется без мацы.

– Я и сам боюсь того же, – сказал раввин. И сообщил, что ему велели предложить прихожанам покупать муку и печь мацу самим, на дому. Муку они смогут купить в государственных магазинах.

– Ну и что мне делать? – спросил вдовец. Он напомнил раввину, что у него и дома-то нет, так, комнатенка с электроплиткой. Жена его умерла два года назад. Единственный его ребенок, дочь, замужем и живет с мужем в Биробиджане. Из всех его родных после войны в живых остались лишь две двоюродные сестры его лет, живут они в Одессе, а он, даже если бы ему и удалось найти, где испечь мацу, печь не умеет. И что ему делать, что?

Тогда раввин пообещал раздобыть для вдовца килограмм-другой мацы, и старик возрадовался и благословил его.

Но вот прошел месяц, вдовец ждал-ждал, а раввин о маце и не заикался. Забыл, наверное. Ничего не поделаешь, раввин старый, забот у него много, и вдовцу не хотелось надоедать ему. Песах, однако, был не за горами, и больше ждать он не мог. За неделю до Великого праздника он решил не откладывать, а пойти к раввину домой и поговорить с ним.

– Ребе, – сказал он, – вы обещали мне килограмм-два мацы. Что случилось, где они?

– Знаю, обещал, – сказал раввин, – но кому именно – не помню. Обещать легко. – Он обтер лицо несвежим платком. – Мне пригрозили, что меня могут обвинить в изготовлении и продаже мацы с целью наживы и арестовать. Сказали, что арестуют, даже если я буду раздавать мацу бесплатно. Тоже мне преступление, чего только не придумают. Преступление не преступление, а мацу ты получишь. Если меня и арестуют, я уже старый, а сколько старик проживет на Лубянке? Недолго, слава Тебе, Господи. Так что я дам тебе немножко мацы, но никому не говори, от кого ты ее получил.

– Да благословит вас Господь, ребе. И чтобы не мы, а наши враги умерли в тюрьме.

Раввин достал из стенного шкафа мацу – она уже была завернута и обвязана узластой бечевкой. Вдовец, понизив голос, предложил оплатить хотя бы стоимость муки, но раввин и слышать об этом не хотел.

– Бог подает, – сказал раввин, – хотя порой и не без труда.

Объяснил, что на всех мацы вряд ли хватит, поэтому пусть вдовец берет что дают и еще спасибо скажет.

– Есть буду меньше, – сказал старик. – Считать каждый кусочек. А если до конца Песаха мацы не хватит, сберегу последний кусок и буду на него смотреть и целовать. И Он меня поймет.

Вне себя от радости – у него есть маца, пусть ее и немного, – вдовец поехал домой на трамвае и встретил там другого еврея, у этого еврея одна рука была сухая. У них завязался тихий разговор на идише. Сухорукий увидел квадратный пакет, перевел взгляд с пакета на вдовца и просипел:

– Маца?

У вдовца на глаза навернулись слезы, он кивнул:

– Господь подал.

– Раз Господь подал тебе, должен подать и мне. – Сухорукий что-то обдумывал. – А вот мне не повезло. Я понадеялся на американских родственников из Кливленда. Они написали, что высылают мне большой пакет отборной мацы, но, когда я навел справки, оказалось, что маца не пришла. И знаешь, когда я получу ее? – пробубнил он. – Через месяц-два после Песаха, ну и на что тогда она мне?

Вдовец печально закивал головой. Сухорукий вытер глаза здоровой рукой, смешался с другими пассажирами и вышел на ближайшей остановке. С вдовцом он не попрощался, да и вдовец не попрощался с ним: не хотел лишний раз напоминать ему о своей удаче. Но когда вдовцу настало время выйти, он посмотрел себе в ноги, куда поставил пакет с мацой, и увидел, что пакета на месте нет. Ноги – да, ноги на месте. Вдовца пронзила такая боль, точно ему в хребет вонзили гвоздь. В поисках пакета он давно проехал свою остановку, мотался по вагону, опросил всех без исключения пассажиров, кондукторшу, водителя, но они клялись, что видеть не видели его мацы.

И тут его осенило: мацу украл сухорукий, больше некому.

Удрученный вдовец задавался вопросом: неужели один еврей мог украсть у другого бесценную мацу? Нет, это невозможно, а вот украл же.

Так что теперь у меня не осталось ни кусочка мацы – даже глаза порадовать нечем. Если б мне удалось украсть пусть самую чуточку, хоть у еврея, хоть у русского, я бы украл. И подумал: украл бы даже у старика раввина.

И поплелся вдовец домой без мацы и остался без мацы на Песах.

* * *

Рассказ «Талис» был об одном парне, шел ему восемнадцатый год, борода у него, если не считать нескольких пробившихся там-сям волосков, еще не росла, и приехал он в Москву из Кирова и пришел к синагоге на улице Архипова. А с собой у него был большой сверкающей белизны, немыслимо красивый талис, и он предложил сгрудившимся у синагоги евреям самых разных занятий и достатка продать им талис – а они при виде талиса навострили уши, заволновались, глаза у них от жадности разгорелись – за пятнадцать рублей. Большинство из них, старые евреи – те в особенности, сторонились парня, хоть самых набожных из них и беспокоило, что их талисы от повседневной носки истлели, а заменить их нечем.

– Это здешние стукачи его настропалили, – перешептывались они, – чтобы было на кого донести.

Тем не менее кое-кто из молодых прихожан, как ни предостерегали их старики, подошли посмотреть на талис и пришли от него в восторг.

– Откуда у тебя такой замечательный талис? – спросил один из молодых прихожан.

– Это талис моего отца, он недавно умер, – сказал парень. – Талис подарил ему богатый еврей: отец однажды выручил его из беды.

– В таком случае почему бы тебе не оставить его у себя – ты же еврей, разве нет?

– Так-то оно так, – сказал парень, нимало не смутившись, – но я еду по комсомольскому призыву в Братск, хочу жениться, и мне нужны хоть какие-то деньги. Кроме того, я – убежденный атеист.

Тут один молодой прихожанин, толстомордый, обросший щетиной – он все не мог налюбоваться кипенно-белым, прямо-таки светящимся талисом с длинной шелковой бахромой, – шепнул парню, что даст ему за талис пять рублей. Услышав его, староста, а он считал себя ответственным за общину, замахнулся на него палкой и заорал:

– Безобразник, купи только этот талис – купишь себе саван.

И толстомордый отступился.

– Не бей его, – в испуге остановил старосту раввин: он как раз вышел из синагоги. И велел прихожанам приступить к молитвам. А парню сказал: – Прошу тебя, уйди, у нас хватает неприятностей и без тебя. Предметы культа продавать запрещается. Ты что, хочешь, чтобы нас обвинили в незаконной коммерческой деятельности? Хочешь, чтобы нашу шул навсегда закрыли? Так что сделай мицву[40]40
  Доброе дело (иврит).


[Закрыть]
и себе, и нам – уйди.

Прихожане стеклись в синагогу. На ступенях не осталось никого, кроме парня с талисом; но вскоре из дверей синагоги вышел староста – согнутый в дугу, с гноящимся ухом, из которого торчал клок ваты.

– Смотри сюда, – сказал он. – Я знаю, талис ты украл. И все равно, как ни верти, талис есть талис, а Господь не задает вопросов Своим детям. Я дам тебе за талис восемь рублей – хочешь бери, хочешь нет. Отвечай быстро, а то служба вот-вот закончится, и народ начнет выходить.

– Десять рублей, и он твой, – сказал парень.

Староста оценивающе посмотрел на него:

– У меня есть только восемь, постой тут, я займу два рубля у зятя.

Парень терпеливо ждал. Потемки сгущались. Через несколько минут к синагоге подъехал черный автомобиль, из него вышли два милиционера. И парень понял, что староста донес на него. В растерянности он накинул – ничего другого не пришло ему в голову – талис и начал во весь голос молиться. Исступленно читал кадиш. Милиционеры, не решаясь подойти к парню, остановились у ступеней: ждали, когда он кончит молиться. К этому времени из синагоги высыпали прихожане – и не поверили своим ушам. Они бы никогда не подумали, что этот парень способен так ревностно молиться. Его стенания, его горячность тронули их: так истово молиться мог только истинно верующий. Наверное, его отец и в самом деле недавно умер. Все внимательно слушали его, многие хотели, чтобы он молился вечно, – знали: стоит ему замолчать и его схватят и посадят в тюрьму.

Стемнело. Луну заслонили грузные тучи, нависшие над куполом синагоги. А парень всё молится. И прихожане, сбившись на улице в кучку, всё слушают его. И оба милиционера всё еще там, хотя их и не видно. Виден только белый талис – он молится, светясь в темноте.

* * *

В последнем из рассказов, переведенных Ириной Филипповной, речь шла о писателе смешанных кровей – русский по отцу, еврей по матери, он многие годы писал рассказы втайне. Писать ему хотелось с младых ногтей, но поначалу у него не хватило смелости – уж очень, как ему представлялось, это тяжкое дело, – и он занялся переводами, ну а потом стал писать всерьез, взахлеб и через некоторое время, к своему удивлению, обнаружил, что многие, около половины, из его рассказов о евреях.

Ну что ж, для полуеврея – вполне естественная пропорция, думал он.

Персонажами других его рассказов были русские, и порой они походили на родственников его отца.

– До чего же здорово, что я могу черпать из таких разных источников, – говорил он жене. – Благодаря этому у меня богатый жизненный опыт.

Через несколько лет он показал кое-какие из рассказов своему университетскому приятелю Виктору Зверкову, редактору издательства «Прогресс», вскоре тот вызвал его к себе загадочной, второпях нацарапанной запиской, и он пришел к нему на работу. Зверков, человек пришибленный – он рассказывал направо и налево, что жена его ни в грош не ставит, – при виде писателя вскочил со стула, повернул ключ в замке и с минуту, прижав ухо к дверной щели, прислушивался. Затем сел и вынул рукопись из ящика стола, отперев его вынутым из кармана ключом. Зверков, ражий, краснощекий детина с прокуренными зубами и хриплым голосом, держал рукопись так осторожно, точно опасался, что она его укусит.

– Толя, прошу тебя, – просипел Зверков, дыша писателю в ухо, – унеси, поскорее унеси свои рассказы.

– Да что с тобой? Чего ты так трясешься? – спросил писатель.

– Не строй из себя дурочку. Я просто поражаюсь, как тебе взбрело на ум принести мне рассказы: ты же прекрасно знаешь, что опубликовать их нельзя. А как редактор скажу: я не уверен, что они так уж хороши, хотя и сказать, что они совсем уж плохи, тоже не могу, тем не менее, Толя, буду с тобой откровенен: своими рассказами ты бросаешь вызов обществу. Не пойму, с чего вдруг ты взялся писать о евреях? Что ты о них знаешь? Еврейская культура тебе чужая, ты вырос на русской, на советской культуре. От твоих писаний попахивает фальшью – попахивает антисемитизмом.

– Виктор, да ты в своем уме? – взвился писатель. – Уж чего в моих рассказах нет, так это антисемитизма. Ты перевернул все вверх ногами.

– Твоему поведению может быть лишь одно разумное объяснение, – подыскивал доводы редактор. – Даже при самом снисходительном подходе – а должен сказать, что к тебе лично я очень расположен, во всяком случае, намерения, я считаю, у тебя добрые, – видно, что ты бросаешь вызов принципам социалистического реализма, к тому же в твоих рассказах обнаруживается опасная предрасположенность – пожалуй, надо бы выразиться и посильнее – к антисоветчине. Допускаю, что ты и сам этого не осознаешь: рассказ, как известно, часто ведет писателя за собой. Но я редактор, и мне положено замечать такие вещи. Я знаю, Толя, мы ведь с тобой много разговаривали, что ты искренне веришь в социализм, и не стану обвинять тебя в клевете на социалистический строй, но другие, другие могут обвинить. Вернее, как пить дать обвинят. Если бы кому-нибудь из редколлегии «Октября» довелось прочесть твои рассказы, это вышло бы тебе боком. У тебя, на мой взгляд, отсутствует инстинкт самосохранения, и, что еще хуже, ты – а это уж и вовсе низость – дошел до того, что готов потянуть за собой людей сторонних. Если бы я написал такие рассказы, будь уверен, я бы тебе никогда их не принес. Мой тебе совет – уничтожь их, пока они не уничтожили тебя.

Он жадно осушил стоявший на столе стакан с водой.

– Не дождешься, – взорвался писатель. – Я, хоть мои рассказы и не схожи ни по манере, ни по темам, пишу в том же духе, что и первые советские писатели, – в духе послереволюционного подъема.

– Полагаю, тебе известно, что стало с писателями, переживавшими в те годы такой подъем?

Писатель вылупил на него глаза.

– Ладно, в таком случае что ты скажешь о других моих рассказах, где речь идет не о евреях? Кое-какие из них написаны о русской жизни, о русском быте. Я-то надеялся, что ты рекомендуешь один-два в «Новый мир» или в «Юность». Это же вполне безобидные зарисовки, к тому же хорошо написанные.

– Уж не тот ли рассказ про двух проституток ты имеешь в виду? – спросил редактор. – В нем подспудно критикуется наше общественное устройство, мало того, он к тому же чрезмерно натуралистичен.

– Проститутки – тоже часть общества.

– Пусть так, но рекомендовать его для публикации я не могу. И вот что я тебе скажу, Толя: если ты рассчитываешь, что мы и в дальнейшем будем заказывать тебе переводы, ни минуты не медля, избавься от этой рукописи, иначе неприятности, как тебе, так и твоей семье, обеспечены, не говоря уж об издательстве, а ведь оно постоянно и щедро снабжало тебя работой.

– Виктор Александрович, не ты же написал эти рассказы – тебе-то чего бояться? – уязвил его писатель.

– Я, Анатолий Борисович, не трус – ты ведь на это намекал, – но если я стою на рельсах и на меня на всех парах мчит паровоз, знаю, куда отпрыгнуть.

Писатель поспешно собрал рассказы, сунул их в портфель и поехал домой на автобусе. Жена его еще не пришла с работы. Он вынул рассказы из портфеля, прочел один и – страница за страницей – сжег его в кухонной раковине.

Десятилетний сын, вернувшись из школы, спросил:

– Папа, что ты жжешь в раковине? Нашел тоже место.

– Талант свой жгу, – сказал писатель. И еще сказал: – И суть свою, и наследие предков своих.

1968

На покое
Пер. В. Пророкова

В последнее время он снова взялся за греческий, который учил лет пятьдесят назад. Он читал Булфинча[41]41
  Томас Булфинч (1796–1867) – американский писатель, автор популярных пересказов классической мифологии.


[Закрыть]
и хотел перечитать «Одиссею» по-гречески. Жизнь его переменилась. Теперь он спал меньше, по утрам вставал и глядел на небо над парком Грамерси. Он подолгу разглядывал облака, ища в их очертаниях пищу для воображения. Ему нравились странные призрачные корабли, нравились мифологические птицы и животные. Он заметил, что, когда глядит на причудливые формы облаков, когда сосредотачивается на них, утренняя депрессия отступает. Доктору Моррису исполнилось шестьдесят шесть, он был врачом-терапевтом, но два года назад отошел от дел. Он закрыл свою практику в Квинсе и переехал на Манхэттен. Работу он бросил после сердечного приступа, не слишком серьезного, но все-таки. Это был первый и, он надеялся, последний приступ, но смерти он желал себе быстрой. Жена его умерла, дочь жила в Шотландии. Дважды в месяц он ей писал, дважды в месяц получал письма от нее. Друзей, к которым он захаживал в гости, у него было немало, медицинские журналы он читал регулярно, по театрам и музеям тоже ходил, однако большую часть времени он боролся с одиночеством. Его беспокоило будущее – будущее, которое принадлежало старости.

После легкого завтрака он одевался потеплее и шел на прогулку по площади. Это была самая простая часть моциона. На прогулку он шел и в стужу, и в дождь, и даже когда все заметало снегом и идти надо было очень осторожно. Пройдя площадь, он переходил улицу и шел – высокий, в плаще, с палкой – к Ирвинг-Плейс, где покупал «Таймс». Если погода была не слишком плохая, он направлялся дальше – по Четырнадцатой улице до Парк-авеню, и по Восточной Четырнадцатой к узкому высокому зданию белого кирпича, в котором жил. В последнее время он изредка отправлялся в другом направлении, впрочем, во время долгих прогулок он непременно хотя бы однажды останавливался – у магазина посреди улицы или на углу – и спрашивал себя, куда бы еще пойти. Это была самая трудная часть прогулки. Трудность заключалась в том, что ему было безразлично, куда идти. Теперь он жалел о том, что бросил практику. Отойдя от дел, он стал острее ощущать свой возраст, а ведь шестьдесят шесть – это еще не восемьдесят. Однако это уже старость. И порой на него нападала тоска.

Однажды утром, пройдя под дождем весь маршрут, он нашел в холле, на резиновом коврике у почтовых ящиков, письмо. Холл был узкий и темный, с зелеными колоннами под мрамор, там стояло несколько громоздких кресел, в которых редко кто сидел. Входя в дом, доктор Моррис встретил молодую длинноволосую женщину в белом плаще, с бордовой сумкой через плечо и с прозрачным зонтиком под мышкой – она как раз спускалась вниз. Собственно говоря, он даже подержал ей дверь, и его обдало дерзким ароматом ее духов. Ему показалось, что раньше он ее никогда не видел, и ему вдруг захотелось узнать, кто это. Позже он представлял себе, как она вынимает письмо из ящика, быстро его просматривает и сует в висящую на плече бордовую сумку; но в сумку она сунула только конверт, а не само письмо.

Оно же упало на пол. Все это он представил себе, когда наклонился, чтобы его поднять. Это был сложенный лист плотной писчей бумаги, исписанный мужским почерком, черными чернилами. Доктор развернул его и взглянул на письмо, но не разглядел ни обращения, ни самого текста. Надо было бы надеть очки для чтения, но он подумал, что Флаэрти, консьерж, если вдруг лифт спустится, это заметит. Да, конечно, Флаэрти может решить, что доктор читает свою корреспонденцию, но только он никогда не читал ее прямо здесь, в холле. Ему совсем не хотелось, чтобы кто-то подумал, будто он читает чужое письмо. Он было собрался отдать письмо консьержу и описать ту молодую женщину, которая его обронила. Или самому его вернуть? Но доктор по какой-то еще не понятной ему причине сунул письмо себе в карман – чтобы прочитать наверху, дома. Рука его задрожала, а сердце забилось в таком темпе, что он забеспокоился.

Доктор вынул из ящика свою корреспонденцию – всего лишь несколько медицинских проспектов, – и Флаэрти отвез его на пятнадцатый этаж. Флаэрти сменял ночного дежурного в восемь утра и работал до четырех часов дня. Это был мужчина лет шестидесяти, с редкими седыми волосами, окаймлявшими лысину. Ему сделали две операции и удалили левую часть челюсти. Несколько месяцев он отсутствовал, а когда вернулся, нижняя левая сторона лица была словно стесана; и все же лицо его оставалось по-прежнему привлекательным. Консьерж никогда не упоминал о своей болезни, но доктор понимал, что рака челюсти ему не вылечили, сам он об этом не заговаривал, однако догадывался, что Флаэрти мучается сильными болями.

На сей раз он хоть и был занят своими мыслями, но все же спросил:

– Как дела, мистер Флаэрти?

– Помаленьку.

– Денек выдался неплохой. – Сказал он это, думая не о дожде, а о письме, лежавшем в кармане.

– Просто чудный, – хмыкнул Флаэрти. Обычно он и говорил и двигался очень живо и всегда проверял, прежде чем выпустить пассажиров, доехал ли лифт до этажа. Иногда доктор думал, что надо бы побольше с ним разговаривать, иногда – но не в это утро.

Он стоял в свете пасмурного февральского дня у большого окна гостиной, выходившего на площадь, и с приятным волнением читал найденное письмо, оказавшееся именно тем, что он и ожидал. Это было письмо отца к дочери, «Дорогой Эвелин». Начало было довольно мягким, но дальше отец строго корил дочь за ее образ жизни. Заканчивалось письмо выдержанным в менторском тоне советом: «Ты столько времени спала с кем попало! Не понимаю, что ты находишь в такой жизни. По-моему, ты испробовала все, что только возможно. Ты считаешь себя серьезным человеком, однако позволяешь мужчинам использовать себя так, как им заблагорассудится. Ты толком ничего от этого не получаешь, разве что сиюминутное удовольствие, а вот они наверняка гордятся тем, как легко добились своего. Я-то знаю, как они к таким вещам относятся, как наутро обсуждают это в сортире. Настоятельно советую тебе задуматься о своей судьбе. Хватит экспериментировать! Прошу тебя, умоляю, требую: постарайся найти человека положительного, состоявшегося, который возьмет тебя в жены и будет относиться к тебе как к личности, которой, уверен, ты и сама хочешь стать. Мне тяжело думать о том, что моя дочь стала чуть ли не проституткой. Возьми себя в руки, последуй моему совету, ведь двадцать девять – это совсем не то, что шестнадцать». И подпись: «Твой отец», а внизу приписано аккуратным мелким почерком: «Твоя половая жизнь меня пугает. Мама».

Доктор спрятал письмо в ящик стола. Волнение ушло, теперь он стыдился того, что прочитал это. Он сочувствовал отцу, но одновременно сочувствовал и молодой женщине, впрочем, ей меньше. Чуть погодя он попробовал заняться греческим, но не мог сосредоточиться. Он открыл «Таймс», но перед глазами по-прежнему стояло письмо; оно весь день не шло у него из головы, оно словно пробудило в нем некие смутные надежды. Отрывки из письма то и дело всплывали в памяти. Эта женщина жила в его воображении – такой, какой он представил ее после прочтения отцовского письма, такой, какой он видел ее – точно ли это была Эвелин? – когда она выходила из дома. Он не знал наверняка, ее ли это письмо. Может, и нет; но все же он думал, что письмо написано ей, той женщине, которой он придержал дверь и аромат чьих духов все еще щекотал ему ноздри.

Ночью мысли о ней не давали ему уснуть. «Я слишком стар для таких глупостей». Он встал, взялся читать и даже смог сосредоточиться, но едва голова его снова коснулась подушки, мысли о ней потянулись длинной чередой – как товарный состав, который тянет тяжелый черный паровоз. Он представлял себе Эвелин, «чуть ли не проститутку», в постели с разными любовниками, в разных эротических позах. Ему привиделось, как она лежит одна, обнаженная и соблазнительная, прижимая к телу свою бордовую сумочку. А что, если она – самая обычная девушка и любовников у нее гораздо меньше, чем кажется ее отцу? Скорее всего, так оно и есть. А что, если он может быть ей чем-нибудь полезен? Его вдруг пронзил необъяснимый испуг, но его удалось рассеять, пообещав себе, что утром он письмо сожжет. Товарный состав, громыхая вагонами, умчался в туманную даль. Проснулся доктор в десять часов, стояло морозное солнечное утро, и он не обнаружил в себе ни малейшего намека на утреннюю депрессию.

Однако письма он не сжег. Он перечитывал его несколько раз в течение дня, всякий раз кладя его обратно в ящик письменного стола и запирая на ключ. Однако снова и снова он отпирал ящик и читал письмо. К концу дня он понял, что пылает страстью. На него вновь нахлынули воспоминания, его обуяли желания, которых он не испытывал многие годы. Его не на шутку обеспокоила эта перемена, это поселившееся в нем волнение. Он пытался заставить себя не думать о письме, но не мог. И все же сжигать его он не хотел, словно боясь, что тогда лишит себя неких новых возможностей, перекроет себе новые пути. Он был изумлен, даже шокирован тем, что с ним это происходит, в его-то возрасте. Он наблюдал это в других, в том числе в своих бывших пациентах, но никак не ожидал, что сам испытает такое.

Его мучило желание, желание удовольствий, ему хотелось изменить устоявшуюся жизнь, отдаться новым чувствам, но в душе рос страх – так засохшее дерево возрождается к жизни, расправляет поникшие ветви. Ему казалось, что его терзает жажда неведанных впечатлений, но, если он последует зову души, жажда эта станет непреходящей. А этого он никак не хотел. Он вспоминал героев мифов – Сизифа, Мидаса, проклятых навечно. На память ему пришел Титон, который, состарившись, превратился в цикаду. Доктор чувствовал, что страсть захватывает его, кружит в мрачном ураганном вихре.

Когда в четыре часа дня Флаэрти закончил работу и на его место заступил Сильвио, брюнет с короткими курчавыми волосами, доктор Моррис спустился в холл и уселся в кресло, сделав вид, что читает газету. Как только лифт поехал наверх, он направился к почтовым ящикам, решив отыскать по табличкам с именами Эвелин. Ни одной Эвелин он не обнаружил, но нашел Э. Гордон и Э. Каммингс. Одной из них вполне могла оказаться она. Он знал, что одинокие женщины редко указывают свои имена – не желают обнародовать их, опасаясь всяких странных типов и избегая возможных домогательств. Будто бы невзначай он спросил у Сильвио, не зовут ли мисс Гордон или мисс Каммингс Эвелин, но тот ответил, что не знает, об этом лучше спросить мистера Флаэрти, потому что почту раскладывает он. «Здесь столько народу живет», – пожал плечами Сильвио. Доктор сказал, что спрашивал просто из любопытства, это прозвучало малоубедительно, но ничего лучшего ему в голову не пришло. Он вышел на улицу и немного побродил безо всякой цели, а вернувшись, с Сильвио уже не заговаривал. В лифте они ехали молча, доктор стоял, замерев и вытянувшись в струну. Той ночью он спал отвратительно. Стоило ему задремать, ему снились эротические сны. Проснулся он, мучаясь желанием и отвращением, и долго лежал, сам себе сострадая. Он чувствовал, что не в силах ничего с этим поделать.

Встал он около пяти, а около семи уже спустился в холл. Ему просто необходимо было выяснить, кто же это такая. В холле Ричард, ночной дежурный, привезя его вниз, тут же вернулся к чтению какого-то порнографического журнала; почты, как мистер Моррис и предполагал, еще не было. Он знал, что привозят ее в девятом часу, но ждать дома было выше его сил. Он вышел на улицу, купил на Ирвинг-Плейс «Таймс» и направился дальше, а поскольку утро выдалось чудесное и совсем не холодное, даже посидел на скамейке в парке Юнион-Сквер. Он развернул газету, но читать не смог, понаблюдал за воробьями, клевавшими прошлогоднюю траву. Да, он пожилой человек, спору нет, но опыт подсказывал ему, что возраст в отношениях мужчин и женщин часто не имеет значения. Энергии у него пока что хватает, а тело – это всего лишь тело. В холл доктор, нарочно заставив себя задержаться подольше, вернулся в восемь тридцать. Флаэрти уже принесли мешок с почтой, и он, перед тем как положить письма в почтовые ящики, раскладывал их на столе по алфавиту. Выглядел он на сей раз неважно. Двигался он с трудом. Его землистое лицо было перекошено; он тяжело дышал, а в глазах притаилась боль.

– Вам пока ничего, – сказал он доктору, не поднимая глаз.

– Сегодня я подожду. Дочь должна была написать, – объяснил доктор Моррис.

– Пока не видно, но, может, вам повезет – вот еще одна пачка осталась. – Он развязал бечевку.

Пока он раскладывал последнюю пачку писем, кто-то позвонил, вызывая лифт, и Флаэрти отошел.

Доктор делал вид, что поглощен чтением «Таймс». Едва двери лифта закрылись, он тотчас подошел к столу и поспешно перебрал стопку на букву «К», Э. Каммингс оказался Эрнестом Каммингсом. Он схватил стопку на «Г», следя за металлической стрелкой, показывавшей, что лифт уже спускается. В этой стопке лежало два письма, адресованных Эвелин Гордон. Одно было от матери. Второе, тоже написанное от руки, от некоего Ли Брэдли. Почти что помимо воли доктор взял это письмо и сунул в карман. Его обдало жаром. Когда дверь лифта открылась, он уже сидел в кресле и листал газету.

– Вам совсем ничего, – сказал через минуту Флаэрти.

У себя в квартире доктор, прислушиваясь к своему сиплому дыханию, положил письмо на кухонный стол и, дожидаясь, пока вскипит чайник, сидел и на него смотрел. Чайник, вскипев, засвистел, а он так и сидел перед невскрытым письмом. На него напало отупение. Потом он представил себе, как Ли Брэдли описывает сексуальные забавы, которым он предавался с Эвелин Гордон. Он воображал себе их любовные игры. А затем, хоть и вслух запретив себе это делать, он распечатал над паром письмо, вскрыл конверт и снова положил письмо на стол, чтобы удобнее было читать. Сердце его колотилось от предвкушения. Но, к его удивлению, письмо оказалось скучным – это был исполненный самодовольства рассказ о какой-то дурацкой сделке, которую Брэдли пытался заключить. Только последние две фразы оказались поживее. «Вечером я приеду, а ты жди меня в спальне. Надень только белые трусики».

Доктор даже не мог решить, кто ему более отвратителен – этот кретин или он сам. Если честно, то он сам. Осторожно засунув листок бумаги обратно, он смазал конверт тонким слоем клея и заново запечатал письмо. Днем он сунул письмо себе во внутренний карман и, нажав кнопку, вызвал Сильвио. Доктор сходил за свежим номером «Пост» и делал вид, что погружен в чтение, пока Сильвио не повез на лифте двух каких-то женщин; тогда доктор опустил письмо в ящик Эвелин Гордон и вышел подышать воздухом.

Молодая женщина, которой он придерживал дверь, вернулась в начале седьмого – он как раз сидел в кресле около стола. Почти сразу же он услышал запах ее духов. Сильвио на месте не было – он спустился в цоколь перекусить. Она отперла маленьким ключиком почтовый ящик Эвелин Гордон и стояла, куря и читая письмо Ли Брэдли. Одета она была в голубой брючный костюм и коричневое вязаное пальто. Ее черные волосы были стянуты в хвост коричневым шелковым шарфом. У нее были хорошенькое, хотя и тяжеловатое лицо, ярко-синие глаза, чуть тронутые косметикой веки. Ее фигура показалась ему безупречной. Она не обратила на него внимания, а он был уже почти что влюблен в нее.

Каждое утро он наблюдал за ней. Теперь он спускался вниз попозже, к девяти, и, сидя на троноподобном деревянном стуле, стоявшем под незажженным торшером в глубине холла, просматривал медицинские проспекты, которые вынимал из своего ящика. Он наблюдал за людьми, отправлявшимися на работу или по магазинам. Эвелин появлялась около половины десятого и стояла с сигаретой перед почтовым ящиком, читая утреннюю почту. Когда наступила весна, она стала носить цветастые юбки с кофточками пастельных тонов или светлые брючные костюмы. Иногда она надевала мини. Сложена она была великолепно. Писем ей приходило много, большинство из них она читала с явным удовольствием, некоторые – с тайным волнением. Кое с какими она расправлялась быстро: пробегала их глазами и совала в сумочку. Он решил, что это были письма от отца или матери. Наверное, думал он, ей пишут ее любовники, бывшие и нынешние, и ему становилось грустно от того, что там нет его письма. Да, он обязательно ей напишет!

Он все тщательно продумал. Некоторым женщинам нужен мужчина постарше: это упорядочивает их жизнь. Порой разница в тридцать или даже в тридцать пять лет идет только на пользу. Молодая женщина помогает пожилому мужчине сохранить силу и бодрость. Да, были когда-то неполадки с сердцем, но в целом здоровье у него отличное, во многом даже лучше, чем раньше. Такая женщина, как Эвелин, живущая, скорее всего, не в ладах с собой, может извлечь много полезного из тесного общения с пожилым мужчиной, который будет любить и уважать ее, а ее научит любить и уважать себя; который будет требовать от нее гораздо меньше, чем мужчины помоложе, погрязшие в собственном эгоизме; который пробудит в ней вкус к нормальной жизни, а если все сложится хорошо, то, возможно, и любовь к этому мужчине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю