355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Барбара Фришмут » Мистификации Софи Зильбер » Текст книги (страница 9)
Мистификации Софи Зильбер
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:08

Текст книги "Мистификации Софи Зильбер"


Автор книги: Барбара Фришмут



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Шагая под дождем, она оценила всю свою прежнюю жизнь как подготовку, подготовку к тому, что наступит теперь. «Тише едешь, дальше будешь…» – прошептала она про себя. Конечно, одно связано с другим – воспоминания, нереальность настоящего и будущее, которое сулит ей осуществление надежд и очертания которого понемногу вырисовываются перед нею.

Вдруг ее захлестнула радость, бесконечная радость от того, что она жива, что она приехала сюда, что она будет жить в столице. Вся бессмысленность прошедших лет сразу обретет смысл, она впервые заживет так, как ей хочется, как ей подобает, с полной отдачей всех своих сил в способностей.

Когда она вошла в отель, ее встретила необычная тишина. Ни из кухни, ни из зала не доносилось никаких звуков. Она сунула зонт в подставку, в туалете помыла руки и поправила прическу. Войдя потом в зал, увидела, что ее прежний столик накрыт на одну персону. Кельнер, заметивший ее еще раньше, сразу принес ей суп.

– Дамы и господа просят их извинить, – сказал он. – Они уехали в гости, но ужинать будут здесь.

Софи глотала вместе с супом свое разочарование. Такого она не ожидала. Время до вечера уж как-нибудь пройдет. Она воспользуется случаем и отнесет Амариллис Лугоцвет ее зонт. Она была права, эта славная женщина. Мать Софи и в самом деле умерла у нее на руках. Так это видимо, и было.

* * *

Дождь не принес прохлады. Стало пасмурно и душно. Повсюду было разлито влажное дыхание лесов, и в рассеянном свете гостиницы, виллы и дома местных жителей выглядели какими-то призрачными.

Поспав чуть-чуть после обеда, Софи взяла зонт Амариллис Лугоцвет, а также свой собственный и отправилась в путь, надеясь, что, по крайней мере. Амариллис не поехала с остальными, и Софи сможет немного с ней поболтать и, между прочим, кое-что разузнать о том, что занимало ее любопытство.

Поднимаясь на гору, она была вынуждена то и дело останавливаться, чтобы перевести дух. Стояла тяжелая духота без малейшего ветерка, и временами у Софи было ощущение, будто ей в рот вталкивают обратно неочищенным тот самый воздух, который она только что выдохнула.

В свое последнее посещение она совсем не заметила здесь маленького садика. Вероятно, потому что почти весь он прятался позади дома Амариллис Лугоцвет. Но у Софи возникло чувство, что в тот раз его вовсе не было. Однако чувства ее уже часто обманывали, так что она не стала над этим раздумывать.

Амариллис Лугоцвет сидела на скамейке под ореховым кустом – орехи на нем были еще крошечные и совсем зеленые – и махала издали Софи, словно ожидала ее прихода, Макс-Фердинанд бросился ей навстречу, и хотя лаял сперва яростно, вскоре завилял хвостом, а затем и вовсе положил ей голову на колени, когда она села на один из деревянных стульев, расставленных вокруг маленького столика, а зонты положила на другой.

– Ну и погода, – сказала Софи, хотя вообще была не особенно чувствительна к переменам погоды. Она широко раскинула руки, чтобы расправить грудь, и потом бессильно опустила их.

Амариллис Лугоцвет тем временем скрылась в доме и вскоре вышла оттуда с небольшим подносом черного дерева, на которой стоял чайник Бётгерова фаянса в форме обрубленного куска ствола, украшенного рельефом в виде цветущих веток и с позолоченными ножками; носик был изогнут наподобие клюва. Из чайника маленькими струйками шел пар, распространявший терпкий запах травяного настоя. Рядом стояли две белые чашки тончайшего фарфора с орнаментом из листьев и такая же сахарница. Маленькие ложечки были украшены тем же узором, что и ручки подноса, а цепочка на крышке чайника блистала позолотой.

Софи Зильбер вспомнила, что точно такой же чайник видела в музее прикладного искусства – он был выставлен как особая редкость. Откуда Амариллис Лугоцвет могла взять эту красивую и редкостную вещицу?

– Вот одна из немногих вещей, которые мне действительно нравятся, – сказала Амариллис Лугоцвет, указывая на чайник. – В свое время моя старая приятельница привезла мне его из Мейсена. Но это было уже давно.

Она налила обе чашки, и от них пошел такой чудесный аромат, что Софи с удивлением подумала: что же входит в состав этого чая?

– Многое, что вкусно и полезно, – с улыбкой ответила на ее немой вопрос Амариллис Лугоцвет. – Тебя бы только утомило, если бы я стала перечислять тебе все подряд. – И без всякого перехода продолжала: – Я знала, что ты придешь. Остальные бродят по горам с Альпиноксом, а я все эти места слишком хорошо и слишком давно знаю. Так что я предпочла дождаться тебя.

– Мне немножко стыдно за то, что было сегодня ночью, – Софи попыталась зацепиться за интересующую ее тему. – Я даже не помню, как очутилась в постели.

– Милая детка. – Амариллис Лугоцвет ласково погладила ее по руке. – Ты была усталая, очень усталая. К таким долгим бессонным ночам ты не привыкла. Не забывай, ведь ты приехала совсем недавно и еще не успела отдохнуть от всех твоих утомительных поездок.

– И потом это вино… – Софи опустила глаза. – Но я ведь совсем немного выпила…

Амариллис Лугоцвет засмеялась.

– Этого тебе стыдиться нечего. Вообще ты всех очаровала, и мой выбор был единодушно одобрен.

Софи не знала, чувствовать ли себя польщенной тем, что она всех очаровала, или возмутиться тем, что ее без спросу для чего-то выбрали, о чем она до сих пор даже не имеет понятия.

– Но почему твой выбор пал именно на меня? – спросила она, сама толком не зная, какого ответа ждет.

Амариллис Лугоцвет между тем спокойно, с интересом наблюдала, как паук-сенокосец на неловких и нетвердых ножках вскарабкался вверх по ее голой руке, потом смешно прошагал по подвернутым рукавам блузки, откуда перебрался на ухо, и, немного отдохнув, отважился спуститься на спину. Устремив на Софи какой-то нездешний взгляд, странным образом завороживший ее, Амариллис заявила:

– Между тобой и нами есть известное сходство. Отдаленное сходство, но оно может оказаться полезным.

– Сходство? – Софи, напуганная странным взглядом собеседницы, перешла на шепот.

– Ты много ездила, – продолжала Амариллис Лугоцвет. – Знаю, – отмахнулась она от Софи, хотевшей ей возразить, – ты повидала не весь свет. Много пережила и большую часть пережитого забыла. Забывать ты мастерица. Но подобно тому, как нам не обойтись без того, чтобы не вспоминать все былое, пусть только время от времени, так и тебе придется кое-что вспомнить.

Все меняется, но можно ли допустить, чтобы дело и дальше шло так, как идет? Пора нам взяться за ум. Вот и ты намерена взяться за ум. Для тебя это значит стать оседлой, жить на одном месте и наконец проверить, чего стоит твое искусство. Наши искусства тоже требуют проверки. Что нам следует изменить – эти искусства или самих себя? Не пора ли нам переселиться в заоблачные выси? (Тут Софи почудилось, будто Амариллис Лугоцвет приподнимается над своим стулом, не делая при этом никаких движений.) Или остаться на земле? (Она опять плотно сидела на стуле, как раньше.) Уйти навсегда, ив оставив даже следа или найти для себя новый путь? Помогать людям или довольствоваться собой? Какова самая важная задача всех искусств – твоего и наших? Облегчать людям жизнь или предостерегать их от ада? Вести их к Красоте, изображать Красоту или воплощать ее самим? Или каждый раз ставить в центре внимания добродетель, которую чтят в данную эпоху как нечто достижимое, доступное и осуществимое?

Каково соотношение между той радостью, которую наши искусства доставляют нам самим, и той, которую они доставляют другим? Какая радость выше, может ли одна существовать без другой, оправдывает ли одна другую? И нужно ли подобное оправдание? Можем ли мы, должны ли мы оправдывать самих себя? Довольно ли будет, если мы останемся такими; как есть, или мы должны непрестанно становиться другими? Но до какой степени можем мы стать другими, не утратив верности себе? А если мы верны себе, то до какой степени можем мы стать другими?

Софи от всех этих вопросов становилось все больше не по себе, ведь теперь и ей прядется со всей четкостью поставить их перед собой. Все ещё завороженная, она взглянула Амариллис Лугоцвет прямо в лицо, с него ушла тень, обычно отбрасываемая на глаза полями шляпы, – казалось, эти глаза излучают сейчас сияние, поглощающее любую тень.

– Не всякое время в равной мере требует перемен, а некоторые существа могут долго уклоняться от требований времени. Но могут ли они делать это всегда? Даже я, – а у меня по части времени есть достаточный опыт, – не представляю себе, что значит «всегда». Ходит легенда, будто есть существа и вещи, независимые от времени. Но какого рода время имеет в виду эта легенда? Разве сама она не рождена временем?

Меня особенно пугает, что время помчалось с небывалой быстротой, и даже от нас оно требует решения, будем ли мы такими или иными, а ведь мы привыкли чувствовать себя вполне сложившимися. В глубине души я все еще не доверяю времени и его столь внезапно предъявленным требованиям, но вот я ему не доверяю, а оно наказывает меня забвением. Даже ты забыла меня, дорогая Софи. Столько всего случается, что многое невольно забываешь. Нас всех забудут, если мы не примем вызова времени. Разве тот, кто забывает, счастлив, а несчастлив лишь тот, кого забывают?

При этих словах Софи почувствовала укол в сердце, и горячая волна прихлынула у нее от груди и шеи к лицу, залив его краской.

– А не обстоит ли дело наоборот? – продолжала Амариллис Лугоцвет. – Тот, кто забывает, лишает себя части собственной жизни, а тот, кого забывают, теряет только часть жизни другого.

– Так, наверно, и следует на это смотреть, – смущенно прошептала Софи.

Взгляд Амариллис Лугоцвет вернулся от далекого и неопределенного к определенному и близкому.

– Ты не должна чувствовать себя виноватой. Вернее сказать, не должна чувствовать себя более виноватой, чем мы все. Время обогнало нас, и все мы в той или иной форме понесли от этого урон.

– Я родила ребенка, но матерью никогда не была, – сказала Софи. – Я столько всего упустила ради того, чтобы ничего не упустить.

– Не надо быть несправедливой, – возразила Амариллис Лугоцвет и опять погладила Софи по руке. – В том числе и но отношению к самой себе. Вспомни, какое положение было у тебя в то время.

– Но кто, кто возвратит мне те годы?

– Никто. – Амариллис Лугоцвет допила остатки чая из своей прозрачной фарфоровой чашки. – Вместо тех лет у тебя были другие, не очень хорошие, но и не очень плохие годы. Быть может, ты все равно задала бы этот вопрос, если бы и прожила свою жизнь, как настоящая мать. Даже я не могу с уверенностью тебе сказать, так бы это было или не так. Теперь ты взялась за ум, и воспоминания придут сами собой. А воспоминания – это как бы вторая жизнь, которая ставит под сомнение первую, уже прожитую, со всеми ее упущенными возможностями, – она словно открывает их вновь. Не поддавайся же унынию, даже если жизнь со вновь ожившими воспоминаниями окажется иной, чем жизнь в забвении. Воспоминания тоже со временем теряют силу, – ты снова забудешь, забудешь иную, возможную жизнь, и пока твоя память будет погружена в сон, тебя ничто не сможет смутить. Только сделай правильный выбор. Не «все или ничего», а многое, но не слишком.

Софи сидела на прежнем месте, не двигаясь, устремив взгляд в неведомое. Чай в ее чашке, – Амариллис Лугоцвет уже раз его доливала, – остыл, а нога, на которой все еще покоилась голова Макса-Фердинанда, затекла, и когда Софи наконец встала, от бедра вниз у нее побежали мурашки.

– Ты не будешь на меня в обиде, – обратилась она к Амариллис Лугоцвет, – если я сейчас уйду? Мне надо идти, идти и по дороге вспоминать. Сидя я совсем теряюсь.

Амариллис Лугоцвет расцеловала ее в обе щеки.

– Что бы ты ни решила, это будет твое решение, на сей раз – твое. Воспоминания помогут тебе познать себя. Не давай им тебя мучить, они ведь тоже часть тебя самой. Ты должна воссоединить все части в единое целое.

Рука об руку они дошли до дороги, и Софи зашагала по направлению на Обертрессен, пользуясь зонтом как тростью. И пока она шла по каменистой пешеходной дороге, мерное позвякивание зонта о камни слилось для нее в один-единственный звук, в одно слово, громом отдававшееся у нее в ушах. Сын, сын, сын…

Это произошло вскоре после смерти Зильбера. Она получила ангажемент в небольшом выездном театре, и ей часто казалось, будто она не играет в театре, а выступает в цирке. Роли ей поручала крошечные, зато их было много. Нередко ей приходилось брать на себя до пяти ролей к одной и той же пьесе, а играли они большей частью экспромтом, и она же выполняла любую вспомогательную работу, которая только может потребоваться на сцене.

Кроме того, она еще заменяла неявившихся коллег, бегая по сцене в слишком широких для нее костюмах и с приклеенными усами. Она танцевала, кувыркалась, ходила по канату, изображала медведя или лошадь, а если надо, то и эльфа, который один-единственный раз мелькал во сне главного героя, или же какого-нибудь кобольда.

В роли Румпелыптпльцхена она имела успех, в роли Геновевы ее освистали, и она проваливалась до тех пор, пока с годами, без особого напряжения, не поднялась от таких ролей, как Румпельштильцхен, до таких, как Геновева, и публика даже выражала желание увидеть ее в роли феи.

Однако и в самом начале ее кочевой жизни, каждый раз, когда ей приходилось играть короткие, веселые роли в длинных невеселых драмах, на сердце у нее было тяжело от сознания, что она осталась одна на свете. Неприязнь к миру чистых, незапятнанных, из которого ее изгнал грязный шум, поднятый вокруг смерти Зильбера, так ее ожесточила, что все мерзости жизни бродячих комедиантов не могли заставить ее вернуться в столицу, тем более – в актёрское училище.

Наоборот, она старалась выставить себя эдакой маленькой стервой, которая не может ужиться на одном месте и с одним и тем же мужчиной дольше, чем два-три дня. А если кто-то из странствующих актеров, которых она отныне считала своей единственной и настоящей семьей, оказывал ей какую-нибудь любезность, она платила ему за это дороже, чем стоила сама услуга. И где бы они ни раскидывали свой лагерь, на ночь она залезала то к одному, то к другому из коллег под призывно откинутое одеяло. Если она и не всегда делала это ради удовольствия, а просто потому, что одна в своей постели не могла заснуть от натиска беспокойных мыслей, то все же нередко ей бывало приятно, словно она принимала неожиданно вкусное лекарство от жестокой хронической болезни.

По натуре она была веселая и непосредственная, поэтому ее любили, и сложилось так, что труппа как бы взяла на себя по отношению к ней, самой младшей из всех, роль и матери и отца одновременно.

Даже трагическая героиня Карола не держала зла на Софи, когда та забралась в постель к ее партнеру Изану, великому трагическому злодею.

Разумеется, все они знали историю про нее и про Зильбера, но не мусолили ее – в худшем случае, отпускали во этому поводу какую-нибудь безобидную шутку. Они звали ее своей «маленькой графиней», и так как Софи не считала для себя зазорным, засучив рукава, работать вместе со всеми по установке декораций, воздавали ей за это всяческой помощью. А эта помощь заставляла Софи еще больше стараться во всем походить на них и быть с ними заодно. Отсюда и усвоенный ею богатейший набор ругательств, – их поистине стоило послушать.

Софи долго не хотела верить, что она беременна, но когда этого уже нельзя было скрыть, то не последовало ни изгнания из труппы, которого она втайне боялась, ни бранных слов. Поскольку в грехе подозревались все лица мужского пола, – Софи при всем желании не могла бы сказать, кто отец ее будущего ребенка, – то ей, с редким единодушием, оказала поддержку вся труппа; судили и рядили о том, как поступить, пока директор театра, единственный, кто в силу своей должности еще сохранял связь с миром обеспеченных и благополучных, не вызвался найти ребенку приемных родителей – таких, которые растили бы его без принуждений, чтобы впоследствии он мог примкнуть к бродячим комедиантам по доброй воле, но не рос бы непосредственно в их среде. Это предложение сочли разумным, оно было принято, а Софи, сама еще почти ребенок, подчинилась решению труппы, словно во сне, радуясь в душе тому, что ее не исключают из этого мирка, в котором она только-только начала жить, ощущая свою принадлежность к нему.

Теперь она размышляла о том, что ей, в сущности, даже не дали времени подумать. Пока было можно, – а благодаря ее молодости и худобе можно было очень долго, – она продолжала играть и работать, и даже в последние месяцы беременности ее никак нельзя было убедить не появляться на сцене в ролях, которые она в ее состоянии еще способна была играть.

Лишь в последние недели беременности, когда она была вынуждена спать одна, она стала лелеять мысль о том, чтобы оставить ребенка у себя и вырастить его самой. Но сколько она ни ломала голову, пытаясь найти какой-нибудь путь, чтобы осуществить это заманчивое представление, фантазия ей отказывала, и приходилось сдаваться.

Директор, сам выходец из буржуазной семьи, действительно нашел для мальчика приемных родителей – своего брата, учителя, и его жену. Люди бездетные, они заявили, что готовы взять ребенка, если Софи, в свою очередь, готова отдать его сразу же после родов. Таким образом им всем придется меньше страдать. И после того как труппа долго и красноречиво убеждала Софи, она дала согласие.

Родила она так неожиданно и быстро, что к ней не успели даже вызвать врача. Старая повитуха, которую второпях привели из деревни, расположенной невдалеке от ночлега труппы, помогла, насколько еще надо было помочь. Не прошло и двух дней, как учитель с женой приехали за новорожденным. Сошлись на том, что мальчику дадут имя Клеменс, а Софи успокоили, заверив ее, что со временем, когда у нее будет более обеспеченная жизнь, она сможет взять ребенка к себе. Но ради блага ребенка, чтобы не нарушить его нормального развития, этого не следует делать до достижения им четырнадцати лет, то есть не ранее того времени, когда он сможет принимать решения сам.

Без слез, сухими глазами, смотрела Софи, как жена учителя завернула младенца в заранее припасенные теплые пеленки и одеяльца, прижала к своей большой груда, успокаивая его всеми теми бессмысленными звуками, на которые так изобретательны няньки, когда им надо расположить к себе ребенка. На прощание учительша поцеловала также Софи и со слезами пообещала ей, что дитя не будет знать недостатка ни в чем, ну ни в чем решительно. После этого они уехали. Адрес их знал только директор.

Через несколько дней Софи начала медленно пробуждаться от своей апатии, окруженная заботой и ласками всей труппы, которая первую ее улыбку отметила маленьким праздником. Внешне она скоро опять стала прежней; стала опять «маленькой графиней», всеобщей любимицей, да и в душе не переживала трагедии. Только время от времени ощущала внутри какую-то странную пустоту, которую не могла объяснить себе ничем иным кроме как утратой ребенка. Но в своей наивности она переосмыслила тоску по ребенку в ощущение физической потери – потери живота, ей не хватало его, и моментами у нее ломило поясницу, словно она все еще на сносях.

В последние недели перед тем, как разрешиться от бремени, она снова приучилась спать одна, и если дальше, по истечении шести недель, этого уже и не делала, то все же стала осторожнее, равно как и ее партнеры, с тем успехом, что больше она ни разу не забеременела.

Ее товарищи делали все, чтобы заставить ее забыть о ребенке. Никто о нем не заговаривал, в том числе и директор. А Софи все больше боялась о нем спросить. Она настолько засомневалась в его существовании, что иногда даже спрашивала себя, действительно ли она его родила или все это ей пригрезилось и теперь она только время от времени принимает эти грезы за реальность. Когда однажды, собрав все свое мужество, она спросила директора, как поживает маленький Клеменс, – она и тут не осмелилась сказать «мой ребенок», – он отвернулся от нее, словно что-то другое приковало его взгляд, и сказал: «Ну, как он поживает – разумеется, хорошо. Но больше не спрашивай – без толку».

С этого дня она перестала задавать вопросы, утешая себя мыслью, что мальчику во сто крат лучше там, где он сейчас, чем было бы у нее, ведь она так неопытна и беспомощна.

Конечно, позднее, когда она станет артисткой, а он будет уже достаточно взрослым, чтобы ее понять, она даст ему хорошее образование и, если он пожелает, возьмет его к себе. Прежде всего она возьмет его под защиту от заботливой властности приемных родителей, если он, например, пожелает выбрать себе не ту профессию, которую они для него наметили, – иначе как заботливыми и властными она себе приемных родителей не представляла. Позднее она, конечно, сможет быть ему более полезной, твердила она себе, если он будет нуждаться в чуткой собеседнице, покровительнице или в ком-то еще. Она сделает все, чтобы ему помочь, если только она ему со временем понадобится – она и ее помощь, когда бы это ни произошло.

Два года спустя по воле обстоятельств труппа распалась. Смесь напыщенной патетики, цирка и балагана, – труппа постоянно таскала за собой будку, в которой посетители могли стрелять по бумажным розам, причем Софи нередко приходилось ее обслуживать, – во время начинавшегося экономического бума это уже мало кого привлекало. Люди не желали больше грошовой роскоши, которая слишком напоминала им то убожество, каким они вынуждены были довольствоваться в худшие годы, и предпочитали что-нибудь более солидное.

Директор не располагал достаточными средствами для того, чтобы, в соответствии с новыми вкусами, придать солидность своему маленькому зрелищному предприятию. Он и так достаточно долго откладывал окончательный роспуск труппы, но когда уже ничего другого не оставалось, то, хоть при прощании и лились горькие слезы и произносились клятвенные заверения вроде: «Вовек не забудем, до гроба!» – все же на самом деле многие были искренне рады, если им удавалось где-то пристроиться – в другой театре, в более крупном цирке или в парке с аттракционами какого-нибудь большого города, снова регулярно получать жалованье и досыта есть.

Софи, трагическая героиня Карола и благородный разбойник Изак, единственные в труппе, кто имел притязания на искусство, были приняты, – это директор еще смог для них сделать, – в один из тех разъездных театров, которые в известной мере поощрялись государством и имели своей задачей нести культуру в деревенское захолустье.

Софи снова начала с Румпельштильцхена и упорным трудом возвысилась до Спящей Красавицы и Белоснежки. А когда она доказала свои разносторонние возможности, играл и Красную Шапочку, и Снегурочку, то взобралась уже на следующую ступень и получила право выступать перед старшими школьниками или даже взрослыми.

Чем-то эта жизнь ей нравилась. Она была уже достаточно закаленная, достаточно взрослая, чтобы прекрасно спать по ночам в одиночестве, не боясь кошмарных сновидений. Теперь даже получалось так, что из-за множества выездов, пусть и недальних, но каждый раз завершавшихся представлением, она валилась в постель смертельно усталая, способная только воскресить в памяти последний взрыв аплодисментов, чтобы уяснить себе, какая их часть относилась именно к ней.

В отличие от своих товарищей и товарок, она не учила роли в автобусе, во время поездок. Заняв местечко у окна она любовалась пейзажем, вернее – впивала его в себя, пытаясь запечатлеть, заприметить то, что ей удавалось разглядеть, в результате чего через какое-то время лучше помнила церковные шпили, фруктовые сады, реки и озера, хотя и не усвоила их названий, нежели события своей собственной жизни.

Она почти никогда не хворала, но однажды, когда ей надо было играть в поселке, где она родилась и выросла, у нее началась тяжелая ангина, так что не пришлось даже ломать голову и выдумывать, почему она ни в коем случае не желает здесь выступать.

Нельзя сказать, чтобы она никогда не вспоминала о мальчике. Особенно выступая в сказках перед маленькими детьми, она часто думала о том, что среди них мог быть и маленький Клеменс. Она не знала точно, где, в каком из городков и местечек он живет, а значит, он мог оказаться в любом. Наверно, этим и объяснялось, что, в противоположность другим актерам, играя перед детьми, она всегда выкладывалась до конца, за что они благодарили ее восторженными криками.

У нее был адрес ее бывшего директора, который поселился в столице и занимался организацией зрелищ в увеселительном квартале. Время от времени она ему писала, чтобы удостовериться, что адрес все тот же. Он единственный знал, где и у кого подрастает Клеменс.

Может быть, именно потому, что ее так хорошо принимали дети, ее все чаще заставляли играть в сказках. Так она добралась до ролей фей или фантастических существ; почти все эти роли были тоже маленькие, а она давно стремилась получить роль комического персонажа, распевающего куплеты, или коварной Коломбины.

Дела ее шли неплохо. С годами в ее артистической карьере стали замечаться некоторые сдвиги. Иногда ее уступали на время какому-нибудь стационарному театру, и она без особого труда могла бы получить в таком театре ангажемент, если бы задалась такой целью. Но у нее не было большой охоты становиться оседлой. В разъездах лучше забывалось. Только попав в Бургтеатр, она могла бы всерьез об этом подумать. Но в Бургтеатр она не попала, возможно, потому, что там даже не знали о существовании Софи Зильбер, за что она долго на них дулась.

Софи была убеждена, что давно отыскала бы и взяла к себе маленького Клеменса, если бы ею вовремя заинтересовался Бургтеатр, если бы она стала звездой, которую иногда можно увидеть также и в кино или по телевидению. А так она стыдилась обещания, которое когда-то дала себе и ему, – о его выполнении пока что нечего было и думать, – и продолжала мотаться с места на место, иногда подолгу не вспоминая о сыне.

Всегда находились мужчины, которые ей нравились, с которыми было легко поладить, кое-кто даже недолго ездил за нею следом, чтобы доказать серьезность своих намерений. Но среди них не было ни одного, за кем поехала бы она. Так она и оставалась одинокой женщиной, всецело преданной своей профессии, как она объясняла своим поклонникам.

В один прекрасный день, – к этому времени она уже играла во многих театрах, – ей пришло в голову, что неделю тому назад Клеменсу исполнилось четырнадцать лет. К своему ужасу, она никак не могла найти адрес директора и вынуждена была со стыдом признаться себе, что уже давно не писала ему и не знает, где он обретается, да и жив ли вообще.

В первом приступе раскаяния она было хотела искать Клеменса через Красный Крест и объявить о розыске по радио. Но потом одумалась. Куда она его денет? Взять мальчика к себе при ее кочевой жизни было невозможно. Он должен ходить в школу. Что же, значит, просто явиться к нему, полюбоваться и сказать: «Привет! Я твоя мама. К сожалению, после обеда я должна уехать первым же поездом, чтобы вовремя поспеть на спектакль».

Если раньше она только стыдилась, думая о сыне и о той роли, какую играла в его жизни, то теперь ее охватил страх. Страх перед тем, что он воззрится на нее и спросит свою приемную мать: «Мама, кто это?» И приемная мать обнимет его за плечи и попытается объяснить, какое отношение к нему имеет она, Софи.

Она вспоминала, какою в четырнадцать лет была сама, что уже тогда понимала и чего не понимала. О, боже, ведь он будет смотреть на нее самыми критическими глазами в мире, но понять ничего не поймет. Она уже так долго ждала возможности познакомиться с ним, увидеть его, что сможет прождать еще два года. До тех пор, пока он поймет, хотя бы немножко лучше поймет, как все случилось.

Страх перед тем, что сын ее не поймет, что придется еще раз все прояснять и объяснять, мешал ей отыскать Клеменса и в последующие годы. При этом она медленно и неуклонно приближалась к столице, где ее ждала квартира Зильбера, которой пока что она пользовалась лишь изредка. Она уже иногда играла в столичных предместьях, была принята в ансамбль театра, обслуживавшего ближние окрестности, и отчетливо сознавала, что ее кочевой жизни скоро придет конец. И когда ей было сделано долгожданное предложение, а именно – постоянный ангажемент в одном из театров столицы, она его приняла.

Таился в ней и другой страх, поменьше, понезаметней, но все же он ее не покидал. Страх при виде сына узнать, кто его отец. Ей так и не удалось выяснить, кто был ее собственный отец, а потому она не желала знать, и кто отец ее ребенка. Человек, которого она давным-давно оставила позади, погребенный на самом дне ее памяти, может вдруг всплыть из глуби лет, если в лице мальчика проглянут какие-нибудь его черты. Может быть, она даже с ним встретится, и сознание того, что это отец ее ребенка, представит его в ином свете, она тоже станет для него иной, а изменить уже ничего нельзя.

Ей казалось пошлым искать среди всех ее любовников в труппе, – а некоторые годились ей в отцы, – отца своему сыну. Она не желала, чтобы один из них выступил вперед и присвоил себе значение, которое ему вовсе не подобало. Разве он сделал что-нибудь такое, чего не делали другие? Разве она любила его сильнее остальных? Или он, отец ребенка, был ей особенно дорог? Она могла бы ответить на эти вопросы, лишь узнав, кто это был. Мысль о том, что прошлое можно еще изменить задним числом, представлялась ей пустой и нестоящей. Нужно ли, чтобы свет вдруг упал на какое-то определенное лицо, которое было так надежно укрыто всеутешающей тьмой?

Сможет ли она удержаться и не искать в лице мальчика еще чьих-то черт, кроме своих собственных? Если этот меньший и не столь заметный страх и не был для Софи решающим, то все же он служил еще одной причиной, почему боязнь познакомиться со своим ребенком с годами лишь возрастала, вместо того чтобы идти на убыль, как она ожидала.

Случилось это в антракте одного спектакля в том большом столичном театре, куда ее пригласили для пробы, имея в виду предстоящий ангажемент. К ней в уборную неожиданно вошла пожилая полная женщина и сказала, что ей непременно надо с ней поговорить. Софи тотчас же ее узнала, хотя прошло почти восемнадцать лет. Женщина была в трауре, и Софи не ошиблась, предположив, что ее муж, учитель, недавно умер.

– И как раз теперь, – сказала вдова, – когда мальчик поступает в университет…

– А мальчик где? – спросила Софи.

– Тоже здесь. – Женщина высморкалась и продолжала: – То и дело бегает в театр парнишка, хоть одним глазком да посмотреть. – И, не выдержав, улыбнулась сквозь очки, все еще утирая слезы платком. – Что поделаешь, это в нем кровь говорит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю