Текст книги "Алое и зеленое"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
«У Милли есть стиль» – это довольно обычное замечание Хильда не могла слышать спокойно. Она считала, что стиль Милли – дурной стиль, и особый тон, в котором Милли нельзя было отказать, – дурной тон. Мать Эндрю свято чтила приличия; мало того, в приличиях, которые она про себя предпочитала называть чинностью обихода, она видела некую крепостную стену – надежную защиту от всего, что ее пугало в жизни. Возможно, она искала в них защиты и от проделок своего отца. Тетя Миллисент, от которой, казалось бы, можно было ждать поддержки, являла собой опасную брешь в укреплениях. Эндрю не видел тетку несколько лет – когда он в прошлый раз был в Ирландии, она оказалась в отъезде, – и последнее, что ему запомнилось в связи с ней, был какой-то сад, летом, и хорошенькая молодая женщина в белом платье, под пятнистой тенью зонтика, которая смеялась над ним, но не зло, так что и его рассмешила. Любопытно посмотреть, какая она стала теперь.
Тетя Кэтлин – совсем другое дело. Тетя Миллисент не выдерживала марки, потому что была легкомысленна, тетя Кэтлин, как-никак урожденная Киннард, потому что была скучна. Стиль Милли можно было осуждать, но у Кэтлин вообще не было стиля, именно это, даже больше, чем всю чудовищность ее католичества, мать Эндрю ставила ей в упрек. В доме Дюмэй на Блессингтон-стрит было неуютно, не прибрано, даже грязно; и в этом Хильда с прискорбием усматривала отсутствие наследственного чувства дисциплины. «Когда подумаешь, какие у Кэтлин возможности…» – таков был обычный пролог к ее обвинительным речам. И еще она не могла простить Кэтлин, что та вышла за Барнабаса и тем утвердила ее заблудшего брата в психическом расстройстве, от которого он, не будь этого брака, мог бы излечиться. Очень обидно было Хильде – она даже не упоминала об этом, опасаясь огласки, – и то, что Кэтлин поддерживает мужа материально. Барнабас, ранее служивший в каком-то государственном учреждении, вскоре после женитьбы оставил службу, чтобы целиком отдаться научным исследованиям. Хильда винила его жену за то, что считала его моральной деградацией, и, когда он стал запивать, часто повторяла: «Это все одно к одному», имея в виду католичество, Кэтлин, алкоголь и ирландских святых.
В этот воскресный день, лениво размышляя на нежарком апрельском солнышке о предстоящем визите к тете Кэтлин и кузенам, Эндрю был занят работой – вешал на дерево красные качели Франсис. Эти качели – толстая доска с кустарным рисунком: белые сердца на алом фоне – с незапамятных времен висели у Беллменов в их куда более обширном и запущенном саду в Голуэе. В то утро Эндрю рассматривал с Франсис старый альбом, и им попалась фотография, на которой она, маленькая девочка в соломенной шляпе, сидела на качелях, а он стоял рядом, нескладный, в матросском костюмчике. Когда Эндрю стал предаваться воспоминаниям, Франсис сказала, что качели они привезли с собой, они где-то в доме, и Эндрю вызвался сейчас же их найти и повесить. После этого оба умолкли.
Эндрю думал и даже упоминал о Франсис Беллмен как о своей невесте, хотя формально они еще ни о чем не договорились. Все как-то подразумевалось само собой, словно невидимый дух, зародившийся очень давно, постепенно вырос и соединил их руки. В детстве, когда им доводилось жить под одной крышей, они бывали «неразлучны», и, как только для Эндрю пришла пора влюбиться, он влюбился в Франсис, точно это было естественной и неизбежной частью его превращения в юношу. Любовную лихорадку почти сразу остудило сознание, что Франсис от него не уйдет. Давнишняя привязанность служила тому надежной порукой. К другим женщинам его не тянуло, хотя он успел получить свою долю и возможностей, и даже лестных знаков внимания.
Иногда он сам удивлялся, как легко и быстро доплыл до тихой пристани, бессознательно приписывая это благодеяние тем же добрым богам, которые сделали его единственным сыном счастливых в браке родителей. Франсис тоже была единственным ребенком, и от этого тем более казалась одного с ним племени. Эндрю не придерживался никаких романтических теорий относительно необходимости бурного посвящения в тайны любви, и в особенности теперь, когда перспектива возвращения на фронт зияла перед ним, как черная яма, он с радостью готовился обрести в личной жизни покой и безопасность, которых больше нигде как будто и не осталось. Не Франсис, а Франция станет великим испытанием его души.
Эндрю еще не делал предложения по всем правилам, хотя и считал, что, до того как сыграть свадьбу, все же нужно будет как-то объясниться. В сущности, он бы предпочел, чтобы в одно прекрасное утро, когда он проснется, просто оказалось, что Франсис – его жена; и он был уверен, что она разделяет это чувство. Она принимала и дополняла обрывки его планов на будущее, и разговоры их напоминали дуэт, в котором певцы так хорошо знают свои партии, что могут петь с любого места, дай им только одну-две ноты. Он знал, что Франсис во всем его понимает. Потому-то они внезапно и умолкли, заговорив о качелях: качели наводили на мысль о ребенке.
Эндрю еще не знал женщин. В связи с Франсис в сознании его странно переплелись два представления – о первом знакомстве с половой жизнью и о смерти. Оба эти события словно неслись к нему сквозь мрак, как большие алые стрелы, и, хоть он не сомневался, что первое совершится раньше второго, ему порой, особенно бессонными ночами, казалось, что второе не заставит себя ждать. Отсюда он возвращался мыслями к тому, отчего они с Франсис внезапно умолкли.
Для Эндрю связь между этими двумя представлениями не исчерпывалась тем, что подсказывали публикуемые списки убитых, она была глубже. Самая мысль о половом акте страшила его безмерно, и, представляя себе, что он делает это с Франсис, он испытывал недоверчивый ужас. Этот акт, невероятно жестокий, испепеляющий и мучителя и жертву, существовал совсем отдельно от его давнишней глубокой любви к Франсис, отдельно даже от той взволнованной неловкости, какую он ощущал последнюю неделю, живя с нею в одном доме, провожая ее до самых дверей ее спальни. Словно этот акт предстояло совершить украдкой, как тайное убийство. Он не мог найти ему места в обычной жизни, и, по мере того как алая стрела подлетала все ближе, на него находили минуты неописуемого страха.
И еще одно чувство связывало воедино те два представления, вселяя в него растерянность и испуг, – чувство, будто окружающие его люди – семья, может быть, общество – рассчитывают, что, до того как его отправят на фронт, Франсис должна, от него забеременеть. Одна старая тетка даже ляпнула что-то в этом роде прямо при нем; и, видимо, подобные мысли бродили в голове у его матери, еще не выработавшей, казалось, четкого взгляда на его отношения с Франсис. Это сомнительное «продолжение себя в потомстве», навязываемое ему как своего рода долг, вызывало у Эндрю расслабляющую жалость к себе, которой он обычно не давал воли. Он сам хотел жить и быть счастливым с Франсис, не связывая себя в этом смысле никакими обязательствами перед человечеством или хотя бы перед нею. И, чувствуя, что его торопят, он в такие минуты был тем более склонен тянуть и откладывать. Однако настроения эти быстро проходили, сметенные нежностью к Франсис и сознанием, что пора все же решить свою судьбу или, вернее, осуществить решение; так удачно для него принятое еще давным-давно.
Мать Эндрю очень любила Франсис, но бывали у нее и внезапные вспышки неприязни – как ко всякой девушке, думал Эндрю, на которой он вздумал бы жениться. Франсис не отвечала на них, только встряхивала головой, как лошадка – она вообще была похожа на лошадку, – и Хильда тут же делалась с нею особенно ласкова. Эндрю, со своей стороны, любил мать, любил так сильно, что порою это его тревожило, и в то же время она на каждом шагу до крайности его раздражала. Он ни в чем не был с нею согласен, ее пристрастия приводили его в содрогание. Особенно он ненавидел полуправды, которые она не задумываясь изрекала в светской беседе. Она давала понять, что бывала на приемах, о которых на самом деле только слышала краем уха, а в Ирландии, расписывая свою блестящую лондонскую жизнь, уже просто прибегала к беспардонной выдумке. Эндрю самодовольно отмечал, что способен трезво наблюдать тот мир, которым ослеплена его мать; но, краснея за ее тщеславие, он не усматривал в ней испорченности.
