355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бернар Ле Бовье де Фонтенель » Рассуждения о религии, природе и разуме » Текст книги (страница 3)
Рассуждения о религии, природе и разуме
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:31

Текст книги "Рассуждения о религии, природе и разуме"


Автор книги: Бернар Ле Бовье де Фонтенель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Эразистрат, Гарвей

Эразистрат. Вы рассказываете мне просто о чудесах. Как? Кровь циркулирует в теле?! Вены несут ее от конечностей тела к сердцу, и она выходит из сердца, чтобы затем перейти в артерии, выносящие ее снова к тем же конечностям?

Гарвей. Я показал столько убедительных опытов, что никто более в этом не сомневается.

Эразистрат. Значит, мы, древние медики, ошибались, когда считали, что кровь обладает только очень медленным движением от сердца к конечностям тела, и человечество обязано вам тем, что эта древняя ошибка устранена?

Гарвей. Во всяком случае, я претендую на это, причем люди мне тем более должны быть обязаны, что именно я направил их по пути всех этих великолепных открытий, сделанных в наше время в области анатомии. Коль скоро я открыл циркуляцию крови, это потом служило тем, кто открывал новый проток, новый сосуд, новый резервуар. Казалось, весь человек был переделан заново. Вот видите, насколько больше преимуществ у нашей новой медицины по сравнению с вашей. Вы брались за исцеление тела человека, а это тело не было вам даже знакомо.

Эразистрат. Я признаю, что новые ученые – лучшие физики, чем мы. Они лучше час знают природу, но они вовсе не лучшие врачи. Мы исцеляли больных не хуже. Хотелось бы мне очень поручить всем этим новым врачам, и прежде всего вам, исцелить царевича Антиоха от его перемежающейся лихорадки. Вы ведь знаете, как я за это принялся и как открыл, считая его пульс, частивший против обычного в присутствии Стратоники, что он влюблен в эту прекрасную царицу и все его недомогание проистекало от усилий, которые он делал, чтобы скрыть свою страсть. А между тем я прописал столь сложный и значительный курс лечения, ничего не подозревая о циркуляции крови; и я убежден, что со всеми теми преимуществами, какие может вам дать это знание, вы были бы в большом затруднении на моем месте. Речь шла вовсе не о новых каналах и резервуарах: главное, что нужно было познать у этого больного, было его сердце.

Гарвей. Вопрос далеко не всегда заключается в сердце, и далеко не все больные бывают влюблены в свою мачеху, как Антиох. Я не сомневаюсь в том, что из-за незнания циркуляции крови вы дали не одному больному умереть у вас на руках.

Эразистрат. Как! Вы считаете эти ваши новые открытия такими полезными?

Гарвей. Вне всякого сомнения.

Эразистрат. Ответьте тогда, пожалуйста, на один маленький вопрос, который я сейчас вам задам: почему мы каждодневно видим мертвецов, приходящих сюда в таком количестве, в каком их никогда раньше здесь не бывало?

Гарвей. Ну, если они умирают, это их вина, а вовсе не медицины.

Эразистрат. Но значит, эта пресловутая циркуляция крови, все эти протоки, сосуды и резервуары не служат ничьему исцелению?

Гарвей. Возможно, пока еще врачам не хватило досуга, чтобы извлечь определенную пользу из этих совсем недавно полученных сведений. Но совершенно невозможно, чтобы со временем это не дало больших результатов.

Эразистрат. Клянусь честью, ничто тогда не изменится. Видите ли, существует определенная мера полезных знаний, в добрый час приобретенных людьми, и они к этим знаниям ничего не добавили; притом эти знания они не утратят, даже если упомянутая мера исчезнет. Люди обязаны природе тем, что она очень быстро внушила им необходимые познания: ведь они бы пропали, если бы предоставили искать эти знания своему медлительному разуму. Что касается других вещей, не столь насущно необходимых, то они открывались людям постепенно, в течение долгого ряда лет.

Гарвей. Но ведь было бы странно, если бы, зная организм человека лучше, мы не могли бы его лучше лечить. В таком случае для чего нужна людям эта забава – усовершенствование знания человеческого тела? Надо было бы оставить все, как оно есть.

Эразистрат. Тогда мы лишились бы очень приятных познаний; но что касается пользы, мне представляются совершенно равнозначными открытия нового протока в человеческом теле или новой звезды на небе. Природа требует, чтобы в известное время люди уступали свое место другим поколениям при содействии смерти. Им дозволено защищаться от нее до известных пределов. Но если отмести это в сторону, можно сделать сколько угодно новых открытий в области анатомии, больше и больше проникать в тайны строения организма – все равно, природу не одурачишь: смерть придет как обычно.

Герострат, Деметрий Фалерский

Герострат. Триста шестьдесят статуй[37]37
  Действительно, благодарные афиняне воздвигли 360 статуй в честь Деметрия Фалерского (см.).


[Закрыть]
воздвигнуто в Афинах в вашу честь! Это уж слишком.

Деметрий Фалерский. Я захватил власть в Афинах: после этого было не так уж трудно добиться от народа статуй.

Герострат. И вам это нравилось – быть воспроизведенным триста шестьдесят раз и встречать во всем городе только самого себя?

Деметрий Фалерский. Признаюсь, да. Но увы! Радость эта была недолговечной. Фортуна повернулась ко мне спиной. В течение суток в городе не осталось ни одной моей статуи: их повалили, их просто разбили на мелкие куски!

Герострат. Какая ужасная превратность судьбы! И кем же он был – тот, кто совершил столь великий подвиг?

Деметрий Фалерский. Это был Деметрий Полиоркет, сын Антигона.

Герострат. Деметрий Полиоркет! Хотел бы я быть на его месте! Какое же он получил огромное удовлетворение, сокрушая так много статуй, воздвигнутых ради одного-единственного человека!

Деметрий Фалерский. Подобное желание вполне достойно того, кто сжег эфесский храм. Характер ваш с тех пор не изменился.

Герострат. Меня уже достаточно попрекали этим эфесским пожаром. По всей Греции поднялся страшный шум. Право, это очень печально! Люди совсем не способны здраво судить о вещах.

Деметрий Фалерский. Мне очень кажется, будто вы жалуетесь на несправедливость людей, посмевших выказать отвращение к столь великолепному деянию, а также на закон, которым эфессцы навеки запретили кому-либо произносить имя Герострата.

Герострат. У меня нет ни малейших основании жаловаться на последствия этого закона: эфессцы были простаками, так и не понявшими, что запрет произносить чье-либо имя делает это имя бессмертным. И на чем, собственно, был основан их закон? Я пылал непомерным желанием заставить людей о себе говорить, и я поджег их храм. Не должны ли были они почитать себя счастливыми от того, что честолюбие мое не обошлось им дороже? Дешевле они не могли отделаться! Другой, быть может, сокрушил бы весь город и все их великое государство.

Деметрий Фалерский. Послушать вас, так можно подумать, будто вы были вправе ничего не щадить ради того, чтобы заставить людей о вас говорить, и что люди должны почитать благодеянием все то зло, которое вы не успели свершить.

Герострат. Легко вам рассуждать о моем праве сжечь эфесский храм. И потом, зачем его построили с таким искусством и великолепием? Разве замысел архитектора состоял не в том, чтобы обессмертить свое имя?

Деметрий Фалерский. Это очевидно.

Герострат. Ну что ж, значит, это было сделано также и для того, чтобы прославить имя Герострата – того, кто этот храм сжег!

Деметрий Фалерский. Великолепное рассуждение! Да почему вам дозволено во имя своей славы разрушать чужие творения?

Герострат. Вот именно! Тщеславие, воздвигшее этот храм руками другого человека, могло быть сокрушено моими руками! Тщеславие это владеет законным правом собственности на все человеческие творения: оно их создает, оно же их может разрушить. Даже великие государства не имеют основания жаловаться на то, что оно их ниспровергнет, когда будет на это иметь свой расчет; ведь они не сумели бы доказать, что возникли независимо от него. И причинил ли какую-то несправедливость городу Буцефалии царь, велевший сровнять его с землею, чтобы почтить память своего коня? Не думаю: ведь город этот было решено построить лишь ради утверждения славы коня Буцефала; следовательно, он был предназначен для славы коней.

Деметрий Фалерский. По-вашему, в этом мире нет ничего прочного, пользующегося безопасностью. Не знаю, дана ли она даже людям…

Герострат. Тщеславие играет их жизнями, как и всем прочим. Отец оставляет большее количество детей, чем он в состоянии породить, дабы увековечить свое имя; завоеватель, дабы обессмертить свое, истребляет большее число людей, чем это ему по силам.

Деметрий Фалерский. Меня не удивляет, что вы пускаете в ход всевозможные доводы с целью оправдать разрушителей. Но, в конце концов, если средством упрочить свою славу является сокрушение памятников чужой, то, с моей точки зрения, нельзя себе представить более неблагородного средства.

Герострат. Не думаю, чтобы оно было менее благородным, чем все остальные; но я твердо знаю: необходимо появляться людям, которые этим средством пользуются.

Деметрий Фалерский. Необходимо?!

Герострат. Вне всякого сомнения. Земля напоминает огромную доску, на которой всякий хочет начертать свое имя. Когда такая доска заполняется до отказа, необходимо стереть с нее имена, ранее там начертанные, дабы вместо них написать новые. В самом деле, что было бы, если бы все памятники древности сохранились? Новые поколения не знали бы, где поместить свои. Могли ли вы надеяться на то, что триста шестьдесят статуй долго устоят на своих пьедесталах? Разве вы не видите отлично, что слава ваша занимала чересчур много места?

Деметрий Фалерский. Что ж, Деметрий Полиоркет задумал против моих статуй забавную месть. Коль скоро они однажды были воздвигнуты по всему городу, не следовало оставлять их там в подобном количестве.

Герострат. Да. Но разве не следовало понять до того, как они были воздвигнуты, что их вообще не надо было воздвигать? Ведь подобные страсти всем вершат и все разрушают. Если бы на Земле господствовал разум, на ней бы вообще ничего не случалось. Говорят, что кормчие очень боятся тихих морей, по которым нет возможности плыть, и страстно ждут ветра, рискуя попасть в бурю. Человеческие страсти – это те же ветры, необходимые для того, чтобы все приводить в движение, хотя они и являются часто причиной бед.

Пармениск, Феокрит Хиосский

Феокрит Хиосский. В самом деле, вы не могли больше смеяться после того, как спустились в пещеру Трофония?[38]38
  Пещера Трофония – прорицалище в Лебадии (Беотия). Трофоний – эпитет Зевса (возможно, от Zeus chtonios, т. е. «Зевс подземный»).


[Закрыть]

Пармениск. Нет. Наоборот, я стал после этого как-то необычно серьезен.

Феокрит Хиосский. Если бы я только мог знать, что пещера Трофония обладает этим достоинством, я непременно совершил бы туда небольшое путешествие. Я только и делал, что слишком много смеялся в моей жизни, и, быть может, она бы продлилась, если бы я смеялся меньше.

Злополучная веселость и привела меня в то место, где мы с вами сейчас находимся. Царь Антигон был крив на один глаз. Я жестоко его оскорбил. Правда, он поклялся, что, если я предстану пред ним, он не будет питать ко мне никакой злобы. Меня привели к нему почти силой, и друзья мои ободряли меня следующими словами: «Иди, ничего не бойся. Жизнь твоя будет в безопасности с того самого момента, как ты предстанешь пред царские очи». – «Ну, – отвечал я им, – если я не могу добиться прощения, не представ пред его очи, я погиб». Антигон, который был расположен простить мое преступление, не сумел простить мне эту шутку, и моя неуместная веселость стоила мне головы.

Пармениск. Не знаю, так ли уж мне не хотелось бы в свое время обладать этим вашим талантом, даже такой ценой.

Феокрит Хиосский. А я – как хотел бы я сейчас обрести эту вашу серьезность!

Пармениск. О, даже не мечтайте об этом. Я думал, что умру от серьезности, которой вы так страстно жаждете. Ничто меня больше не забавляло; я делал страшные усилия, чтобы рассмеяться, но ни за что не мог достичь цели. С тех пор я совсем не наслаждался всем тем, что есть смешного на свете: смешное это стало для меня горестным. В конце концов, отчаявшись обрести эту мудрость, я отправился в Дельфы[39]39
  Дельфы – знаменитый древнегреческий оракул Аполлона, находившийся в Фокиде, у подножия горы Парнас.


[Закрыть]
и настойчиво стал молить бога даровать мне средство смеяться. Он отослал меня в двусмысленных выражениях к «материнской власти». Я решил, что он подразумевает мою родину, и вернулся туда, но родина моя оказалась бессильной против моей серьезности. Я уже начал покоряться своей участи, как неизлечимой болезни, когда случайно мне пришлось совершить путешествие в Делос.[40]40
  На острове Делос (группа Кикладских островов в Эгейском море) также находился один из знаменитых оракулов Аполлона.


[Закрыть]
Там я с изумлением созерцал великолепие храмов Аполлона и красоту его статуй. Все вокруг было сделано из золота и мрамора, руками лучших мастеров Греции. Но когда я подошел к деревянной Латоне, очень грубо и наспех скроенной и имевшей вид печальной старухи, я разразился громким хохотом: мысленно я сравнил при этом статуи сына со статуей матери. Не могу вам выразить достаточно ясно, как я был поражен, удовлетворен и очарован тем, что смеялся. Тогда-то я понял истинный смысл прорицания. Больше я никогда не приносил жертв всем этим золотым и мраморным Аполлонам: все мои дары и обеты были отданы деревянной Латоне. Я посвятил ей бесчисленное множество жертв, я всю ее окутал дымом курений, и, если бы только я мог на это потратиться, я воздвиг бы храм Латоне, дарующей смех.

Феокрит Хиосский. Мне кажется, Аполлон мог уделить вам способность смеяться и не за счет своей матери. Вы могли бы увидеть очень много объектов, производящих тот же эффект, что Латона.

Пармениск. Когда кто-нибудь находится в дурном расположении духа, он думает, что люди не заслуживают, чтобы над ними смеялись. Но конечно, люди созданы для того, чтобы быть смешными, и они на самом деле смешны – да это и не удивительно. Однако богиня, посвятившая себя этой цели, стоит неизмеримо их выше. Впрочем, Аполлон ясно хотел дать мне понять, что серьезность моя – это несчастье, которое нельзя исцелить никакими людскими средствами, и что я попал в положение, когда нуждался в помощи самих богов.

Феокрит Хиосский. Веселье и радость, коим вы так завидуете, не столько благо, сколько великое зло. Целый народ был некогда им отмечен и оттого немало страдал.

Пармениск. Как! На свете существовал целый народ, чересчур склонный к радости и веселью?

Феокрит Хиосский. Да, это были тиринфяне.[41]41
  Тиринфяне – жители Тиринфа, древнего города греческой области Арголиды.


[Закрыть]

Пармениск. Блаженные люди!

Феокрит Хиосский. Отнюдь. Поскольку они ни при каких обстоятельствах не могли возвратить себе серьезность, решительно все пришло у них в беспорядок. Когда они собирались на городской площади, все их беседы превращались в дурачества, вместо того чтобы касаться государственных дел; когда они принимали послов, они поднимали их на смех; если собирался на совещание городской совет, пожелания самых серьезных членов совета были не чем иным, как откровенными буффонадами; да и во всех прочих случаях разумное слово или дело были у тиринфян чудом. В конце концов они поняли неудобство, происходящее от этого вечно шутливого настроения; неудобство это было не меньшим, чем ваше – от вашей угрюмости; и они отправились к дельфийскому оракулу, опять-таки как и вы, однако с прямо противоположной целью, а именно с тем, чтобы он научил их средству вернуть хоть немного утраченную серьезность. Оракул ответил, что если они принесут быка в жертву Нептуну и при этом не станут смеяться, то впредь в их власти будет стать более мудрыми. Жертва, как вы отлично понимаете, сама по себе не очень забавное дело; тем не менее, чтобы принести ее очень серьезно, они сделали немало специальных приготовлений: они постановили совсем не привлекать к этому молодых людей, но только глубоких старцев, причем вовсе не любых, а лишь таких, которые имели либо тяжелые болезни, либо долги, либо очень противных жен. Когда все эти избранные лица собрались на морском побережье, дабы свершить обряд жертвоприношения, они, обремененные женами, долгами, болезнями и возрастом, были вынуждены принимать серьезный вид, опускать лица долу и кусать себе губы… Но на беду, там оказался ребенок, прокравшийся на побережье; согласно принятому порядку, его хотели поймать и увести, но он вскричал: «Здорово! Уж не боитесь ли вы, что я проглочу вашего быка?» Глупая эта шутка рассеяла всю с таким трудом достигнутую показную серьезность: раздался громовой хохот; жертвоприношение было прервано, и разум никогда более не вернулся к тиринфянам. Они были такими глупцами, что после осечки с быком даже не подумали о знаменитой пещере Трофония, обладавшей силой делать людей чрезвычайно серьезными: вы ведь испытали на себе ее замечательное воздействие!

Пармениск. Да, верно, я спускался в пещеру Трофония; но действительная пещера Трофония, сделавшая меня столь угрюмым, вовсе не та, что обычно думают…

Феокрит Хиосский. А какая же это пещера?

Пармениск. Пещера эта – мои размышления; я предавался им и потому перестал смеяться. Если бы оракул посоветовал ими заняться тиринфянам, они навсегда исцелились бы от своей неуместной игривости.

Феокрит Хиосский. Признаюсь, я не слишком-то хорошо знаю, что это за штука такая – размышления, но не могу понять, почему они должны быть столь горестными. Разве нельзя иметь здравые взгляды на вещи и чтобы они одновременно не были бы печальными? Разве только промах может вызывать смех, разум же создан лишь для того, чтобы нас убивать?

Пармениск. Очевидно, в намерения природы не входило сделать людей чересчур тонкими мыслителями; слишком уж дорого продает она утонченные мысли. «Вы желаете мыслить? – говорит она нам. – Что ж, будьте тогда осторожны: я отомщу за себя печалью, которую это вам внушит».

Феокрит Xиосский. Но вы мне все-таки не сказали, почему природа не хочет, чтобы люди в своих размышлениях заходили так далеко, как это обычно бывает?

Пармениск. Природа выпустила человека в мир, чтобы он там жил; а жить – это значит не понимать того, что делаешь большую часть времени. Когда мы обнаруживаем незначительность того, что нас занимает и производит на нас впечатление, мы вырываем у природы ее секрет: при этом мы становимся очень мудрыми и не хотим больше действовать; а природа нам этого не прощает.

Феокрит Хиосский. Но сам разум, позволяющий вам мыслить лучше, чем остальным, не допускает, чтобы вы были осуждены действовать так, как они.

Пармениск. Вы совершенно правы. Именно разум с помощью мысли поднимает нас надо всем; следовало бы иметь еще один разум, который возвращал бы нас ко всему с помощью действия. Но, принимая это во внимание, разве не лучше всего, пожалуй, вообще не иметь мыслей?

Сенека, Скаррон

Сенека. Вы переполнили мою душу радостью своим сообщением о том, что до сих пор существуют стоики[42]42
  Стоики: название свое эта школа получила от stoa poikilê, портика в Афинах, украшенного картинами художника Полигнота. В «Пестром портике» учил основатель школы Зенон из Китиона (336–264 гг. до н. э.). Стоицизм, подобно эпикуреизму, отличали поиски твердых этических критериев. Но, в отличие от эпикурейцев, опиравшихся в своей онтологии на материализм Демокрита и его атомизм, античные стоики восприняли в качестве мировоззренческой основы учение Гераклита об Огне-Логосе в его идеалистическом аспекте, что в конце концов привело их к религиозному идеализму.


[Закрыть]
и что в самое последнее время вы сами были приверженцем этой школы.

Скаррон. Я был, без сомнения, большим стоиком, чем вы, чем Хрисипп и даже чем Зенон – основатель всей вашей школы. Легко было вам всем философствовать! В частности, вы – ведь вы были обладателем несметных богатств! Что касается остальных, то либо они не совсем были лишены состояния, либо пользовались завидным здоровьем, либо, наконец, сохранили все свои члены: они передвигались и ходили обычным для всех людей образом. А я – мало того, что состояние мое было совершенно расстроено, – я и сам был изуродованный, почти лишенный человеческого облика, неподвижный, привязанный к месту, как древесный ствол: я постоянно испытывал страдания. И я доказал, что все эти беды касаются одного только тела и никоим образом не могут найти доступа к душе мудреца; когда печаль пыталась в меня проникнуть всеми доступными ей путями, она всегда терпела фиаско.

Сенека. Я рад слышать, как вы это говорите. Уже по одному вашему способу выражений я признал бы в вас великого стоика. А не были ли вы предметом восхищения вашего века?

Скаррон. Да, был. Я же не довольствовался тем, что терпеливо переносил свои беды, я просто над ними смеялся. Выдержка, быть может, и могла бы сделать честь кому-то другому, но у меня она сопровождалась подлинной веселостью.

Сенека. О мудрость стоика! Значит, ты не химера, как обычно это считают. Ты живешь среди людей, и вот перед нами мудрец, которого ты сделала таким же счастливым, как сам Юпитер. Идемте, я представлю вас Зенону и всем остальным стоикам; я хочу, чтобы они увидели плод тех восхитительных уроков, что они преподали человечеству.

Скаррон. Вы меня очень обяжете, познакомив со столь великими мертвецами!

Сенека. Как мне вас им представить?

Скаррон. Скаррон.

Сенека. Скаррон? Мне знакомо это имя. Не мог ли я слышать, как о вас говорили многие современники, ныне пребывающие здесь, под землей?

Скаррон. Вполне возможно.

Сенека. Не являетесь ли вы автором большого числа забавных комических стихотворений?

Скаррон. Да. Я даже стал изобретателем жанра поэзии, названного «бурлеск».[43]43
  Бурлеск – жанр, творцом которого считается Скаррон (см.). Это пародии, авторы которых использовали вначале пародирование античных сюжетов и мифов: боги и герои наделялись человеческими слабостями и пороками, изображались в нарочито будничной обстановке. Создатель жанра Скаррон использовал бурлеск для пародирования прециозных поэтов, переносивших салонные нравы в античную мифологию.


[Закрыть]
Жанр этот объединяет в себе все самое гротескное, что только есть в искусстве шутки.

Сенека. Но, значит, вы не были философом?

Скаррон. Почему же нет?

Сенека. Но это не может быть занятием стоика – создавать комические произведения и стремиться к тому, чтобы вызывать смех.

Скаррон. О! Я отлично вижу, что вы не поняли всех преимуществ шутки. Ведь в ней-то и заключена вся премудрость. Смех можно извлечь из чего угодно. Я мог бы, если бы пожелал, извлечь его даже из ваших трудов: мне это очень легко; но решительно ничто само по себе не порождает серьезности. Бьюсь об заклад, что вам никогда не извлечь из моих сочинений ничего враждебного их манере. Разве не ясно это говорит о безраздельном господстве смешного? И также о том, что ни одна вещь в мире не создана для серьезного к ней отношения? Я переложил в бурлескные стихи божественную «Энеиду»[44]44
  «Энеида» – главная поэма Вергилия (см.), произведение торжественно-героического эпоса. После Скаррона «Энеида» Вергилия неоднократно пародировалась другими поэтами. У нас самые известные пародии принадлежат украинскому писателю XVIII в. И. П. Котляревскому, использовавшему в своей «Енеїді» травестию и бурлеск для показа быта и нравов украинского общества второй половины XVIII в., и неизвестному белорусскому автору («„Энеіда“ навыварат», проникнутая народным юмором и духом демократизма).


[Закрыть]
вашего Вергилия: нельзя было сделать ничего лучшего для того, чтобы показать, как близки между собой великое и смешное! Они тесно расположены рядом. Все на свете напоминает перспективную живопись: разбросанные там и сям мазки образуют, например, если смотреть на картину с известной точки зрения, фигуру императора. Но измените точку зрения – и те же самые мазки представят вам оборванца.

Сенека. Мне жаль вас: люди не поняли, что ваши забавные стихи были сочинены для того, чтобы внушить им столь глубокие мысли. Вас почитали бы куда больше, если бы знали, какой вы великий философ. Но ведь было не легко это угадать в пьесках, вынесенных вами, как говорят, на суд света.

Скаррон. Но если бы я издал толстые тома, дабы доказать, что бедность и болезни совсем не должны мешать веселости мудреца, были бы они достойны стоика?

Сенека. В этом нет никакого сомнения.

Скаррон. А ведь я создал, бог знает, как много произведений, которые доказывают сами по себе, что вопреки бедности и болезням я обладал этой веселостью: разве это не более ценно? Ваши трактаты по этике – это всего лишь рассуждения о мудрости; но мои стихи были постоянным в ней упражнением.

Сенека. Я убежден, что ваша так называемая мудрость проистекала у вас не от разума, а от вашего темперамента.

Скаррон. Но ведь это прекраснейший вид мудрости, какой только существует на свете!

Сенека. Пусть! Забавные это мудрецы – те, кто мудр благодаря своему темпераменту. Если только они не безумцы, стоит ли их вообще принимать в расчет? Счастье добродетели может быть иногда даром природы; но заслуга добродетели может проистекать только от разума.

Скаррон. Обычно никто не поднимает такого шума из-за того, что вы именуете заслугой; ибо, если человек обладает какой-нибудь добродетелью и при этом легко распознать, что она у него не врожденная, за нее никто гроша ломаного не даст. Может, однако, показаться, что, поскольку достигнуть ее потребовало усилий, она тем более заслуживает уважения; на самом деле это не так: это чисто рассудочное заключение, здесь нечем гордиться.

Сенека. Еще менее должно гордиться неровностью темперамента ваших мудрецов: они мудры лишь потому, что это у них в крови. Нужно только знать строение внутренних органов человека, для того чтобы определить возможную степень его добродетели! Разве не в тысячу раз лучше избрать своим вожатым один только разум и стать настолько независимым от природы, чтобы не опасаться с ее стороны более никаких сюрпризов?

Скаррон. Это было бы лучше всего, если бы это было возможно. Но к несчастью, природа ревниво охраняет свои права. Ей принадлежат первичные аффекты, и их у нее невозможно отнять; часто они оказываются выпущены на волю, если только разум не бывает об этом предупрежден; притом, когда он, наконец, осознает свой долг действовать, он находит перед собой уже полный беспорядок. Еще большой вопрос, сможет ли он с этим беспорядком как следует справиться. Право, я ничуть не дивлюсь при виде огромного количества людей, ни во что не ставящих разум.

Сенека. Тем не менее, только ему подобает править людьми и упорядочивать все во Вселенной.

Скаррон. Но он совсем не в состоянии заставить признать свой авторитет. Я слыхал, что через несколько сот лет после вашей смерти один философ платоновской школы[45]45
  Один философ платоновской школы: неоплатоник Плотин (ок. 204/5—269/70 гг. н. э.). – Правивший тогда император: Александр Север (222–235 гг. н. э.).


[Закрыть]
попросил у правившего тогда императора небольшой городок Калабрию, лежавший в развалинах, с тем чтобы его восстановить, дать ему управление в соответствии с законами государства Платона и назвать его Платонополисом. Но император наотрез отказал в этом философу, причем он так мало полагался на божественный разум Платона, что не согласился бы дать ему в управление даже старый домишко. Вы можете по этому судить, насколько разум потерял свой авторитет. Ведь если бы он пользовался хоть каким-нибудь уважением, люди должны были бы его почитать; но люди его совсем не ценят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю