Текст книги "Алое и зеленое"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Барни, я так беспокоюсь.
– Из-за чего, милая? – (Неужели она что-нибудь узнала?)
– Из-за Пата.
– Ах, из-за Пата? Я бы не стал беспокоиться из-за Пата.
– Барни, ты ничего не знаешь? Ни о каких его… планах?
– Ничего не знаю. Странно, а я сегодня видел Пата у Либерти-Холла. Он как раз туда входил.
– В Либерти-Холл? Но ведь это не его штаб. Его штаб на Доусон-стрит.
– Я знаю. Наверно, они просто готовятся к какому-нибудь совместному параду с ИГА. Мы с ним сейчас в дружбе.
– Да, я это заметила. Так ты правда ничего не знаешь, Барни? Если знаешь, ты лучше скажи.
– Да нет же, Кэтлин, правда не знаю. Мне даже непонятно, из-за чего ты беспокоишься.
– Впрочем, они тебе все равно бы не сказали. – Отойдя от окна, она подсела к неприбранному камину и раздавила туфлей головешку.
Слова ее показались Барни немного обидны. Он встал с негостеприимного стула и тоже подошел к камину.
– Поверь, что, если бы что-то готовилось, я бы об этом знал. У тебя просто воображение разыгралось. Ну почему тебя беспокоит Пат?
– Да не знаю. Ничего определенного нет. Он два дня без всяких объяснений не был на работе, вчера вечером мистер Монаган заходил справиться о нем. Он спросил, не заболел ли Пат, я, конечно, ответила, что нет. Так неудобно. А когда я сказала Пату, что мистер Монаган к нам заходил, он только засмеялся и сказал что-то вроде того, что вообще больше не пойдет в контору. Он точно живет в другом мире.
– По-моему, беспокоиться нечего, – сказал Барни. Что Кэтлин встревожена не из-за него, было большим облегчением. Он пошаркал– ногами, давая понять, что скоро удалится.
– Теперь он когда уходит из дому, то всегда с ружьем. А сегодня опять надел эту их форму. И все время он какой-то неестественный, возбужденный, и Кэтел тоже.
– Кэтел всегда возбужден.
– Он почти не бывает дома. Что он делает целыми днями? А когда ему что-нибудь говоришь, как будто и не слышит, даже не дает себе труда ответить. Барни, ты бы не мог ему что-нибудь сказать?
– О, Господи, что же я могу ему сказать?
– Ну спросить его, не собираются ли они…
Кэтлин осеклась, и Барни вдруг понял, что она близка к истерике. Она не плакала, но ее побелевшее лицо беспомощно дергалось, и она прикрыла рот рукой.
– Ну Кэтлин, ну успокойся, – сказал он, заражаясь ее волнением. – Ты же знаешь, что ничего не случится. В Ирландии никогда ничего не случается.
– Поговори с ним, Барни, пожалуйста.
– Пат со мной не считается.
– Ну хотя бы разузнай. Ох, до чего же это все нехорошо…
– Что именно?
– Эта ненависть, эти ружья…
– Ты не понимаешь, – сказал Барни. – Женщины этого не понимают.
А сам-то он понимает? Просьба Кэтлин польстила ему, но одновременно и напугала. Неужели интуиция не подвела ее и что-то действительно готовится? Быть этого не может.
– Дело в том, что иногда применение оружия оправданно, – начал Барни. В холодной, полутемной комнате слова его прозвучали неуверенно и наивно. Что же это он, только сейчас, заразившись от Кэтлин ее страхом, пытается осознать, чем этот страх мог быть порожден? Ему самому вдруг стало страшно и холодно.
– Я так боюсь за Пата… – Кэтлин уже вернулась к своей личной заботе. Она говорила тихо и жалобно, словно зная, что помощи ждать неоткуда и что она снова одна. Барни заметил, что ее трясет.
– Успокойся, – сказал он громко. – Не в первый раз молодежь волнуется. Поволнуются и перестанут. – Он чувствовал, что нужно скорее уходить. Он повернул к двери. – Газ зажечь? А то очень уж тут мрачно.
– И эта твоя винтовка… – продолжала Кэтлин, опять обращаясь к Барни, так как заметила, что он хочет уйти. – Ни к чему тебе винтовка. Незачем ее держать у себя, нехорошо. Вы, старшие, должны подавать пример. Чего же ждать от молодых? Избавиться тебе надо от этой винтовки. Нельзя жить, проливая кровь. Весь мир помещался на кровопролитии.
– Ну, это-то старье, – сказал Барни. На самом деле это была новенькая винтовка «Ли-Энфилд», в отличном состоянии.
– Все оружие нужно бросить в море. Это ужасный мир, кругом одна ненависть. Почему ты теперь всегда запираешь свою комнату? Ты сам хуже Пата.
Кэтлин обладала каким-то особым даром, прямо-таки артистическим умением смешивать личное и неличное в лишенное логики, но сильно действующее целое. Вот этим, как часто думал Барни, и объяснялось, почему в разговоре с ней люди чувствуют себя виноватыми. Все свои жалобы она нанизывала на одну нитку и каким-то образом привязывала к собеседнику.
– Да понимаешь… – Барни, который запирал свою комнату потому, что его разросшиеся мемуары уже не лезли ни в какую тряпку, искал, чем бы отговориться.
К счастью, Кэтлин продолжала без паузы:
– И зачем ты носишь дома эту дурацкую шапчонку? Ты в ней похож на еврея.
– Мне нравится быть похожим на еврея.
– Ты у исповеди был?
– Нет.
– А следовало бы пойти!
– Может быть.
– Пойдешь?
– Не знаю.
– Скоро Пасха.
– Знаю, что скоро Пасха. Я и сам думаю о Пасхе.
– Ты бы пошел к отцу Райену.
– Отец Райен мне не нравится.
– Исповедь – это не вопрос личных симпатий.
– Знаю.
– Ну пойди к другому священнику. К незнакомому, где-нибудь в городе.
– Может, пойду, а может, не пойду.
В его ссорах с Кэтлин было что-то непреходящее. Словно без конца тянулась все та же невесть когда начавшаяся ссора. Кэтлин внушала ему, что он капризный ребенок, а потом сама же доводила его до неприличных выходок. Всякий раз он как бы со стороны наблюдал собственный переход от тупого смирения к бешеной ярости.
– Пойди к Tenebrae, ты любишь эту службу.
– Пойду, если захочу.
– Все мы грешны. В эту святую пору особенно надлежит об этом помнить.
– Знаю я, что я грешен.
– Сейчас Великий пост, он требует суровой простоты. Религия – это великая простота, Барни. Не этого ли недостает в твоей жизни?
– Я и так достаточно прост, если ты имеешь в виду тупость.
– Ты отлично понимаешь, что я не это имею в виду. Твоя беда в том, что тебе стыдно.
– Какого дьявола мне должно быть стыдно!
Разумеется, это и была главная беда его жизни, но для него это значило такое, чего Кэтлин никогда, никогда не понять, так что он с полным основанием опровергал слова, по своему значению столь далекие от истины. Ему было стыдно не так, как она это понимала. Он стоял перед ней и терзался, уже чуть повернувшись к двери, но не в силах уйти. Она снизу смотрела на него. Лица ее не было видно в темноте, но он чувствовал написанное на нем усталое благочестие. Это его бесило.
– Иногда мне кажется, что ты катишься на дно, Барни.
– Ну а если и качусь, кто в этом виноват?
Не женись он на этой женщине, он мог бы быть хорошим человеком. Не женись он на ней, он бы сумел исправиться и достичь той простоты, которая, как правильно сказала Кэтлин, и составляет сущность религии. Это она ему помешала.
– А почему мне не катиться ко дну? – сказал Барни. – Никто меня не любит, не заботится обо мне. А ты ходишь как старая ведьма, мне назло. Почему ты себе не купишь приличное платье? Ходишь как старая ведьма, точно вчера из трущоб. Кэтел и то говорит, что новые жильцы на нашей улице приняли тебя за мою мать. Казнишь себя нарочно, лтобы казнить меня. Даже верой своей стараешься меня уязвить.
– Грех говорить такие слова, – тихо сказала Кэтлин.
– А что ж, это правда. Ты меня съесть готова. И никакой заботы я не вижу. В моей комнате никогда не убирают…
– Ты же ее запираешь.
– Дом превратился в помойку. Ты только посмотри на эту комнату. Даже золу не выгребли. И повсюду пыль. Джинни, видно, совсем разленилась! Семьи у нее нет, своего хозяйства нет, казалось бы, можно найти время хоть пыль стереть. Плохо ты ее обучила. Над такой надо с палкой стоять.
– Джинни к нам сейчас не ходит.
– Что с ней стряслось?
– Она беременна.
– А-а… – Он смешался, слишком неожиданно чужие невзгоды ворвались в перечень его собственных.
– Разве ты не видел, как она плакала на днях на лестнице?
– Нет. – На самом деле Барни видел, как Джинни плачет на лестнице, но он в это время торопился к Милли и через минуту уже забыл о ее слезах. Ложь была слишком подлая. Он схватился за щеку и пробормотал: – Впрочем, видел, да, но я очень торопился, а потом забыл.
– Ты всегда торопишься. И всегда забываешь. Тебя как будто здесь и нет.
– Бедная Джинни. Чем ей можно помочь?
– Почти ничем. Ты бы, например, мог ее навестить. Доктор не велел ей работать. А ты знаешь, в каких условиях она живет.
– Навестить? – Барни уже готов был заявить, что это невозможно. Потом он разом сел на ближайший стул. Давно ли он хотел сострадать всему миру? А теперь ему трудно заставить себя навестить несчастную служанку, попавшую в беду. Вслух он сказал: – Что это со мною творится?
– Ты отлично знаешь, что с тобою творится. Ты так поглощен собой, что другие люди для тебя не существуют. Хоть бы вот на Пасху…
– Ну, а ты? – сказал Барни, поднимая голову. Он уже забыл про Джинни. А ты не поглощена собой? Я для тебя существую? Похоже, что нет. Ты только…
Дверь гостиной бесшумно распахнулась, и кто-то появился на пороге. Это был Кэтел с подносом. Он искусно обогнул Барни и с легким стуком поставил поднос на один из столиков с металлическим верхом.
– Ой, как тут темно, мама! А на улице льет. Газ зажечь?
В руке у него тут же чиркнула спичка. Он уже шел вдоль стены, зажигая рожки. Каждый рожок вспыхивал бледно-оранжевым светом под шелковым с бисером колпачком, а потом, когда Кэтел поворачивал кран, разгорался в ярко-белый шар. Газ тихонько сипел, в комнате стало светло, а залитое дождем окно потемнело.
– Чай я только что заварил, – сказал Кэтел, возвращаясь к подносу. – Я решил подать его сюда. Ой, как же это я позабыл затопить камин, я ведь хотел, раз бедной Джинни нет. Вот, мама, пожалуйста. – Он налил чашку чаю и подал Кэтлин.
Кэтлин смотрела на него улыбаясь. Лицо ее, жемчужно-золотое в мягком свете газа, все еще казалось заплаканным и помятым, но в чертах была теперь спокойная, ласковая усталость, лоб разгладился, и большие глаза, устремленные на сына, сияли какой-то исступленной нежностью. Кэтел с присущей ему неуклюжей грацией потоптался около нее, словно ткал ей невидимый защитный кокон. Не сводя с матери внимательных глаз, он пригладил свои темные волосы. Он был весь угловатость юности и блеск живого ума. Вот он обернулся к Барни.
– А это вам. – Он никогда не называл Барни по имени, но сейчас, передавая ему чашку, говорил тихим, убеждающим голосом, как с больным. – И еще вот, я купил печенье. Ваше любимое. Сливочное с лимоном. От Липтона. Пришлось постоять в очереди.
Барни взглянул на поднос. Там стояла тарелка с печеньем, его любимым, сливочным с лимоном, за которым Кэтел стоял в очереди у Липтона.
На глазах у него выступили слезы. Он видел рядом с собой Кэтела и еще, как будто отдельно от него, подобную мелькающей птице руку мальчика, указывающую на поднос, приглашающую его отведать печенье. Он взял эту руку в свои. Бессвязные слова поднимались в нем вместе со слезами.
– Ты так добр ко мне. Ты невинен и чист душой. О, оставайся таким всегда. Не пускай зло в свою жизнь. Прости меня. – Он поднес руку Кэтела к губам и поцеловал.
На минуту стало очень тихо. Потом Кэтел отступил, немножко сконфуженный, смущенный. Он постоял в нерешительности, а потом положил руку на плечо Барни и легонько сжал его. Быстро повернулся к матери:
– Сейчас принесу растопку. – И исчез.
Барни встал. Внезапно ощутив доброту Кэтела и столь же внезапно забыв о себе, он чувствовал себя бодро, легко. Словно ему было откровение.
– Так ты пьян, – сказала Кэтлин, – Я и не поняла. А можно было сразу догадаться.
– Я не пьян! – Так ли? Всегда ли он теперь знает, пьян он или нет? Он повернулся к ней спиной, и слезы потекли по щекам. Это несправедливо. Одну короткую хорошую минуту он говорил с пасынком голосом чистой любви, а жена только и нашла сказать, что он пьян. Ладно, пусть он пьян. Слезы текли и текли. Пьяные слезы.
Как в тумане, он увидел распятие на стене и сказал:
– Где мы сбились с пути, Кэтлин? Неужели мы не можем найти в себе немножко любви друг к другу?
Жена молчала.
Барни, спотыкаясь, побрел к двери. Он не хотел больше встречаться с Кэтелом. И по пути наверх, в спальню, им снова овладели страшные, черные мысли о Милли. Он отпер дверь. Вон и винтовка «Ли-Энфилд» стоит в углу. Он сел у стола и кулаком вытер слезы. Потом собрал разбросанные листы своих мемуаров и начал быстро писать.
11
Красавица! В твой легкий росный след
Заря бросает розы с высоты.
С тобой цветист и радостен рассвет,
И перламутров полдень там, где ты.
Но день веселый стал кровавым днем
Помолвки нашей, и одной тебе,
Как светозарной памяти о нем,
Дано сиять в моей глухой судьбе.
Ко мне спешишь ты, легче ветерка,
Подобно розе летней хороша,
Твое дыханье, голос, аромат,
Как жизнь, как воздух, пьет моя душа.
Ты мой рассвет, мой полдень и закат,
Тобой я жив, и счастлив, и богат.[34]34
Перевод В. Левика.
[Закрыть]
Было утро четверга, и колебания Эндрю пришли к концу: сегодня он сделает Франсис предложение. Он был рад, что выждал некоторое время. Теперь он знал, что не зря оттягивал эту минуту. Как-никак, они не виделись больше года, с приезда Франсис в Лондон в начале войны, и нужно было преодолеть известное отчуждение. Его вывел из равновесия приезд в Ирландию, суетливые хлопоты матери, свидание с родственниками. Только теперь он, проявив хладнокровие и упорство, заставил себя успокоиться и мог уделить все свое внимание Франсис.
Сонет он написал поздно вечером в среду в «Клерсвиле», где прожил с матерью уже двое суток, с утра до ночи занятый делами, которые нужно было закончить до того, как привезут мебель. Перечитав свое творение, он остался им доволен. Особенно ему понравилось слово «светозарный» – будучи последователем Готье, Эндрю знал, что во всяком стихотворении должен быть такой яркий мазок. Эпитет «светозарный» подчеркивал и развивал образ сверкающей росы, на которой шаги Франсис ложились, как гирлянды роз, как розовое ожерелье. «Легче ветерка» было, пожалуй, не совсем достоверно, поскольку шаг у Франсис был решительный и твердый, но против символической правды он не погрешил, сумел сравнить легкую, скользящую походку любимой с медленным наступлением дня. Немножко смущала его неточная рифма, которой не удалось избежать, но один его товарищ по Кембриджу, печатавший стихи в «Корнхилл мэгэзин», говорил ему, что сейчас неточные рифмы считаются вполне допустимыми. Эндрю и сам однажды чуть не напечатал в «Корнхилл» стихи. Редактор вернул их с очень приветливой запиской.
При мысли, что скоро он так безмерно осчастливит себя и Франсис, Эндрю просто задыхался от гордости. Он стал всесильным, стал добрым деспотом своего маленького мира. Он осчастливит всех. Он снесет яйцо чистого благодеяния, которое их всех напитает. Гордость сменялась смирением. Он недостоин этой прелестной умной девушки. Смирение сменялось веселым ликованием – конечно же, он знает, что достоин ее, вернее, знает, что никогда и не считал себя недостойным! Эта тайная радость переливалась в еще расплывчатое физическое желание. Физическое чувство к Франсис всегда было у него путаным, неровным. Его никогда не влекло по-настоящему ни к какой другой женщине. Но и к Франсис его влекло не всегда. Теперь желания, его обрели фокус и недвусмысленно сосредоточились на Франсис. Он словно нашел, определил самого себя и тут только понял, как сильно до сих пор страшился физической любви. То не были явные, навязчивые страхи, гнавшие его однополчан в места, одна мысль о которых приводила его в содрогание. Но и его страхи были мучительны. И вот пришла спокойная решимость, ас нею и мысль, что если победить эти страхи, то и все другие страхи окажутся побежденными или хотя бы примут какую-то постижимую форму. Пустая черная яма, какой представлялось ему неизбежное возвращение на фронт, осветится, наполнится содержимым, с которым он как-нибудь сладит. Женитьба положит конец его кошмарам.
Встреча с Патом Дюмэем страшно расстроила Эндрю. Он сгорал от стыда, вспоминая, как бестактно и глупо уязвил двоюродного брата, и весь следующий день не мог думать ни о чем другом. Он тогда сразу хотел извиниться, но помешало, может быть к счастью, присутствие Кэтела. Пожалуй, бессвязные извинения только ухудшили бы дело. Однако ему очень хотелось повидать Пата с глазу на глаз, весь вторник это желание не давало ему покоя. Он испытывал почти физическое унижение, вспоминая, какие идиотские надежды возлагал на эту встречу, как мечтал о какой-то необыкновенной дружбе с Патом теперь, когда оба они стали взрослыми. Пат по-прежнему обладал для него притягательной силой, и в понедельник, когда он входил в гостиную дома на Блессингтон-стрит, сердце у него сладко сжалось от страха.
В среду утром он, чтобы избавиться от разговоров с матерью и додумать кое-какие важные мысли о Франсис, прошел пешком до Киллини и постоял у моря, в кольце голубых конических гор. Здесь на него снизошло великое просветление и великий покой. Они с Патом никогда не станут друзьями. Пат из другой породы людей. Даже если он добьется встречи с Патом и попросит у него прощения, даже если он добьется встречи с Патом и бросит ему вызов – ничего нового не произойдет. Пат будет все так же невозмутим, насмешлив, вежлив, отчужден, а потом ему просто станет скучно. Открытие, что есть люди, которых нам не завоевать, – один из признаков духовного возмужания. Не таясь и не виляя, похвалив себя за эту смелость и почерпнув в ней новые силы, Эндрю принял тот факт, что Пат для него потерян. Теперь пришло время подумать о Франсис, и только о ней.
Стоя по колено в ледяной воде, он уверял себя, что научился трезво смотреть на жизнь. Он увезет Франсис в Англию, по возможности теперь же. А после войны настоит на том, чтобы и мать переехала в Англию, Ведь он как-никак мужчина и солдат, мать должна будет посчитаться с его желанием. Простая мысль, что матери его не обязательно оставаться здесь навсегда, показала ему, как сильно он до сих пор страшился Ирландии. Она рисовалась ему темным подземельем, населенным демонами. Теперь ему вдруг стало ясно, что эти чудища подожмут хвост от первого же щелчка. Видно, поставив крест на Пате Дюмэе, он сделал решающий шаг. Отныне он будет вести себя как свободный человек. Он увидал себя в далеком будущем – крепкий pater familias,[35]35
Отец семейства (лат.).
[Закрыть] благожелательно, но твердо правящий своими женщинами и детьми. Даже мысль, что до его отъезда на фронт Франсис от него забеременеет, уже не претила ему. Даже мысль, что он может погибнуть и никогда не увидеть своего сына, не повергала его больше в отчаяние.
Песок и галька, поднятые мелкой волной, били его по ногам, до того онемевшим от холода, что он почти не чувствовал боли. Он вышел из воды и, доковыляв до плоского камня, стал вытирать ноги носками. Солнечный луч пересек полосу берега, море перед Эндрю засверкало, а на песете легла его тень. Он вернулся мыслями к тете Миллисент. Надо сказать, что после эпизода с бирюзовой сережкой Милли, как он не без робости называл ее про себя, все время маячила в его памяти. Снова и снова он спрашивал себя, не нарочно ли она уронила серьгу в бассейн. И всякий раз, придя к восхитительному выводу, что, видимо, так оно и было, не мог сдержать улыбки. То, что она вынудила его вести непринужденный разговор за чайным столом и одновременно помнить о сережке, более или менее надежно запрятанной где-то в его белье, в то время до крайности смутило его, а потом до крайности развеселило. Во всем этом ему чудилось какое-то достижение. Серьгу он на следующий день вернул в конверте с запиской, в которой, разорвав несколько черновиков, оставил только слова: «И спасибо за чай!» Эта маленькая комедия не на шутку его взволновала. То ли с ним поиграли, как с ребенком, то ли пофлиртовали, как с мужчиной? Он не знал, что и думать, но, раз за разом обсудив с собой этот вопрос, и тут остановился на более лестном для себя варианте. Его очаровательная тетушка с ним флиртовала. Такого флирта с женщиной много старше его годами у Эндрю еще не бывало. Этот случай, как и сама Милли, был овеян чуть заметным ароматом порочности, в котором Эндрю со смехом признал известную прелесть. Женщины веселы и прекрасны, сам он молод и свободен. Впрочем, это он знал и раньше. Да и Милли всего лишь его тетка.
Он молод и свободен, но теперь он свяжет себя с лучшей на свете девушкой. Он был так счастлив, что хочет этого, что сейчас, когда дошло до дела, не испытывает ни капли сожаления. Он может отдать ей все свое сердце. Сколько раз он в воображении репетировал эту сцену. Только сонета не предусмотрел. Сонет ему послали боги, как раз вовремя, как подарок к дню обручения. Он решил, что, если на Франсис будет надето что-нибудь подходящее, сунет ей стихи в вырез платья. Потом рассмеялся, сообразив, что подражает Милли. Да, и еще кольцо. Накануне Хильда, раз в жизни показав, что умеет ценить чужое время, протянула ему золотое кольцо с рубином и двумя бриллиантами, которое она приобрела в Дублине с помощью Кристофера, и, сказав только, что оно должно прийтись Франсис впору, отдала ему без дальнейших напоминаний. Когда позже Эндрю рассматривал это кольцо, оно показалось ему раздирающе прекрасным и полным значения. Вся романтическая, невинная прелесть его союза с Франсис внезапно пронзила его до слез.
Сейчас, в четверг утром, он ждал в саду, ждал Франсис возле красных качелей. Когда он приехал, она была занята какими-то хозяйственными делами и просила его подождать на воздухе. Эндрю, который раньше предвкушал, даже планировал сцену объяснения совершенно спокойно, теперь изнемогал от волнения. Сонет лежал у него в правом кармане френча, кольцо, обернутое носовым платком, – в левом. Он все время нащупывал их, и сонет уже порядком смялся. Сердце колотилось о ребра, точно хотело вылететь наружу, как пушечное ядро, и легкие отчаянными, короткими вдохами ловили неподвижный утренний воздух. Небо, поначалу ясное, затягивалось облаками. Он стал поправлять веревки качелей, а обернувшись, увидел, что Франсис стоит рядом.
До чего же она сейчас была хороша – лицо румяное, прохладное и гладкое, как яблоко. Большой лоб сегодня решено оставить на виду – волосы, еще по-утреннему не убранные, зачесаны за уши. На ней было длинное платье сурового полотна, немного напоминающее халат сестры милосердия, а поверх него теплая куртка Кристофера, видимо, подхваченная по дороге. Воротник куртки она подняла, руки засунула в карманы. Никогда еще она не выглядела так прелестно.
Заметив многозначительное выражение Эндрю, Франсис молча ждала, что он скажет.
Дрожа всем телом, он заговорил:
– Дорогая Франсис, у меня к тебе очень большая просьба. Ты, наверное, догадываешься, какая? – Голос его тоже дрожал и срывался.
– Нет, – сказала Франсис.
– Я тебя прошу оказать мне честь… выйти за меня замуж.
Молчание. Потом Франсис круто повернулась к нему спиной.
Эндрю стоял неподвижно, глядя на растрепанный узел темных волос над воротником мужской куртки. Он был испуган, растерян, словно нечаянно ударил Франсис. Он не представлял себе, что его неожиданные слова так на нее подействуют. Но нет, та покорная Франсис, которую он создал в своем воображении, не могла быть застигнута врасплох. Успокаивающим жестом он протянул к ней руку. Она, не оборачиваясь, сделала шаг в сторону.
– Франсис…
– Погоди минутку, Эндрю.
Молчание длилось. Эндрю стоял и смотрел ей в спину. Руки, засунутые в карманы, теребили сонет, ощупывали кольцо. С моря подул ветерок, шевеля листву каштана и высокие стебли ирисов, колыхая красные качели.
Франсис медленно повернулась. Руки она все еще держала в карманах, но вот она подняла руку и провела ею по лицу, словно стирая с него всякое выражение. Кашлянула, словно кашель мог помочь, внести ноту обыденности. Потом сказала:
– Большое тебе спасибо, Эндрю.
Эндрю глянул ей в лицо. Такого решительного, такого мрачного лица он у нее еще не видел. Углы большого рта были с силой опущены книзу, глаза сощурились в два узких темных прямоугольника.
– Франсис…
– Ох, милый…
– Франсис, родная, в чем дело? Успокойся.
– Эндрю, дело в том, что я не могу сказать «да». То есть не могу просто сказать «да».
Эндрю разжал пальцы и вынул их из карманов! Вытер ладонь о ладонь.
– Вот как… – Он был в полном смятении и страхе. Точно он впервые очутился в присутствии Франсис, точно настоящая Франсис только что вышла из рамы, прорвав холст, на котором был написан ее портрет. Нужно было подбирать слова. Раньше разговор их мало чем отличался от молчания. Теперь он вдруг сделался чем-то шумным, хрустящим, очень трудным. – Что значит «просто», что ты не можешь «просто» сказать «да»?
Казалось, и Франсис так же трудно говорить, как ему. Она опустила глаза.
– Ну… я не могу сказать «да». Но ты не думай, ничего не изменилось. Просто… Ох, Боже мой…
– Но… но ведь ты меня любишь? Ты меня не разлюбила? – Такого мира, в котором не было бы любви; Франсис, он не знал никогда.
– Конечно, я тебя люблю.
– А я тебя, дорогая моя Франсис, и я очень хочу, чтобы ты стала моей женой. Ты, наверно, сердишься, что я до сих пор молчал, но понимаешь…
– Не в этом дело, и я на тебя не сержусь. Я сержусь на себя.
– Не понимаю…
– Мы оба… очень уж свыклись с этим… слишком свыклись… И все кругом считают, что иначе и быть не может. Это как-то неправильно.
– Ну да. Тебе кажется, что я за тобой не ухаживал, как полагается… что мы слишком хорошо друг друга знаем. Но теперь-то я буду за тобой ухаживать…
– Да нет, что за глупости. Понимаешь, мы с тобой немножко как брат и сестра.
– Сейчас мне вовсе не кажется, что мы брат и сестра, – сказал Эндрю. Никогда еще его так неистово не тянуло к Франсис. Она вскинула на него глаза. – И тебе тоже, – добавил он.
Она задумчиво посмотрела на него, и ее напряженно-суровое лицо немного смягчилось.
– Да. Странно. Хотя нет, не странно. Но я виновата, Эндрю. Я тебе ответила безобразно.
– Ты мне ответила непонятно. Это-то я понимаю – насчет того, что как будто иначе и быть не может. Точно у нас нет своего, мнения. Меня от этого тоже иногда коробило. Но не могло же это все испортить. А что, если начать сначала, как будто мы не знакомы?
– Но не можем же мы…
– Как сказать. Последние пять минут я разговариваю с очень интересной незнакомкой.
– У меня тоже такое чувство. Но это просто оттого, что наша дружба как-то нарушилась. Эндрю, милый, ведь я тебя очень люблю…
– В таком случае… Франсис, может быть, есть кто-нибудь другой?
– Нет, конечно.
– Но тогда что же? Может быть, тебе просто хочется еще подождать? Пусть мы знаем друг друга с детства, но последнее время мы мало виделись. Может быть, нам нужно опять привыкнуть друг к другу?
– Все время чувствуешь какое-то… давление…
– Ну да, ну да… все только и ждут, когда мы поженимся… это ужасно… и я знаю… для девушки… Ах, Франсис, какой же я дурак. Ведь по-настоящему ты отвечаешь мне «да», только поженимся не сразу, подождем еще. Ведь так?
– Да нет, не совсем. Этого я не говорю.
– Значит, ты говоришь «нет»?
– Не окончательно… но это нечестно… я не хочу тебя связывать.
– Я и так связан, я тебя люблю. Значит, ты говоришь «нет»?
– Ты меня заставляешь сказать «нет»!
– Неправда. Я только стараюсь понять, – сказал он жалобно.
– Я не хочу тебя связывать, – повторила она. – А ты меня заставляешь что-то сказать, вот я и говорю «нет».
– Я ничего тебя не заставляю говорить. Я просто прошу тебя выйти за меня замуж. И давно бы просил, если бы знал, что ты так изменишься. |
– Но я не изменилась.
– Ну, это положим. Я просто хочу знать, что ты думаешь. Хочешь, чтобы я подождал, а потом опять спросил?
– Может быть. Но это так нечестно, так нечестно. Ведь я опять скажу «нет». А мне так не хочется тебя обидеть, так хочется, чтобы все было хорошо, как раньше. – Она закрыла глаза, и по щекам у нее потекли слезы, еще и еще. Из кармана отцовской куртки она достала большой белый платок, пахнущий табаком, и высморкалась. Стал накрапывать дождь.
– Ну хорошо, – сказал Эндрю. – Я подожду и спрошу тебя еще раз.
– Я опять скажу «нет», – всхлипнула она.
– А я все равно спрошу.
Минуту они стояли молча под мелким дождем, глядя в землю. Потом Франсис сказала:
– Пожалуйста, не говори пока никому, хоть несколько дней. Сначала я должна сказать папе. Нужно выбрать подходящий момент.
– Хорошо. Но долго я не выдержу. Мама страшно огорчится, а лгать я не мастер.
– Ой, Эндрю, прости меня. Ах, Боже мой! Мне надо подумать, надо подумать. Пойдем пока в дом, выпей кофе. Дождь расходится.
– Нет, – сказал Эндрю. – В дом я не пойду. Я теперь, наверно, вообще не смогу сюда приходить.
– Ну что ты, конечно, ты будешь приходить.
– Едва ли захочется, раз все изменилось.
Они взглянули друг на друга, внезапно охваченные страхом. Слова, даже самые ужасные, можно счесть дурным сном, сквозь который бредешь, спотыкаясь, точно опьяненный испугом. Но холодное прикосновение поступков толкает нас в мир, где страшное должно быть медленно, все до мелочей пережито.
На секунду Эндрю показалось, что это свыше его сил. Он неуклюже потянулся к Франсис, словно хотел схватить ее за руку, может быть, обнять. Но она отстранилась. Еще мгновение они стояли молча. Потом она прошептала:
– Извини, мне так жаль, так жаль, – и, повернувшись, убежала в дом.
Эндрю вышел через калитку на улицу и поднял воротник плаща. Он зашагал вниз, к морю. Море, очень спокойное, лениво лизало прибрежные камни, и от края до края его ровную серую поверхность поливал дождь.