В свое время ему доставило немало тревожных минут опасение, как бы его мать не решила, что Франсис, девушка без титула и без связей, никогда даже не выезжавшая в свет, недостаточно для него хороша. Постепенно он с облегчением убедился, что в глазах Хильды Франсис – весьма желанная девица. Лишь позднее он понял, что на то есть особая причина. Кристофер Беллмен был очень богат. Дети обычно не замечают различий в материальном положении, кроме разве самых вопиющих, и Эндрю только недавно стал по-взрослому интересоваться тем, сколько имеет за душой тот или иной из его знакомых. Этот интерес он расценил в себе как суетность, особенно когда заметил, что на основании подобных сведений как-то меняется его отношение к людям. Но сам-то он, разумеется, полюбил Франсис и даже твердо решил жениться на ней задолго до того, как узнал, что она богатая невеста. Он только радовался, что ее богатство окончательно примирило с нею Хильду – иначе она, несомненно, открыла бы в Лондоне кампанию, крайне для него тягостную. Он прощал матери ее алчность, так же как самому себе прощал спокойное удовлетворение от того, что совершенно случайно берет в жены богатую наследницу: родители его всегда были стеснены в средствах, и Эндрю как раз достиг того возраста, когда понимаешь, как это неудобно.
Кристофер Беллмен, будущий тесть Эндрю, оставался для него фигурой непонятной и немного пугающей. Его удивляло, как легко мать находит общий язык с Кристофером. Словно и не замечает, что он опасный зверь. Видя, как беспечно ладят между собой Хильда и Кристофер, он и сделал открытие, представлявшееся ему очень взрослым: что с разными людьми человек может казаться – и даже быть – совсем неодинаковым. Словно Хильда была нечувствительна к целому комплексу лучей, исходивших от Кристофера, тех самых, которые действовали на Эндрю и привели его к мысли, что Кристофер «опасный». Эндрю казалось также очень взрослым, что он на этом основании не счел свою мать неполноценным человеком. Но, с другой стороны, он не упрекал ее и в излишней смелости, как сделал бы, когда был моложе. Скорее он склонен был искать несообразности в собственном восприятии.
Кристофер был англичанин, хотя породнился с Ирландией через свою жену Хэзер, и откровенный патриот Ирландии, что одно уже выдавало в нем чужестранца. В молодости он состоял на государственной службе сперва в Лондоне, потом в Дублине, но годам к сорока ушел в отставку и посвятил себя научным занятиям, в которых, по наблюдениям Эндрю, скрывал под маской поверхностного дилетантства большую систематичность и серьезность. Он специализировался на ирландской старине и собрал огромную библиотеку по этому предмету, которую отказал в завещании дублинскому колледжу Св. Троицы. Он знал гэльский язык, но не был членом Гэльской лиги и не сочувствовал повсеместному насаждению ирландского языка, в чем многие его друзья видели важную политическую задачу. У него было много знакомых среди тех, кого он сам же называл «ирландским сбродом», но от всякой политики и полемики он держался в стороне. Эндрю, правда без особой уверенности, считал его человеком холодным. Впрочем, занятия его были безобидны, Франсис он, безусловно, любил, а самого Эндрю всегда поощрял.
Порою Эндрю, чтобы отмахнуться от своих страхов, решал, что его просто смущает внешность Кристофера. Отец Франсис был очень высокого роста и с виду казался кем угодно, только не англичанином. Скорее его можно было принять за уроженца юга Франции или даже за баска. У него были иссиня-черные волосы, большие темные глаза и длинные, тонкие, очень красные губы. На матово-смуглом лице ни бороды, ни усов. Волосы, довольно длинные, он зачесывал за сильно заостренные кверху уши, косматые треугольные брови сходились над узким, с горбинкой носом. Лоб был выпуклый, желтее остального лица и весь в узоре тонких морщинок, так что иногда казался ермолкой, надвинутой до самых бровей. Это придавало ему какой-то скрытный вид. Однако же он умудрялся выглядеть красивым, даже молодым, а взгляд его, зоркий и настороженный, часто загорался насмешкой. Возможно, Эндрю просто подозревал, что Кристофер частенько над ним потешается. Впрочем, он глубоко уважал Кристофера за его ученость и чуть загадочную обособленность. Несколько раз тот предлагал Эндрю называть его по имени, отбросив почтительное «сэр», но это было трудно.
Эндрю между тем почти управился с качелями. Работа эта была несложная, но он, поглощенный своими мыслями, нарочно растягивал ее, довольный тем, что есть чем занять руки. Теперь веревки были накрепко привязаны к толстому горизонтальному суку большого каштана на краю лужайки и, раскачиваясь, стряхивали с коры легкую пыль; она оседала на белокурую голову Эндрю, от нее щекотало в носу. Пропущенные через надрезы в доске, веревки были связаны снизу прочным узлом. Намечающуюся трещину Эндрю зачинил планкой, дырку заделал замазкой. Раскрашенная красно-белая поверхность доски – центральное алое пятно в зеленых картинах детства – ничуть не потускнела и, отполированная множеством детских задиков, отсвечивала мягким, теплым блеском. Он еще и еще протирал ее рукавом – может быть, творил заклинание, вызывая прошлое? – когда увидел в дверях дома Франсис, она шла звать его пить чай.
Стайка дроздов, ссорившихся на лужайке, вспорхнула при ее приближении. Сад был полон того волнующего весеннего ожидания, когда буйствует всевозможная зелень, но ничего еще не цветет. Все было зеленое – того особенного, светлого и чистого влажно-зеленого цвета, который исходит от ирландской земли, а может быть, порожден неярким ирландским освещением, зеленого с серебристым отливом. Стройные стрелы ирисов, окаймлявших дом, бордюры из бледно-восковой каллы, спутанные колеблющиеся заросли фуксий придавали всей картине сходство с сочным болотистым лугом. На фоне этих богатых лиственных созвучий шла Франсис в белом платье из муслина в мушках и ирландского кружева, с пышной юбкой и широким сиреневым шелковым поясом. Эндрю, стоявший в лениво-расслабленной позе, сразу подтянулся, и взгляд его невольно скользнул по ее щиколоткам, которые новая мода смело оставляла на виду.
Франсис была невысокая, скорее полненькая, с чуть подпрыгивающей походкой. Когда-то Эндрю отлупил другого мальчика, посмевшего назвать ее «кубышкой». И в самом деле, ее живость и подвижность исключали такое определение. Скорее в ней была грация откормленной лошадки. Ее темные волосы, унаследованные от Кристофера и уложенные на затылке замысловатым узлом, были зачесаны за уши, в точности как у отца. От него же она унаследовала тонкие губы и высокий выпуклый лоб, который, смотря по настроению, то открывала, то прятала. Но тот слегка экзотический налет, который в Кристофере вызывал представление о юге, лицу Франсис придавал вид почти цыганский, а может быть, она просто выглядела как ирландка, самая что ни на есть ирландская ирландка, широколицая, с открытой, проникновенной улыбкой.
Ни слова не сказав Эндрю, она вскочила на качели и стала раскачиваться. Веревки со стоном терлись о сук, и кора каштана обсыпала ее белое платье черным конфетти. Едва заметно стал накрапывать дождь.
2
– Что идет в «Аббатстве»?[2]2
«Театр Аббатства», самый известный из дублинских театров, основанный в 1899 г. У. Б. Йсйтсом и леди Грегори с целью возрождения ирландской культуры.
[Закрыть]
– Что-то Йейтса.
– Это автор «Графини Кэтлин»? Пожалуй, такого мы не выдержим. А в «Варьете»?
– Д'Ойли Карт. Кажется, «Дворцовый страж».
– Ну что ж, это бы можно. Только не забудь, в четверг привезут в «Клерсвиль» мою мебель.
Было это полчаса спустя, и чай почти отпили. Они сидели в зимнем саду за низким плетеным столом, а снаружи мелкий дождь, чуть клубясь от морского ветерка, ласкал и шутливо похлопывал листья и землю. Дождь в Ирландии всегда казался не таким, как в Англии, – капли мельче, теснее одна к другой. Вот и сейчас он словно не падал сверху, а возникал в воздухе и, превратившись в ртуть, поблескивая, бежал по кустам и деревьям, шлепался с поникших пальм и каштана. Этот дождь, этот вид, легкий стук по стеклу, запах пористого, никогда до конца не просыхающего цементного пола, неприятное соседство слегка отсыревших подушек – все уводило Эндрю в длинный коридор воспоминаний. Он поеживался в своем плетеном кресле со смутной мыслью, что так вот, наверно, и можно схватить ревматизм.
Кристофер тем временем закурил трубку, Франсис шила, Хильда, ничем не занятая, сидела очень прямо, словно вдруг ощутив свою ответственность за это маленькое сборище. Волосы ее, совсем светлые, с седыми прядями, зачесанные со лба и прижатые черной бархоткой, напоминали аккуратный чепчик, и выглядела она старше своих лет. Ее лицо, чуть морщинистое, или, вернее, помятое, было ровного, пергаментно-золотистого цвета и часто производило впечатление обветренного и загорелого, хотя подолгу бывать на воздухе она избегала. Крупный прямой нос и строгие синие глаза дополняли ее несколько властный облик, хотя на самом деле из-за присущей ей расплывчатости взглядов она была не столь внушительной личностью, какой казалась.
– Очень хочется посмотреть, как вы устроитесь, – сказала Франсис.
– Счастье, что вы не купили эти руины в Дардреме, – сказал Кристофер. Мне пришлось бы все время следить, чтобы дом не рухнул, – занятие довольно обременительное.
«А я?» – подумал Эндрю, и у него больно сжалось сердце, но он тут же решил, что нельзя давать воли мрачным мыслям.
– Кэтлин обещала найти мне прислугу. Говорит, им теперь нужно платить десять шиллингов в неделю.
– И обычно они тащат все, что плохо лежит, а сготовить умеют разве что яичницу с ветчиной.
– О, обучать прислугу я умею. В Лондоне у меня была не служанка золото. И конечно, я не буду жить без телефона.
– Телефон здесь хорош только для разговоров с телефонной станцией. А насчет автомобиля мне ваш удалось отговорить?
– Да, Кристофер. Пожалуй, покупать сейчас автомобиль действительно было бы глупо. Очень уж это сложно, время неподходящее. Я слышала, Милли только что купила «панхард». Такая сумасбродка.
Эндрю отлично знал, что его мать понимает, что автомобиль ей сейчас не по средствам.
– Вот об одноколке и лошади подумать стоит. Надо же на чем-то ездить. Но уж после войны я непременно куплю автомобиль для дальних поездок. Эндрю научится им править.
Марки «воксхолл», мечтательно подумал Эндрю. После войны у него будут свободные деньги. Хорошо было предвкушать свидание с автомобилем марки «воксхолл».
– А я скорее всего останусь верен велосипеду, – сказал Кристофер. Велосипед – самое цивилизованное средство передвижения, известное человеку. Другие виды транспорта день ото дня становятся кошмарнее. Один только велосипед сохраняет душевную чистоту.
– Хорошо, что Эндрю не захотел пойти в авиацию, – сказала Хильда так, словно сын не мог ее услышать.
– А на завтра у вас что, тетя Хильда? – спросила Франсис и откусила от катушки нитку, сверкнув длинным рядом ровных белых зубов.
Мать Эндрю никогда не возражала против этой официальной формы обращения, чем еще усложнялись терминологические затруднения Эндрю, поскольку называть Кристофера по имени при Хильде было бы как-то некрасиво.
– Завтра, дорогая, – сказала Хильда тем оживленно-доверительным тоном, каким она всегда излагала планы светского времяпрепровождения, пусть самые пустяковые, – завтра Эндрю приглашен к чаю на Блессингтон-стрит. Я не смогу поехать, мне в это время необходимо быть в «Клерсвиле», повидаться с подрядчиком. Ведь ты с ним поедешь?
– Да, конечно, – сказала Франсис. – Мне очень нравится наблюдать, как растет Кэтел. Он теперь раз от разу совершенно меняется.
– И так вытянулся, просто не верится, что ему всего четырнадцать лет. Дети нынче растут гораздо быстрее. А вы, Кристофер, поедете?
– Нет, увольте. На меня этот дом тоску нагоняет. А с Кэтлин всегда чувствуешь себя в чем-то виноватым.
– Не понимаю, почему бы. Но дом в самом деле мрачный, и на лестнице всегда какой-то странный запах. Вы не находите, что Кэтлин в последнее время стала ужасно угрюмая и замкнутая? А уж набожна! Говорят, каждый день ходит в церковь.
– Это она назло своему Барни, – сказал Кристофер, попыхивая трубкой и устремив взгляд на пальмы, тихо роняющие капли дождя.
Хильда, как всегда, пропустила мимо ушей слова, касающиеся религии ее брата, и продолжала:
– А во вторник, это очень скучно, я знаю, но мы должны быть у Милли, я обещала. Она как раз вернулась из Ратблейна. В это время она всегда в городе. Что вы скажете о Милли, Кристофер? Как она, не сдает?
– По-моему, нет, – сказал Кристофер. – Всю зиму охотилась, скакала верхом как одержимая.
– Да, энергии у нее хватает, – признала Хильда. – Иногда мне кажется, что, родись она мужчиной, из нее мог бы выйти толк.
– А если родишься женщиной, из тебя не может выйти толк? – спросила Франсис.
– В этом смысле, пожалуй, нет, дорогая. Зато может в других, не менее важных, – ответила Хильда не очень вразумительно.
– По-моему, с женщинами так же, как и с ирландцами, – сказала Франсис, откладывая работу и выпрямляясь в кресле. В такие минуты она машинально откидывала волосы, и становился виден ее высокий лоб. – Все говорят, какие вы милые и как много значите, а все равно играешь вторую скрипку.
– Да полно тебе, в своем доме женщина всегда пользовалась самоуправлением. – Кристофер всегда обращал в шутку попытки своей дочери, порой вызывающе резкие, перевести разговор на серьезные темы.
– Эмансипация – это вопрос, который, безусловно, заслуживает внимания, – сказала Хильда. – Я лично отнюдь не против. Но тут столько разных точек зрения… Боюсь, твоя тетя Милли видит эмансипацию в том, чтобы ходить в брюках и стрелять из револьвера в собственном доме.
Кристофер рассмеялся.
– Да, похоже на то. Но с чего-то нужно же начинать. Поедешь с нами к Милли, Франсис?
– Нет, спасибо.
Эндрю давно знал, что Франсис не любит тетю Миллисент, но никак не мог понять причину. Одна из ходячих истин, на которые не скупились в его офицерском собрании, гласила, что женщины никогда друг друга не любят, потому что всякая женщина видит в другой соперницу. Эндрю, хоть и прислушивался с интересом ко всем таким экстрактам житейской мудрости в вопросе, для него еще весьма загадочном, здесь все же подозревал упрощение. Естественно, конечно, что, поскольку женщины живут более затворнической и незаполненной жизнью, они, когда представляется случай, лихорадочнее силятся привлечь к себе внимание и упорнее гоняются за предметом своих вожделений, чем мужчины, у которых, в общем-то, есть и другие интересы, а также больше возможностей близко узнавать друг друга в атмосфере свободного братского сотрудничества. Так по крайней мере казалось Эндрю, считавшему мужчину животным, от природы наделенным собственным достоинством, а женщину животным, от природы его лишенным. Однако, когда ему самому случалось наблюдать явную неприязнь одной женщины к другой, причину этого обычно можно было найти и не обращаясь к теории всеобщего соперничества.
Так, например, его мать не любила тетю Миллисент потому, что завидовала ее титулу и богатству, и еще потому, что та не поощряла светских устремлений Хильды. Кэтлин, как говорили, была очень привязана к своему брату Артуру и в его браке с Милли усматривала, справедливо или нет, что-то унизительное и обидное – впрочем, все более или менее сходились в том, что Милли вышла за него по расчету. И в ранней смерти Артура тоже было принято косвенно винить Милли. «Бедный Артур, – любила повторять Хильда, – Милли просто съела его живьем. Кэтлин ей так этого и не простила». Неприязнь Франсис едва ли можно было объяснить приверженностью к Кэтлин или к Хильде – и та и другая были ей далеки, чтобы не сказать больше; скорее тут имелась более простая причина: тревожная зависть молоденькой девушки к женщине старше ее годами, до бесспорной элегантности и блеска которой ей было явно не дотянуться, хоть она и отзывалась о таких качествах с презрением. Или еще проще: возможно, что Фрэнсис подвергла Милли какой-то моральной оценке и результат не удовлетворил ее. Эндрю не раз замечал, порою с некоторым беспокойством, что его невеста способна на весьма категорические моральные суждения.
– Говорят, в Кингстауне будет теперь общий пляж, – сказала Хильда, чьи мысли, очевидно, задержались на безобразиях современной жизни. – Я этого не одобряю. При том, какие сейчас носят купальные костюмы! Мы с Франсис видели тут на пляже одну девушку, у нее ноги были голые чуть не до самого верху. Помнишь, Франсис?
Франсис улыбнулась.
– У нее были очень красивые ноги.
– Дорогая моя, я не сомневаюсь, что у тебя тоже очень красивые ноги, но это никого не касается, кроме тебя самой.
Эндрю, которого такое суждение и позабавило и задело, вдруг поймал на себе взгляд Кристофера. Тот едв, а заметно ему улыбнулся. Эндрю в смятении опустил глаза и стал теребить усики. В том, что он сейчас встретился взглядом с Кристофером, было что-то непристойное. Точно они перемигнулись. Он вдруг ощутил какую-то насмешку, какую-то угрозу. Нет, никогда ему не понять Кристофера.
А тот, очевидно уловив, его смущение, поспешил заговорить.
– Ничего из этих общих пляжей не выйдет. Отец Райен уже выразил протест по этому поводу. На сей раз, Хильда, вы и католики смотрите на вещи одинаково.
– Они стали много о себе воображать в последнее время, – сказала Хильда. – Против чего-то протестуют, чего-то требуют. Наверно, это в предвидении гомруля. Недаром, видно, говорят, что самоуправление будет правлением католиков. Мы должны принять меры.
– Вам так кажется? – сказал Кристофер. – Но ведь они всегда были против гомруля. Ирландцев держит в повиновении не столько Замок, сколько церковь. Все великие ирландские патриоты, кроме О'Коннела,[3]3
О'Коннел Даниел (1775–1847), лидер либерального крыла ирландского национального движения.
[Закрыть] были протестантами. Церковь боролась против фениев, против Парнелла…[4]4
Парнелл Чарлз Стюарт (1846–1891), лидер движения за гомруль в Ирландии в 1877–1890 гг.
[Закрыть]
– Ну, знаете, Парнелл… – сказала Хильда. Это прозвучало многозначительно, туманно, уничтожающе.
Тут Эндрю переглянулся с Франсис, преклонявшейся, как он знал, перед героем, от которого столь небрежно отмахнулись. Он увидел, как она открыла рот, чтобы возразить, потом раздумала и чуть улыбнулась ему, словно ища его похвалы, – все за каких-нибудь две секунды. Этот краткий миг общения доставил ему радость.
Мать его между тем продолжала:
– Не понимаю, почему в Ирландии так туго идет набор в армию? Сегодня об этом была статья в газете.
– По-моему, не так уж туго. Ирландцы валом валят в английскую армию.
– Может быть, но сколько еще отсиживается дома. И как себя ведут! На той неделе я сама слышала, как человек прямо на улице пел по-немецки. А вчера у Клери одна женщина сказала другой, что Германия может победить. И так спокойно сказала, точно не видела в этом ничего особенного.
Кристофер засмеялся.
– Разумеется, англичане ни на секунду не допускают мысли, что они могут проиграть какую-либо войну. Это один из важных источников их силы.
– Почему вы говорите «они», а не «мы»? Ведь вы же англичанин, Кристофер.
– Верно, верно. Но я так долго прожил здесь, что невольно вижу родное гнездо как бы со стороны.
– Все равно, по-моему, очень нехорошо так говорить о немцах, точно они и вправду могут победить. В конце концов, ведь Англия и Ирландия – одна страна.
– Так, видимо, считают и английские солдаты, когда поют «Долог путь до Типперэри». Но тому, кто наверху, всегда легко отождествлять себя с теми, кто стоит ниже. А вот снизу принять это отождествление куда труднее.
– Не понимаю я этих разговоров – выше, ниже. Никто не считает ирландцев ниже нас. Их любят во всем мире, везде им рады. А уж этого нахального ирландского патриотизма я просто не выношу, все это выдуманное, искусственное. Английский патриотизм – другое дело. У нас есть Шекспир, и Хартия Вольностей, и Армада, и так далее. А у Ирландии, в сущности, вообще нет истории.
– Ваш брат едва ли с этим согласится.
– Несколько ископаемых святых – для меня не довод, – сказала Хильда с достоинством.
– Ирландия была цивилизованной страной, когда в Англии еще было варварство, – сказала Франсис, откидывая волосы со лба.
– Франсис, милочка, ты, как попугай, повторяешь слова дяди Барнабаса, сказала Хильда. – Ты еще очень мало знаешь.
Наверно, так оно и есть, подумал Эндрю. Образованностью Франсис не блистала, а ее политические взгляды, которые она часто высказывала очень горячо, были донельзя путаными и случайными. Франсис всегда дружила с братом Хильды, не разделяя ни ужаса, ни сарказма других членов семьи по поводу его обращения в католичество. Дядя Барнабас и отец заменили ей и школу и университет, и одно время, совсем недолго, она помогала дяде в его изысканиях по ранней истории ирландской церкви. Она туманно объясняла, что это имеет отношение к датировке Пасхи, но большего Эндрю не мог от нее добиться. Он давно знал об этой дружбе между Франсис и Барни, и она вызывала в нем неослабевающую ревность, как он сам понимал, и недостойную, и бессмысленную. Никогда ни на секунду он не мог заставить себя принять дядю Барнабаса всерьез. В то время как Кристофер казался ему настоящим ученым и внушал некоторый трепет, в трудах дяди Барни он не мог усмотреть ничего, кроме удовлетворения ребяческого тщеславия, и сбивчивые рассказы Франсис только подтверждали это. Барни, безнадежно шутовская фигура, плелся где-то сбоку от семейного каравана.
– А весь этот вздор насчет возрождения ирландского языка, – говорила Хильда. – При всем моем уважении к вам, Кристофер…
– Но я вполне с вами согласен. Гэльский язык следует оставить нам, ученым. Числить своим родным языком язык Шекспира – достаточно хорошо. И, между прочим, во все времена ирландцы лучше всех писали по-английски.
– Да, англо-ирландцы.
– Правильно! Аристократы, которые считают себя выше и англичан, и ирландцев!
– А какую массу денег мы потратили на эту страну… Ирландским фермерам никогда не жилось лучше, чем сейчас.
– Не все так считают, – сказал Кристофер. – Я только вчера прочел в одной статье в «Айриш ревью», что Эльзас-Лотарингии жилось под немецким господством куда лучше, чем Ирландии под английским господством.
– Этого не может быть. Это просто их ирландская злоба. Не знаю, кто это выдумал, будто ирландцы такие веселые и приветливые. Неужели они не понимают, что идет война? Ведь обещали им и гомруль, и все, чего они хотели, так хоть чувствовали бы благодарность.
– Может, они не видят причин быть благодарными, – сказала Франсис. – Во время картофельного голода[5]5
Имеется в виду Великий голод 1845–1848 гг., ставший страшным бедствием для Ирландии и вызвавший народные выступления.
[Закрыть] погиб миллион людей.