355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Алое и зеленое » Текст книги (страница 11)
Алое и зеленое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Алое и зеленое"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

12

Пат сгорал от нетерпения. Было все еще только утро четверга. Воскресенье высилось, впереди, как черный утес. Гора должна была открыться и впустить его, как – он не знал. Заглядывая в будущее, он не видел ничего, кроме того, что будет сражаться. Через неделю в это же самое время он будет человеком, который сражался. Возможно, он будет мертв. Первоначальный испуг растворился теперь в отчаянной жажде действия, тело устало ждать. За два дня, прошедших с тех пор, как ему сказали, он заставил себя принять восстание как реальность. Воскресной мистерии он уже посвятил себя целиком, каждой своей клеткой был связан с этим кровавым часом. Когда час пробьет, он не дрогнет. Только ожидание было лихорадкой и мукой. По ночам он почти не спал – лежал и очень убедительно разъяснял себе, что сон ему необходим. Все в нем болело и дрожало от предвкушения.

Дни были заполнены делами. Он-присутствовал в Либерти-Холле на совещании штабов по согласованию планов Гражданской Армии и Волонтеров и, как всегда, поразился деловитости людей Конноли. Он побывал в Бриттасе на каменоломне, где у них был спрятан гелигнит, который в воскресенье утром нужно было срочно доставить в Дублин. Он проверил все оружие, предназначенное для его роты и спрятанное, порою малыми количествами, в нескольких отдаленных друг от друга местах, и договорился о переброске его по первому требованию. По собственному почину он побеседовал с каждым из своих подчиненных и, ничего им не открыв, удостоверился, что все они, как нужно, снаряжены и готовы.

Пат был одним из самых младших офицеров, осведомленных о плане восстания. Значительное большинство Волонтеров, включая часть офицеров, знали только, что на воскресенье назначены «очень важные маневры» и что «отсутствие любого Волонтера будет рассматриваться как серьезное нарушение дисциплины». Разумеется, все давно были предупреждены, что всякий раз, как они идут на учения с оружием, они должны быть готовы к чему угодно. Но они столько раз ходили на учения с оружием, а потом возвращались домой пить чай. И все же в Дублине чувствовалось брожение, оставалось только надеяться, что оно не привлечет внимания Замка. Пат зашел в оружейную лавку Лоулора на Фаунс-стрит и увидел, что почти весь товар распродан. Покупали патронташи, фляжки, даже охотничьи ножи; говорили, что штыка не сыскать во всем Дублине. Может быть, люди просто запасались в предвидении «важных маневров». А может быть, новость как-то дошла до ушей рядового состава. Это было бы опасно. Ведь еще только четверг.

Почти всем нам и почти всегда история представляется ярко освещенной, немного крикливой процессией, в то время как настоящее кажется темным, гулким коридором, от которого отходят скрытые штольни и потайные комнаты, где разыгрываются наши личные судьбы. История же создается где-то в других местах и из совершенно иного материала. Нам редко удается быть сознательными свидетелями исторического события, а еще реже – сознавать, что мы в нем участвуем. В такие минуты тьма редеет, окружающее нас пространство сжимается и мы воспринимаем ритм наших повседневных поступков как ритм гораздо более широкого движения, захватившего и нашу жизнь. Впервые Пат ощутил близость истории, почти физическое чувство слитности с ней, когда узнал, что накануне на тайном собрании Патрик Пирс был назначен президентом Ирландской республики.

На том же собрании Джеймс Конноли был назначен командующим Дублинским военным округом, а Мак-Донаг – командующим Дублинской бригадой. Были также приняты окончательные решения насчет того, какие пункты в городе следует занять. Возник спор – где быть штабу восстания. Конноли предлагал Ирландский банк – готовая крепость. В конце концов выбор пал на Главный почтамт на Сэквил-стрит. Затем обсуждалась судьба Дублинского Замка. Пирс предлагал атаковать Замок, Конноли этому воспротивился. И в самом деле, Замок представлял собой целую сеть разбросанных зданий, которую было бы трудно удержать, к тому же в нем помещался госпиталь Красного Креста. Атака Замка представляла слишком сложную проблему, и было решено его отрезать, заняв прикрывавшие въезд ратушу и помещение газеты «Ивнинг мейл».

У Пата, который так давно и трезво раздумывал о нехватке оружия, теперь прибавилось пищи для новых мрачных мыслей – о неисповедимой глупости командования. Конечно же, Дублинский Замок нужно атаковать, а еще лучше сжечь. Ведь это – Бастилия всего режима, эмблема его бесчеловечности. Выбор почтамта как штаба восстания – чистое безумие: здание зажато между другими домами и совершенно не годится для длительной обороны. Да и весь план создания укрепленных точек внутри города неудачен. Поскольку неприятель имеет артиллерию и наверняка пустит ее в ход, необходима какая-то степень мобильности. К тому же подвижным войскам легче воспользоваться помощью гражданского населения. Летучие отряды, способные, если потребуется, быстро отступить за пределы города, нанесут противнику больший урон, куда больше испугают его и собьют с толку, чем отдельные укрепленные точки, как бы храбро они ни защищались. В Дублине две с половиной тысячи английских солдат, да еще в Карроке немало. Объединенные силы ИГА и Волонтеров достигают тысячи двухсот человек, в лучшем случае – полутора тысяч. Подвижные войска всегда кажутся многочисленнее, чем есть на самом деле. Неподвижные силы противника можно изучить и сосчитать. Но революционные вожди могут быть ничуть не менее ребячливы, старомодны и романтичны, чем самые реакционные кадровые генералы. Возник даже план занять Стивенс-Грин и вырыть там окопы, хотя потом сообразили, что не хватит людей, чтобы занять отель «Шелборн», а с крыши отеля один пулемет Льюиса в несколько минут справится с этим «укрепленным пунктом».

Пат хладнокровно размышлял о том, как все это глупо – нехватка оружия, отсутствие разумного плана, недостаток самых примитивных медикаментов и медицинского персонала. Он думал о том, что может теперь принять смерть для себя и для других – смерть за Ирландию. Но, подстегивая свое воображение, чтобы прочувствовать наихудшие из возможностей, он видел себя, как он, страшно израненный, не в силах сдержать стоны и крик, лежит без всякой помощи в глубине какой-то разрушенной, забрызганной кровью комнаты, в то время как у окна его товарищи, стоя на коленях, отстреливаются от врага. В этот час порвется связь между ним и судьбой. Не будет больше истории. Даже Ирландии больше не будет. Будет только полураздавленное животное, визжащее, чтобы ему дали жить, а может, чтобы дали умереть. Ему хотелось оставить позади все моленья, ни о чем больше не просить для себя, словно он перестал существовать. Но, как некий амулет, он прижимал к груди надежду, что, если ему суждено умереть, он умрет сразу.

И все же, как ни вески были основания для стойкого пессимизма, за самыми черными доводами Пату брезжил огромный свет надежды. Он помнил слова Пирса, что вооруженное восстание следует рассматривать как жертвоприношение, после которого Ирландия духовно возродится. Пирс сказал, что Ирландии нужны мученики. Что Ирландии нужны мученики – с этим Пат был согласен. Но он ощущал, ощущал всем телом, словно оно выросло из этой древней измученной земли, и великую гневную силу Ирландии. Поэтому и в себе он ощущал силу сверхчеловеческую; и если бы нашелся еще хоть десяток людей, подобных ему, ничто не устояло бы перед их напором. То были скорее не мысли, а чувства, не подвластные рассудку. Когда Эамон Сеант, сообщивший ему о существовании тайного совета, сказал: «Если мы продержимся месяц, англичане пойдут на наши условия», Пат ответил: «Мы не продержимся и недели». Но слова эти шли не от сердца. Сердце твердило свое: что с первым выстрелом вся Ирландия поднимется на борьбу.

Был еще только четверг, и до воскресенья много чего могло случиться, и хорошего и плохого. Ходили упорные, подогреваемые из неизвестного источника слухи насчет германского оружия, которым Пат не очень-то верил. Гораздо серьезнее была возможность, что Замок первым нанесет удар. Пат по-прежнему был убежден, что документ, содержащий подробный план военного налета, ловкая подделка, сочиненная с целью провокации каким-нибудь гением вроде Джозефа Планкетта. Ну а если нет? К тому же, раз столько людей в Дублине посвящены в тайну, весть о восстании может просочиться наружу и военные власти не замедлят принять меры. Пат знал, что в этом случае будет сопротивляться, будет драться, даже если окажется один. Покорно дать себя разоружить в последнюю минуту – значит навеки остаться опозоренным и безутешным.

Была и еще проблема: Мак-Нейл и Хобсон, номинальные вожди Волонтеров, а в глазах ничего не ведающего рядового состава – их подлинные вожди; Мак-Нейл и Хобсон – «умеренные», которых установка на вооруженную борьбу приводит в ужас и которые не подозревают, что внутри возглавляемой ими организации создана тайная иерархия власти, оставившая им место наверху, в полной изоляции. В какой-то момент до воскресенья им об этом сообщат или они сами узнают. В какой-то момент, каким-то образом подлинные вожди сметут номинальных с дороги… Пата смущала догадка, что его начальники не подготовлены к решению этой проблемы, что они выжидают и надеются на лучшее. Они будут действовать под влиянием минуты. И еще он знал и мучился этим непрерывно, что есть одна личная проблема, для которой он сам не нашел решения и которую ему тоже, вероятно, придется решать под влиянием минуты.

Пат собрался уходить из дома Милли на Верхней Маунт-стрит. Он назначил людей, которым поздно вечером в субботу надлежало переправить оружие и боеприпасы из здешнего подвала в некий дом на Баллибоу-роуд, отведенный под арсенал. Дублин в эту ночь будет полон таинственных лошадей и повозок. Но без риска не обойтись, и Пат, уже не раз проводивший такие операции под носом у англичан, по этому поводу не тревожился. С помощью сержанта он только что увязал свое добро в удобные пачки, и сержант незаметно скрылся через дверь в сад. Прислуга Милли, к счастью, появлялась только в заведенное время. Для самой Милли Пат сочинил вполне правдоподобное объяснение, почему он увозит оружие из ее дома. К тому же вполне возможно, что она уже уехала в Ратблейн.

Пату часто приходилось отвечать своим начальникам на вопросы о Милли. Вначале речь шла о ее надежности. Один раз он испытал брезгливый ужас, сообразив, что его отношения с Милли толкуют как любовную связь. В ее надежности он был убежден и сумел убедить других. Милли очень глупая женщина, короче говоря – женщина. Но молчать она умеет почему-то Пат связывал это с ее безусловной физической храбростью. В последнее время начальники спрашивали его о другом. Милли прошла курсы сестер милосердия. Она хорошо стреляет. Не следует ли попросту завербовать ее? На это Пат решительно отвечал «нет». Не то чтобы он боялся довериться Милли до конца или думал, что она откажется. Нет, в этот священный час своей жизни он просто не желал забивать себе голову какой-то Милли. Когда наступит воскресенье, Милли и все, что с ней связано, останется позади.

– Пат!

Пат как вкопанный остановился в прихожей и выругался. Еще бы минута, и он уже был бы на улице.

– Пат, поди сюда. Мне нужно сказать тебе что-то очень важное.

Он поднял голову и увидел ее где-то наверху – сидит на ступеньке еще освещенной лестницы и смотрит вниз. Поколебавшись, он решил, что стоит послушать, что она скажет, и стал медленно подниматься. Увидев это, она вскочила и побежала впереди него, как собака, когда приглашает следовать за собой. Он с отвращением заметил, что она в брюках.

Дверь в «тир» стояла открытой, там плавали серые сумерки. Редкий дождь стучал по окну в потолке и стекал по стеклам большого окна в ближнем конце комнаты, где низкие шелковые кресла с бахромой до самого ковра толпились вокруг белого туалетного столика. Свинцовое зеркало, ничего не отражая, высилось, как металлическая доска, позади столика-аналоя. В воздухе стоял слабый неприятный запах цветов. В полумраке комната казалась заброшенной часовней, использованной в нечестивых целях.

Пат неохотно переступил порог, и Милли, метнувшись ему навстречу, поспешно затворила за ним дверь. Потом вернулась к столику и стала, словно по команде «смирно», жадно поблескивая глазами. В узких черных брюках она выглядела как герой оперетты – наигранно-оживленный, вульгарный, готовый с места оглушить публику своим тенором.

– Ну что? – Он думал: неужели она что-нибудь прослышала? Это было бы нескладно.

– Пат, ты присядь.

Он огляделся, ища жесткого стула. Такового не оказалось.

– Спасибо, я постою.

– Выпей мадеры. У меня тут есть превосходная мадера и печенье. Видишь, все приготовлено.

– Нет, спасибо. Вы хотели мне что-то сказать?

– Здесь так темно. Когда дождь, всегда сразу темнеет. Зажечь газ, что ли? Можно подумать, что вечер, впору занавески задернуть.

– У меня ровно минута времени.

– Как тебе нравятся эти бедные нарциссы? Необыкновенные, правда? Это из Ратблейна. Не люблю, когда цветы окрашены не так, как им положено. Жутко это. Весна нынче поздняя. Впрочем, так, наверно, говорят каждый год. А я выпью мадеры, можно?

Пат молча наблюдал за ней. Рука ее дрожала, и графин с мадерой звонко стукнул о рюмку.

Милли поглядела на рюмку, нет ли трещины.

– Какая я неловкая! Да сядь же, Пат!

– Не могу. Я очень тороплюсь.

– Напрасно. Не грех бы тебе как-нибудь и в Ратблейн приехать. Ты там, по-моему, не был с детства. А у меня есть для тебя замечательная лошадь, зовется Оуэн Роу. Езди на ней сколько хочешь.

– Если вам нужно что-нибудь сказать, скажите.

– Да, в общем, ничего особенного, просто хотелось с тобой поболтать. Никак нам не удается посидеть и поговорить по-человечески. На что это похоже?

– Вы уж простите, у меня нет времени на светские разговоры. – Пат всем своим видом показал, что уходит. Теперь он не думал, что Милли что-то известно насчет воскресенья.

В темной комнате вдруг зашуршало, зашумело – это Милли подалась вперед и вниз, точно хотела поднять что-то с пола. Чуть не упав, задев его плечом, она с хриплым возгласом ринулась куда-то мимо него. В следующее мгновение она стояла, прислонясь спиной к закрытой двери и держа что-то в руке. Она перевела дух – он увидел, как раскрылся ее рот, влажный, почти круглый, и осознал, что в руке она держит револьвер, нацеленный на него.

Две секунды Пат соображал. Когда-то, в самом начале, он говорил себе, что Милли может быть – или может стать – кем угодно. Она безответственный человек, человек без стержня. Может, она шпионка на жалованье у английских властей. Сейчас его ослепила мысль, что она предательница. А в третью секунду он понял, что, конечно же, это лицедейство, не более как очередная идиотская выходка. Он шагнул к Милли и отнял у нее револьвер. Она отдала его легко, почти не стараясь удержать. Пат положил его на туалетный столик и, поворачиваясь к Милли, вдохнул неприятный, приторный запах белых нарциссов.

Милли все еще стояла спиной к двери, но фигура ее, только что собранная и грозная, теперь обмякла. Словно восковая кукла, которая в любую минуту может согнуться пополам или медленно осесть на пол. Лицо у нее было смутное, как будто удивленное, глаза полузакрыты. Она сказала чуть слышно:

– На один миг ты меня все-таки испугался. О-о-о…

– Это не игрушка, – сказал Пат. Он, конечно, и не думал пугаться, но его злило, что она прочла его мысли, и было противно, что она вдруг превратилась в животное.

– А я ведь рассердилась всерьез, пусть только на минуту. Ты был так груб. Неужели ты не можешь держать себя со мной хотя бы вежливо? Я как-никак храню твое добро, ни о чем тебя не спрашиваю, не пристаю к тебе. И ты ведь знаешь, я никому не сказала.

– Если я был груб, прошу прощения.

– Чтобы попросить прощения, мало сказать: «Прошу прощения», да еще таким тоном. Конечно, ты был груб. Ну да Бог с тобой. Сядь.

Пат сел.

Милли тяжело оперлась на спинку его кресла, потом села сама напротив, глядя в пространство. Лицо ее напоминало маски римских императоров – с огромными глазами и открытым ртом, напряженное, страдающее и в то же время похотливое. Дождь как будто перестал, в комнате прибавилось света и красок. Нарциссы были как размытое белое пятно на фоне мокрого серебристого окна. Очень близко от него лицо Милли дрогнуло, зарябилось, точно увиденное сквозь потревоженную воду.

– Не очень-то я тебе нравлюсь, а, Пат?

– Я бы этого не сказал.

– А в каком-то смысле все-таки нравлюсь, я это… чувствую.

– Я вас совсем не знаю…

– В том-то и дело. Но ты меня узнаешь, не бойся. Нам надо где-нибудь встретиться и поговорить, просто поговорить обо всем, что придет в голову. Правда, было бы хорошо? Я чувствую, что мы можем много дать друг другу. Ты навещай меня иногда здесь или в Ратблейне. Просто чтобы поговорить. Мне так хочется узнать тебя получше. Мне это нужно.

– Сомневаюсь, найдется ли у нас, о чем говорить.

– Ну пожалуйста, Пат, прошу тебя. Приходи ко мне: в гости.

– Право же, у меня нет времени ходить по гостям, мне и сейчас надо идти.

– Я тебя умоляю.

– Мне пора. – Он поспешно встал и, отодвинув ногой мягкое кресло, попятился к двери.

– Пат, я такая никчемная, вся моя жизнь такая никчемная, такая пустая. Ты бы мог мне помочь. Мог бы научить, как быть полезной. Я бы тебя послушалась.

– Ну что я могу сделать…

– А знаешь, я и в самом деле могла тебя застрелить. Сначала тебя, а потом себя. Знаешь, как часто я думаю о самоубийстве? Каждый день, каждый час.

Пат дошел до двери. За спиной у себя он нащупал ручку, приоткрыл дверь и закрыл снова. Он был почти готов к тому, что дверь окажется запертой.

– Я не могу вам помочь.

– Какая жестокость! Ты можешь мне помочь одним пальцем, одним взглядом, одним словом. Неужели ты не понимаешь, что я тебе говорю? Я тебя люблю.

Сперва Пат почувствовал только смущение. Потом что-то более темное, вроде сильного гнева. Он быстро сказал:

– Это подлая ложь.

В тишине он услышал, как Милли перевела дух, словно тихо, торжествующе ахнула. Она встала и, не приближаясь к нему, обошла вокруг своего кресла. Его корчило от отвращения, но рука застыла на ручке двери, как парализованная. Непосредственность его реакции словно связала их туго натянутой, подрагивающей нитью, никогда еще они так остро не ощущали друг друга.

Милли дышала глубоко и медленно. На лице ее, теперь ясно видном в прибывающем свете, было написано счастливое лукавство. Она сказала тихо, ласково, рассудительно:

– Что ж, может быть, это и не любовь. Но это достаточно глубоко и неистово, чтобы быть любовью. Почему бы тебе это не испытать? Я хочу тебя.

– Не надо так говорить.

– А ты хочешь меня. Ладно, знаю, я тебе противна. Ну так ударь меня.

– Довольно…

– Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь. Знаю все изгибы и извивы твоего сердца. Знаю потому, что, в сущности, мы с тобой точь-в-точь одинаковые. Ты жаждешь унизить себя. Хочешь, чтобы твоя воля загнала тебя, как визжащую собаку, в какой-нибудь темный угол, где ты будешь раздавлен. Хочешь испытать себя до такой степени, чтобы обречь на смерть все, что ты собой представляешь, а самому стоять и смотреть, как оно умирает. Вот и приходи ко мне. Я буду твоей рабой и твоим палачом. Никакая другая женщина тебя не удовлетворит. Только я, потому что я тверда и умна, как мужчина. Я одна могу понять тебя и показать тебе лицо той красоты, которой ты жаждешь. Приходи ко мне, Пат.

– Довольно…

– Приходи скорей. Еще до конца месяца. Помни, я буду ждать тебя в Ратблейне, в постели. Приходи.

Дверь не поддавалась. Видно, Пат поворачивал ручку не в ту сторону. Еще до того, как он с ней справился, Милли вдруг бросилась к его ногам, как нападающий зверь. Судорожно обвив его руками, хватая, цепляясь, она лепетала что-то бессвязное и умоляющее. Пат с силой дернул дверь прямо на нее и вырвался, оттолкнув Милли ногой. Он сбежал по лестнице, выскочил на улицу, чувствуя, что брюки у него намокли от ее слез. Со всех ног он помчался по мокрым блестящим тротуарам в сторону Меррион-сквер.

13

Эндрю катил в Ратблейн на велосипеде, который он взял у садовника, только что нанятого Хильдой. Был четверг, пятый час пополудни, и он ехал к Милли пить чай. Во вторник она пригласила к чаю его и Франсис. Теперь он ехал к ней один.

Эндрю чувствовал, что полученный им удар, в сущности, убил его, хотя он продолжает механически двигаться и жить; Так же было, когда умер его отец. Горе уничтожило в нем человека, и осталось только горе да при нем тело, терзаемое болью. Франсис так давно, так давно была для него последним нерушимым прибежищем. Он считал ее вечной, и эта глубокая убежденность в непреходящей природе любви питала все его радости, даже те, что как будто и не были связаны с Франсис. Чтобы жить без нее, ему нужно было совершенно себя переделать. Но жизнеспособности не осталось. Франсис всегда была скрытым солнцем его мира. Он думал, что этот мир прекрасен в его честь, как дань его молодости и надеждам, а на самом деле свет исходил от нее. В озарении ее привязанности, ее ума все сверкало золотом. Теперь она, закутанная покрывалом, недоступная, вобрала в себя эту красоту, и мир стал серый и мертвый, В отчаянии он метался, ища какой-нибудь знакомой опоры, чтобы пережить эту муку, но опорой была та же Франсис.

Он пытался взять себя в руки, трезво оценить положение. Он понял, как страшно недооценивал Франсис, как идиотски был в ней уверен. Он должен был бы вести себя как рыцарь у Мэлори, видеть в ней великое и трудное испытание собственных достоинств. Но ведь они с Франсис так хорошо знали друг друга, все было так просто – теперь-то ему казалось, что в этом и коренилось несчастье. Нет, правда же, раньше все было хорошо, их долгая любовь не могла быть иллюзией. Так почему же все пошло не так? Может быть, Франсис решила, что он слишком спокоен, и оттолкнула, чтобы побудить к большей пылкости? Но в такой дипломатии ее даже заподозрить нельзя. На уловки она не способна. Здесь нет никаких тайн, никакого материала для мелодрамы. Она самый старый его друг и, если бы он был ей нужен, приняла бы его таким, как есть, без всяких ухаживаний. Истина в том, что она осуществила свое последнее, неотъемлемое и страшное право – располагать своим сердцем. Он попросту ей не нужен.

Абсолютная преданность одного человека другому встречается относительно редко, однако столь ослепителен свет эгоизма, в котором каждый из нас живет, что, не обнаружив преданности там, где мы рассчитывали ее найти, мы бываем удивлены, шокированы – как может такая великая ценность, как я, не быть предметом любви! И Эндрю наряду со стыдом и горем явственно ощущал и это удивление, еще не умея усмотреть в нем зерно целительного эгоизма, призванного со временем облегчить его боль. Как могла Франсис его покинуть? Казалось немыслимым, что она намеренно положила конец их долгому счастливому общению и. лишила его возможности приходить к ней. А вдруг завтра все опять будет по-прежнему? Но в глубине постепенно трезвевшего сердца он знал, что Франсис не дразнила и не раззадоривала его, не играла с ним и не просила его подождать. Она просто его отвергла.

Он уже приближался к Ратблейну, где не был много лет, и вдруг с удивлением сообразил, что нашел дорогу совершенно бессознательно. Теперь он огляделся – все было до жути знакомо, полно щемящих, на неуловимых впечатлений детства. Некто, кем он когда-то был, вдохнул жизнь в эту местность. И теперь она встречала его, как старый друг, не понимающий, что от тебя, прежнего, ничего не осталось.

Ратблейн был расположен милях в пятнадцати к югу от Дублина, в складке Дублинских гор, недалеко от реки Доддера. Эндрю не задумываясь поехал по дороге на Стиллорган, а в Кабинтили свернул вправо, в горы.

День был ветреный. Над морем высоко висели круглые облачка, похожие на кольца дыма, а за горами, загромоздив все небо, толстые, серы~ с золотом валы неспешно вздымались и опадали над самыми вершинами, образуя свой огромный, устрашающе трехмерный мир. Впереди появился пик Киппюр, темно-синий на фоне узкой полосы бледно-желтого неба, словно уже поглотивший темные лучи наступающего вечера. А клочки полей на ближних склонах, почти отвесно лепившихся к густым ржавым зарослям вереска, были светло-зеленые, серебристые, и поросшие утесником холмики, вокруг которых стояли кольцом черноголовые овцы, горели на предвечернем солнце желтым огнем, словно исходившим из самой гущи золотых цветов.

Эндрю слез с велосипеда и вел его по неровной дороге вверх, на гребень, за которым скрывался Ратблейн. Направо от него осыпающаяся межевая стена, заросшая ежевикой и валерианой, казалась естественной каменной грядой. На пороге этих диких пустынных мест его встретил порыв ветра с дождем, но теперь опять было сухо. Слева от дороги недавно резали торф, и черная подпочва, вязкая, как помадка, поблескивала на проглянувшем солнце. Эндрю устал тащить велосипед по камням и уже не понимал, зачем его сюда понесло. Смысла в этом теперь никакого, можно было послать записку. Ну да ладно, надо же что-нибудь делать. И нашелся благовидный предлог, чтобы улизнуть из «Клерсвиля», где прибытие мебели привело Хильду в невыносимое возбуждение и направило ее мысли на всякие больные семейные темы. Один раз она даже произнесла слово «детская». Пыткой было и вынужденное молчание, и то, что его считали счастливым, когда на самом деле несчастнее его не было человека на свете. Он снова оседлал велосипед, подскакивая, скатился под гору и через ворота с обитыми каменными грифонами по бокам въехал в полное безветрие и тишину.

Ратблейн был построен в стиле первых Георгов – не очень большой дом, серый и довольно высокий, с несимметричным фасадом, с одного конца скругленным наподобие крепостной стены, с другого – ровным, обведенным балюстрадой. Задуманное когда-то второе крыло так и не было построено. На гравюре XVIII века дом был изображен в перспективе, но Киннарды XIX века усердно сажали вокруг него деревья самых разнообразных пород, в том числе очень редких, и теперь ветви катальпы, ликвидамбара и гинкго, тесно переплетаясь, окутывали его сетью густой тишины, такой неожиданной после ветреных просторов горной дороги, что у приезжего дух захватывало. Открывающийся взору только в последнюю минуту, Ратблейн, окруженный своей густолиственной зеленой стеной, был объят грозным, зловещим молчанием, характерным для ирландских поместий, – молчанием, которое, может быть, навеяно самым воздухом Ирландии, а скорее объясняется постоянным отсутствием владельцев и предчувствием, что, если подойти к красивому фасаду поближе, сквозь верхние окна внезапно увидишь небо.

За последним поворотом показались полускрытые деревьями большие серые контрфорсы. Бугристая дорога вела вдоль стены дальше, к конюшням, а к парадной двери дома нужно было пройти по некошеной лужайке, на которую, прямо в высокую траву, спускалась полукруглая лестница с белыми крашеными перилами. Эндрю прислонил велосипед к стене и пошел к крыльцу. Толкнув тяжелую дверь, он очутился в прихожей, где всегда пахло лежалым хлебом. Здесь было пусто, и он неуверенно прошел дальше, в большую гостиную с окнами фонарем.

– Эндрю, кого я вижу!

Мгновенно и болезненно он осознал, что его не ждали. Милли начисто забыла, что приглашала его, начисто забыла о его существовании. Эндрю смотрел на нее как потерянный.

– Вот и чудесно, что приехал. Сейчас подадут чай. Я как раз тебя поджидала. А где Франсис?

– Она не смогла выбраться. Просила ее извинить.

– Какая жалость! Одну секунду, сейчас я потороплю там с чаем.

Эндрю подошел к окну и приник к нему лбом. С этой стороны дома шла узкая полоса, вымощенная неровными каменными плитами и вся затянутая пушистой паутиной длинного желтого мха, а из трещин между плитами буйно росли мелкие голубые цветочки. Дальше был загон, в котором паслась гнедая лошадь, а еще дальше – снова стена неподвижных деревьев, каждый листок отчетливо виден в мрачноватом, точно театральном, освещении.

– Ты, я вижу, любуешься моими подснежниками. Правда, они душечки? Голубее их ничего нет на свете. Вот бы мне такие глаза! Как ты сюда добрался?

На Милли было пышное платье из какой-то чешуйчатой лиловатой материи, казавшейся мокрой, с черным поясом и большим черным шелковым воротником, точно срезанным с одеяния монахини. Ее полное красивое лицо улыбалось как-то слишком старательно, и у Эндрю мелькнула мысль, что она только что плакала.

В ответ на ее вопрос он, теперь уже не только страдая, но и дуясь, сказал:

– На велосипеде.

– На велосипеде? По горной дороге? Да ты герой… Вот спасибо, Моди, подкатите столик сюда и, пожалуйста, подбросьте в камин торфа. Тебе индийского или китайского, Эндрю?

– Индийского.

– Ты бы взял напрокат лошадь, доехал бы вдвое быстрее, и верховая дорога через Гленкри очень живописная.

– Я не люблю лошадей.

– Что-о? – Почему-то эта новость очень развеселила Милли. – Ой, не могу, ты прелесть. А еще кавалерийский офицер! Надеюсь, ты хранишь это в тайне. Впрочем, я тебе, конечно, не верю. Мне теперь особенно хочется посмотреть, каков ты в седле. Ты приезжай сюда почаще, вместе покатаемся. У меня есть для тебя замечательная лошадь, зовется Оуэн Роу, езди на ней сколько хочешь.

– К сожалению, я очень скоро уезжаю в Лонгфорд, тетя Миллисент.

– Опять «тетя Миллисент»! Помнится, ты с сегодняшнего дня должен был называть меня Милли. Ужасно жаль, что Франсис не приехала, могли бы начать вместе. Верно, Эндрю? Ну, отвечай: «Да, Милли».

– Да, Милли.

– Вот так-то лучше. Ну-ну, значит, держишь путь в Лонгфорд? Пришло время послужить королю и отечеству? Как называется твой полк, я все забываю?

– Конный Короля Эдуарда.

– Полк хоть куда. И как тебе идет военная форма, особенно сапоги. Я уверена, что ты отличишься. Попробуй лимонного пирога, это Моди пекла. О Господи, сейчас опять польет, ну и страна! Слышишь, поползни пищат? Кви, кви, кви. Они всегда так пищат перед самым дождем. А может быть, просто воздух тогда чище, вот их и слышно. Они вьют гнезда в старой стене, я тебе потом покажу. Ты, конечно, будешь у меня обедать и переночуешь?

– Нет, тетя Миллисент, мне сегодня нужно домой.

– Ну да, понятно, возвращайся к своей Франсис. Но всякий раз, как ты назовешь меня «тетя Миллисент», я буду тебя наказывать. Правда, шлепать тебя уже нельзя, великоват стал. Тебе сколько лет, мальчик?

– Двадцать один.

– Счастливец. Мне бы столько. Надо сказать, что вид у тебя вполне взрослый, а усы так просто неотразимые. Посижу-ка я с тобой рядом.

Милли ногой откатила в сторону столик с чаем и плюхнулась на диван рядом с Эндрю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю