Текст книги "Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод)"
Автор книги: Айн Рэнд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Ураган чувств Дагни можно было бы передать одной фразой: «Пройти такой путь меньше, чем за год!..» Она ответила, и серьезность ее голоса напоминала протянутую для поддержки руку: ей было понятно, что улыбка нарушила бы некое неустойчивое равновесие:
– Я тебя слушаю.
– Я знаю, что это вы руководили компанией «Таггерт Трансконтинентал».Это вы создали «Линию Джона Голта». Это у вас достало мужества и ума удерживать все на плаву. Полагаю, вы думаете, что я вышла замуж за Джима из-за денег – какая продавщица отказалась бы? Но, видите ли, я вышла за него, потому что… думала, что он – это вы. Что он руководит «Таггерт Трансконтинентал».Теперь я знаю, что Джим… – она заколебалась, потом продолжила твердо, словно не желая ни в чем щадить себя: – Джим какой-то неисправимый оболтус, хотя и не могу понять, почему. Когда я говорила с вами на свадьбе, я думала, что защищаю его величие и нападаю на его врага… но все обстояло наоборот… невероятно, ужасно, наоборот!.. Поэтому я хотела сказать вам, что знаю правду… не столько ради вас, я не вправе полагать, что вас это интересует, а… ради тех достоинств, которые уважаю.
Дагни неторопливо сказала:
– Ну что ты, я не держу зла.
– Спасибо, – прошептала Черрил и повернулась, собираясь уйти.
– Присядь.
Она покачала головой.
– Это… это все, мисс Таггерт.
Дагни позволила себе, наконец, улыбнуться и сказала:
– Черрил, меня зовут Дагни.
Ответом Черрил было лишь легкое подрагивание губ; они вдвоем словно бы создали одну улыбку.
– Я… я не знала, позволительно ли…
– Мы ведь родня, не так ли?
– Нет! Не через Джима!
Этот вскрик вырвался у нее невольно.
– Нет, по нашему обоюдному желанию. Присаживайся, Черрил.
Та повиновалась, стараясь скрыть радость, не попросить помощи, не сломиться.
– Тебе пришлось очень тяжело, не так ли?
– Да… но это неважно… это моя проблема… и моя вина.
– Не думаю, что вина твоя.
Черрил не ответила, потом внезапно, с отчаянием сказала:
– Послушайте… меньше всего я хочу вашей благотворительности.
– Джим, должно быть, говорил тебе – и это правда, – что я никогда не занималась благотворительностью.
– Да, говорил… Но я хотела сказать…
– Я знаю, что ты хотела сказать.
– Но вам незачем принимать во мне участие. Я пришла не жаловаться… не взваливать еще одно бремя на ваши плечи… то, что я страдала, не дает мне права рассчитывать на ваше сочувствие.
– Это верно. Но то, что мы обе ценим одно и то же, дает.
– То есть… если вы хотите говорить со мной, это не милостыня? Не проявление жалости ко мне?
– Мне очень жаль тебя, Черрил, и я хочу тебе помочь, но не потому, что ты страдала, а потому, что не заслуживаешь страдания.
– То есть не будете добры к чему-то слабому, ноющему, дурному во мне? Только к тому, что находите хорошим?
– Конечно.
Черрил не шевельнулась, но казалось, будто она подняла голову, будто какой-то бодрящий ток расслабил черты ее лица, придав ему то редкое выражение, в котором сочетаются мука и достоинство.
– Это не милостыня, Черрил. Не бойся говорить со мной.
– Странно… Вы первая, с кем я могу беседовать… и это очень легко… однако я… я боялась заговорить с вами. Я давно хотела попросить у вас прощения… с тех пор, как узнала правду, я подходила к двери вашего кабинета, но останавливалась и стояла в коридоре, не имея мужества войти… я не собиралась приходить и сейчас. Вышла только, чтобы… обдумать кое-что, а потом вдруг поняла, что хочу видеть вас, что во всем городе это единственное место, куда мне можно пойти, и это единственный шаг, который я могла сделать.
– Я рада, что ты пришла.
– Знаете, мисс Таг… Дагни, – негромко заговорила она с робкой улыбкой, – вы совсем не такая, как я думала. Они – Джим и его друзья – говорили, что вы жесткая, холодная, бесчувственная…
– Черрил, но это правда. Я такая в том смысле, который ониимели в виду, – только говорили ли они, что это за смысл?
– Нет. Ни разу. Только насмехались надо мной, когда я спрашивала, что они имеют в виду, говоря что-то… о чем-нибудь другом. Так что они имели в виду, говоря о вас?
– Всякий раз, когда кто-то обвиняет человека в «бесчувственности», имеется в виду, что этот человек справедлив. Что у этого человека нет спонтанных эмоций, и он не питает к обвинителю чувств, которых тот не заслуживает. Обвинитель имеет в виду, что «чувствовать» значит идти против рассудка, против моральных ценностей, против реальности. Имеет… в чем дело? – спросила она, заметив в лице Черрил странное напряжение.
– Это… это то, что я изо всех сил старалась понять… очень долгое время…
– Так вот, обрати внимание, что ты никогда не слышала этого обвинения в защиту невинности, но всегда в защиту вины. Ты никогда не слышала, чтобы хороший человек говорил так о тех, кто был к нему несправедлив. Но всегда слышала, что это говорил подлец о тех, кто обошелся с ним, как с подлецом, о тех, кто не питает никакого сочувствия к тому злу, которое совершил подлец, или к страданиям, которые из-за этого терпит. Что ж, тут все – правда, этого я не чувствую. Но те, кто это чувствует, не чувствуют ничего к любому проявлению истинного величия, к человеку или поступку, которые заслуживают восхищения, одобрения, уважения. Вот эти чувства у меня есть. Ты поймешь, что возможно либо одно, либо другое. Тот, кто питает сочувствие к вине, бесчувственно относится к невинности. Спроси себя, кто из этих двоих бесчувственный. И потом увидишь, какой мотив противоположен благотворительности.
– Какой? – прошептала она.
– Справедливость, Черрил.
Черрил вздрогнула и опустила голову.
– О Господи, – простонала она. – Если б вы знали, какой ад устраивал мне Джим из-за того, что я верила именно в то, что вы сказали! – и снова вздрогнула, словно чувства, которые она пыталась сдержать, вырвались наружу; в глазах у нее был ужас. – Дагни, – зашептала она, – Дагни, я боюсь их… Джима и остальных… не того, что они сделают… в этом случае я бы могла убежать… но боюсь, потому что от этого нет спасения… боюсь того, что они такие, какие есть… и того, что они существуют.
Дагни быстро подошла, села на подлокотник ее кресла и крепко обняла Черрил за плечи.
– Успокойся, малышка. Ты ошибаешься. Не нужно бояться этого. Не нужно думать, что их существование является препоной твоему – однако ты думаешь именно так.
– Да… Да, я чувствую, что у меня нет никакой возможности существовать, раз существуют они… ни возможности, ни места, ни мира, с которым я могу совладать… я не хочу испытывать этого чувства, подавляю его, но оно все усиливается, и я знаю, что бежать мне некуда… я не могу объяснить его, не могу понять, и эта беспомощность усиливает ужас, кажется, что весь мир внезапно погиб, но не от взрыва – взрыв это нечто жесткое, конкретное – а от… какого-то жуткого размягчения… кажется, что ничего конкретного больше нет, ничто не сохраняет никакой формы: ты можешь сунуть пальцы в каменную стену, и камень поддастся, словно желе, гора расползется, здания будут менять очертания, как облака… и это станет концом мира – не огонь и сера, а утлость.
– Черрил… Черрил, бедная малышка, философы веками пытались сделать мир таким – сокрушить разум, заставив людей поверить, что он такой. Но ты не должна принимать этого. Не должна смотреть чужими глазами, смотри своими, держись своих убеждений, ты знаешь, что представляет собой мир, тверди это вслух, как самую благочестивую из молитв, и не позволяй другим внушать тебе другое.
– Но… но они уже ничего не представляет собой. Джим и его друзья определенно не представляют. Я не понимаю, что вижу, находясь среди них, не понимаю, что слышу, когда они говорят… все это нереально, они делают что-то страшное… и я не понимаю, какая у них цель… Дагни! Нам всегда говорили, что люди обладают громадной силой познания, гораздо более мощной, чем у животных, но я… я сейчас кажусь себе глупее любого животного, слепой и беспомощной. Животное знает, кто его друзья и кто враги, и когда нужно защищаться. Оно не ожидает, что друг набросится на него, вцепится ему в горло. Оно не ожидает внушений, что любовь – пережиток, что грабеж – это достижение, что бандиты – государственные мужи, и что сломать хребет Хэнку Риардену просто замечательно! Господи, что я говорю!..
– Я понимаю, что ты говоришь.
– Как мне иметь дело с людьми? Если ничто не может оставаться конкретным хотя бы в течение часа, то дальше жить нельзя, так ведь? Ладно, я знаю, что мир конкретен, а люди? Дагни! Они – ничто и все, что угодно, они – не существа, они – всего лишь подмены, вечные подмены без собственного облика. Но я вынуждена жить среди них. Как?
– Черрил, то с чем ты ведешь борьбу, представляет собой величайшую проблему в истории, ту, которая служит причиной всех человеческих трагедий. Ты понимаешь гораздо больше большинства людей, которые страдают и гибнут, не сознавая, что убило их. Я помогу тебе понять. Это очень серьезная тема и суровая битва, но главное – не бойся.
На лице Черрил появилось странное мечтательное выражение, словно она видела Дагни с большого расстояния, силилась подойти к ней и не могла.
– Я хотела бы иметь желание бороться, – заговорила она, – но у меня его нет. Я даже победить больше не хочу. Кажется, я не в силах добиться ни одной перемены. Понимаете, я никогда не ожидала ничего подобного браку с Джимом. Потом, когда вышла за него, я стала думать, что жизнь гораздо чудеснее, чем мне представлялось. А теперь, когда свыклась с мыслью, что жизнь и люди гораздо страшнее, чем все, что могло прийти в голову, что мой брак – не великое чудо, а неописуемое зло, которое я до сих пор страшусь познать полностью, – вот этого я не могу заставить себя принять. И не могу от этого избавиться. – Она подняла взгляд. – Дагни, как вам это удалось? Как вы смогли остаться… неисковерканной?
– Я держалась одного правила.
– Какого?
– Не ставить ничего – ничего! – выше суждений своего разума.
– На вашу долю выпали тяжкие испытания… может, более тяжкие, чем на мою… чем на чью бы то ни было. Что давало вам силы их вынести?
– Знание, что моя жизнь есть величайшая ценность, слишком великая, чтобы уступить ее без борьбы.
Она увидела на лице Черрил удивление и смятение, словно та пыталась вернуть что-то давно потерянное.
– Дагни, – зашептала она, – это… это то, что я чувствовала в детстве… то, что, как будто, лучше всего помню с тех пор… и, оказывается, я не утратила этого чувства, оно живо, оно всегда было живо, но, повзрослев, я подумала, что его нужно таить… у меня не было для него названия, но теперь, когда вы сказали, я внезапно поняла, что оно представляет собой… Дагни, это хорошо – так относиться к собственной жизни?
– Черрил, слушай внимательно: это чувство – вместе со всем, чего оно требует, и что предполагает – самое благородное, высшее и лучшее на свете.
– Я спрашиваю потому, что… что не смела так думать. Люди давали мне понять, что считают это грехом… что осуждают это мое чувство… и хотят его уничтожить.
– Это правда. Кое-кто хочет его уничтожить. А когда научишься понимать их мотивы, ты поймешь самое черное, отвратительное, худшее зло на свете, но будешь вне его досягаемости.
Улыбка Черрил походила на слабый огонек, стремящийся удержаться на нескольких каплях горючего, использовать их до конца и ярко вспыхнуть.
– Впервые за много месяцев, – прошептала она, – мне кажется, что… что у меня еще есть надежда, – увидела, что Дагни пристально смотрит на нее с озабоченностью и добавила: – У меня все будет хорошо… Дайте только мне привыкнуть к этому – к вам, к тому, что вы говорили. Думаю, я поверю в это… поверю, что это правда… и Джим ничего не значит.
Она поднялась на ноги, словно пытаясь придать себе еще больше уверенности.
Внезапно приняв совершенно неожиданное решение, Дагни твердо сказала:
– Черрил, я не хочу, чтобы ты шла домой.
– О! Я не боюсь возвращаться.
– Сегодня вечером ничего не произошло?
– Нет… ничего страшного, все как обычно… Просто я начала кое-что понимать яснее, вот и все… у меня все в порядке. Мне нужно думать, думать старательнее, чем раньше… а потом я решу, что надо делать. Можно…
Она заколебалась.
– Ну, ну?
– Можно, я еще приду поговорить с вами?
– Конечно.
– Спасибо. Я… я вам очень признательна.
– Обещаешь прийти еще?
– Обещаю.
Дагни видела, как Черрил, ссутулившись, идет к лифту, потом она расправила плечи, собрала все силы, чтобы держаться прямо. Она походила на растение со сломанным стеблем, половинки которого соединяет единственное волоконце, силящееся срастить перелом, растение, которое не выдержит еще одного порыва ветра.
Джеймс Таггерт видел в открытую дверь кабинета, как Черрил прошла по передней и вышла из квартиры. Захлопнул дверь и сел на кушетку; на брюках его темнели пятна от пролитого шампанского, и это неудобство казалось ему местью жене и Вселенной, не давшим ему желанного празднества.
Чуть погодя он поднялся, снял пиджак и кинул его на пол. Вынул сигарету, но сломал ее и бросил в картину над камином. Схватил вазу венецианского стекла – музейную вещь многовековой давности, с причудливой системой голубых и золотистых артерий, вьющихся по прозрачному телу, – и швырнул в стену; она разлетелась дождем осколков, тонких, как льдинки.
Он купил эту вазу, чтобы, глядя на нее, испытывать удовольствие при мысли о знатоках и ценителях, которые не могут позволить себе такой покупки. Теперь он испытал удовольствие при мысли о мести векам, придававшим ей ценность, и о миллионах отчаявшихся семей, каждая из которых могла бы прожить год на те деньги, что стоила ваза.
Джеймс сбросил туфли и снова лег на кушетку, вытянув ноги в носках.
ГЛАВА V. СТОРОЖА БРАТЬЯМ СВОИМ
Утром второго сентября в Калифорнии, у Тихоокеанской ветки «Таггерт Трансконтинентал»,между двумя телеграфными столбами порвался медный провод.
С полуночи лениво моросил мелкий дождь, и восхода не было, был только серый свет, просачивавшийся сквозь густые тучи, и блестящие дождевые капли на проводах сверкали искрами на фоне мелового неба, свинцового океана и стальных буровых вышек, торчавших нелепой щетиной на голом склоне холма. Провода износились, они прослужили больше лет и перенесли больше дождей, чем положено; один из них все больше и больше провисал под грузом воды; потом на изгибе провода появилась последняя капля, она висела, будто хрустальная бусинка, несколько секунд набирая вес; бусинка и провод одновременно не смогли выносить своего веса, провод лопнул, и обрывки его упали вместе с бусинкой – беззвучно, словно слезы.
Когда в управлении Тихоокеанского отделения стало известно об этом обрыве, служащие прятали друг от друга глаза. Давали вымученные, невнятные объяснения случившемуся, однако все понимали, в чем дело. Все знали, что медный провод – редкий товар, более драгоценный, чем золото или честь; знали, что заведующий складом отделения несколько недель назад продал запас провода неизвестным, появившимся ночью торговцам, днем они были не бизнесменами, а просто людьми, с влиятельными друзьями в Сакраменто и Вашингтоне, как и недавно назначенный новый завскладом имел в Нью-Йорке друга по имени Каффи Мейгс, о котором никто ничего не спрашивал. Знали, что человек, который возьмет на себя ответственность распорядиться о ремонте и поймет, что ремонт невозможен, навлечет на себя обвинения со стороны неизвестных врагов; что его сотрудники станут странно молчаливыми и не захотят давать показаний, чтобы помочь ему; что он ничего не докажет, а если попытается, то недолго задержится на этой работе.
Они не знали, что безопасно, а что нет, теперь, когда наказывают не виновных, а невинных; они понимали, как животные, что когда сомневаешься и боишься, единственной защитой является молчание. И молчали; говорили лишь о соответствующих процедурах отправления сообщений соответствующему руководству в соответствующий момент.
Молодой дорожный мастер вышел из здания управления, зашел в телефонную кабинку у аптеки, где его никто не мог увидеть, и оттуда за свой счет, не считаясь с расстоянием и целым рядом непосредственных руководителей, позвонил Дагни Таггерт в Нью-Йорк.
Дагни приняла звонок в кабинете брата, прервав срочное совещание. Молодой дорожный мастер сказал ей только, что линия порвана, и что проводов для ремонта нет; больше он не сообщил ничего и не объяснил, почему счел необходимым позвонить лично ей. Дагни не стала спрашивать: она поняла.
– Спасибо, – вот и все, что она произнесла в ответ.
В ее кабинете была особая картотека всех еще имевшихся в наличии дефицитных материалов в отделениях «Таггерт Трансконтинентал».Там, как в деле о банкротстве, содержались сведения о потерях, а редкие записи о новых поставках напоминали злорадные смешки некоего мучителя, бросающего крохи голодающей стране. Дагни просмотрела бумаги в папке, закрыла ее, вздохнула и сказала:
– Эдди, позвони в Монтану, пусть отправят половину своего запаса провода в Калифорнию. Монтана сможет продержаться без него еще неделю.
Когда Эдди Уиллерс собрался возразить, она добавила:
– Нефть, Эдди. Калифорния – одна из последних оставшихся поставщиков нефти в стране. Калифорнийскую линию терять нельзя.
И вернулась на совещание в кабинет брата.
– Медный провод? – вскинул брови Джеймс Таггерт и отвернулся к городу за окном. – В ближайшее время никаких проблем с медью не ожидается.
– Почему? – спросила Дагни, но он не ответил. За окном не было видно ничего особенного, только ясное небо, неяркий послеполуденный свет на городских крышах, а над ними календарь, гласивший: «2 сентября».
Дагни не знала, почему Джеймс потребовал провести совещание в своем кабинете, почему настоял на разговоре с ней с глазу на глаз, чего всегда старался избегать, и почему все время поглядывал на наручные часы.
– Дела, мне кажется, идут плохо, – сказал он. – Нужно что-то предпринимать. По-моему, возникли путаница и неразбериха, ведущие к нескоординированной, неуравновешенной политике. Я имею в виду, что в стране существует громадный спрос на перевозки, однако мы теряем деньги. Мне кажется…
Дагни сидела, глядя на отцовскую карту «Таггерт Трансконтинентал»на стене его кабинета, на красные артерии, вьющиеся по желтому материку. Было время, когда эта железная дорога называлась кровеносной системой страны, и поток поездов казался кровообращением, несущим развитие и процветание всем самым пустынным районам. Теперь он по-прежнему походил на ток крови, но лишь в одну сторону, словно из раны, уносящий из тела последние остатки питания и жизни. «Одностороннее движение, – равнодушно подумала она, – движение потребителей».
«Был поезд номер сто девяносто три», – подумала она. Полтора месяца назад поезд № 193 отправился с грузом стали не в Фолктон, штат Небраска, где «Спенсер Машин Тул Компани»,лучший из еще существующих станкостроительных концернов, простаивал две недели в ожидании этой отправки, а в Сэнд-Крик, штат Иллинойс, где «Конфедерейтед Машин»пребывал в задолженности больше года, так как выпускал ненадежную продукцию в непредсказуемое время. Сталь была отправлена туда по директиве, где объяснялось, что «Спенсер Машин Тул Компани»– богатый концерн и может подождать, а «Конфедерейтед Машин»– банкрот, и нельзя допустить, чтобы эта компания потерпела крах, потому что она – единственный источник существования для жителей Сэнд-Крика. Концерн «Спенсер Машин Тул Компани»закрылся месяц назад. «Конфедерейтед Машин»двумя неделями позже.
Жителей Сэнд-Крика перевели на государственное пособие, однако в опустевших житницах страны нельзя было срочно найти для них продовольствия, поэтому по приказу Совета Равноправия было конфисковано семенное зерно фермеров Небраски, и поезд № 193 повез непосеяный урожай и будущее жителей штата Небраска, чтобы их съели жители штата Иллинойс.
«В наш просвещенный век, – сказал по радио Юджин Лоусон, – мы, наконец, пришли к пониманию того, что каждый из нас – сторож брату своему» [3]3
«И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю, разве я сторож брату моему?» Бытие, 4:9.
[Закрыть].
– В такой ненадежный критический период, как нынешний, – говорил Джеймс, пока Дагни разглядывала карту, – опасно задерживать, хоть и вынужденно, зарплату и накапливать задолженности в каком-то из наших отделений; положение это, конечно, временное, однако…
Дагни усмехнулась:
– План объединения железных дорог не работает, а, Джим?
– Прошу прощения?
– Ты должен получить большую часть валового дохода «Атлантик Саусерн» из общего пула в конце года – только никакого валового дохода не будет, так ведь?
– Это неправда! Дело только в том, что банкиры саботируют план! Эти мерзавцы, дававшие нам займы в прежние дни безо всяких гарантий, кроме нашей дороги, теперь отказываются дать мне жалкие несколько сотен тысяч на краткий срок, чтобы выплатить кое-где зарплату, хотя я могу предложить им в качестве гарантии все железные дороги страны!
Дагни усмехнулась.
– Мы ничего не можем поделать! – выкрикнул Джеймс. – План ни при чем, если кто-то отказывается нести свою часть общего бремени!
– Джим, это все, что ты хотел мне сказать? Если да, я пойду. У меня много дел.
Джим бросил взгляд на часы.
– Нет-нет, не все! Нам очень важно обсудить положение и прийти к какому-то решению, которое…
Дагни равнодушно слушала очередной поток общих рассуждений, недоумевая, какой мотив за ними стоит. Он топтался на месте, но за этим что-то крылось; она была уверена, что он задерживает ее с какой-то целью и вместе с тем просто хочет остаться один. Это было новой чертой Джеймса, которую она стала замечать после смерти Черрил. Он без предупреждения примчался к ней вечером того дня, когда было обнаружено тело его жены, и рассказ какой-то патронажной работницы, видевшей его, заполнил все газеты. Не находя никакого мотива покончить с собой, газетчики назвали это «необъяснимым самоубийством».
– Я не виноват! – кричал он Дагни, словно она была единственным судьей, которого ему требовалось убедить. – Я неповинен в этом! Неповинен!
Он дрожал от ужаса, тем не менее она заметила несколько брошенных на нее пытливых взглядов, в которых ей почудился проблеск какого-то непонятного торжества.
– Убирайся, Джим, – только и сказала она ему.
Больше Джеймс не заговаривал с ней о Черрил, но стал заходить в ее кабинет чаще, чем прежде, останавливал ее в коридоре для кратких бессмысленных дискуссий, и в такие минуты у нее возникало чувство, что когда он жмется к ней для поддержки и защиты от какого-то страха, то хочет вонзить нож ей в спину.
– Мне необходимо знать, что ты думаешь, – настойчиво твердил Джеймс, хотя Дагни смотрела в сторону. – Необходимо обсудить положение и…
– …И ты ничего не сказал, – сказала Дагни, не поворачиваясь к нему. – Глупо болтать, что на железнодорожном бизнесе невозможно заработать, но…
Дагни резко взглянула на Джеймса; тот поспешно отвел взгляд.
– Я хочу сказать, что нужно выработать какую-то конструктивную политику, – торопливо продолжал он. – Что-то должно быть сделано… кем-нибудь. При критическом положении…
Дагни понимала, чего он хотел избежать, какой намек дал ей, хотя и не хотел, чтобы она его обсуждала. Она знала, что невозможно соблюдать ни одно расписание поездов, выполнять какие-либо обещания или договоренности, что плановые поезда отменяются ни с того, ни с сего, превращаются в «составы особого назначения» и отправляются по необъяснимым распоряжениям в неожиданные места, и что распоряжения эти исходят от Каффи Мейгса, единственного арбитра в чрезвычайных обстоятельствах и в вопросах общественного благосостояния.
Она знала, что заводы закрываются: одни из-за того, что не получили сырья, другие потому, что их склады полны товаров, которые невозможно вывезти. Знала, что старые предприятия-гиганты, наращивавшие мощь, следуя целенаправленным, перспективным курсом, брошены на произвол судьбы, которую невозможно предвидеть. Знала, что лучшие из них, самые крупные, давно сгинули, а та «мелочь», что осталась, силилась что-то производить, отчаянно стараясь соблюдать моральный кодекс этого времени, когда производство просто невозможно: теперь в договоры вставляли постыдную для потомков Ната Таггерта строку: «Разрешение на перевозку».
Однако существовали люди – и Дагни это знала, – способные получать транспортные средства в любое время, словно благодаря какой-то непостижимой тайне, какой-то силе, не подлежащей ни сомнению, ни объяснению.
То были люди, дела которых с Каффи Мейгсом считали частью той новой веры, что карает наблюдателя за грех наблюдения, поэтому все закрывали глаза, страшась не неведения, а знания. Дагни слышала, что подобные сделки называют «транспортная протекция» – термин, который все понимали, но никто не осмеливался конкретизировать. Она знала, что эти люди заказывают «составы особого назначения», они способны отменить ее плановые поезда и послать их в любую точку континента, которую решили отметить своим магическим штампом, ставящим крест на договорах, собственности, справедливости, разуме и жизни; штампом, утверждающим, что «общественное благосостояние» требует «оперативного вмешательства». Эти люди отправляли поезда на выручку компании «Смэзерс Бразерс» с их урожаем грейпфрутов в Аризоне, на выручку производящему машины для китайского бильярда заводу во Флориде, на выручку коневодческой ферме в Кентукки, на выручку компании «Ассошиэйтед Стил»,принадлежащей Оррену Бойлю. Эти люди заключали сделки с дошедшими до отчаяния промышленниками на предоставление транспорта для лежащих на складах товаров или, не получив требуемых процентов, когда завод закрывался, договаривались о покупке по бросовым ценам, десять центов за доллар, и срочно везли товары во вдруг нашедшихся вагонах туда, где торговцы тем же продуктом обрекались на заклание. Эти люди следили за заводами, дожидаясь последнего вздоха доменной печи, чтобы наброситься на оборудование, и за брошенными железнодорожными ветками, чтобы наброситься на товарные вагоны с недоставленным грузом. Это был новый биологический вид – бизнесмены-налетчики, которых хватало лишь на одну сделку, без служащих, которым нужно платить зарплату, без каких-либо накладных расходов, недвижимости и оборудования; единственным их активом и аргументом было понятие «дружба». В официальных речах таких людей именовали «прогрессивными бизнесменами нашего динамичного века», но в народе называли «торговцами протекциями», и в этом биологическом виде существовало много подвидов: породы «транспортных протекций», «сырьевых протекций», «нефтяных протекций», «протекций по повышению зарплаты» и «по вынесению условных приговоров» – эти люди были необыкновенно мобильными: они носились по всей стране, когда никто другой ездить не мог, деятельными и бездушными, но не как хищники, а как черви, что плодятся и кормятся в мертвом теле.
Дагни знала, что железнодорожный бизнес должен приносить деньги, и знала, кто их теперь получает. Каффи Мейгс продавал поезда, последние железнодорожные запасы как только мог, устраивал все так, чтобы этого нельзя было обнаружить или доказать: рельсы продавал в Гватемалу или трамвайным компаниям в Канаде, провода – изготовителям автоматических проигрывателей, шпалы – на топливо для курортных отелей.
«Важно ли, – думала Дагни, глядя на карту, – какую часть трупа пожрут черви, которые кормятся сами или те, что дают пищу другим червям? Пока плоть служит пищей, не все ли равно, чьи желудки она наполняет?» Невозможно было понять, какой урон нанесли гуманисты, а какой – откровенные гангстеры. Оставалось неясным, какие хищения подсказаны страстью к благотворительности Лоусона, а какие – ненасытностью Каффи Мейгса, понять, какие города уничтожены для прокормления других, находившихся на неделю ближе к черте голода, а какие – чтобы обеспечить яхтами торговцев протекциями. Не все ли равно? И те и другие были одинаковы и по сути своей, и по духу; и те и другие нуждались, а нужда была единственным правом на собственность; и те и другие действовали в полном соответствии с одним и тем же моральным кодексом. И те и другие считали принесение в жертву людей правильным. Невозможно было понять, кто – каннибалы, а кто – жертвы, те, кто принимали как должное конфискованную одежду или топливо из города к востоку от них и через неделю обнаруживали, что у них за это конфискуют зерно, дабы накормить город, находящийся западнее, люди служили потребности как высшему принципу, как первому долгу, как мере оценки ценностей; как краеугольному камню своего мира, как более священной реликвии, чем право и жизнь. Людей сталкивали в яму, где каждый кричал, что человек – сторож брату своему, пожирал соседа и становился пищей другого соседа; каждый провозглашал праведность незаработанного и удивлялся, кто же это сдирает кожу с его спины.
«На что они теперь могут жаловаться? – прозвучал в сознании Дагни голос Хью Экстона. – На то, что Вселенная иррациональна? Но так ли это?»
Она смотрела на карту; взгляд ее был бесстрастным, серьезным, словно любые эмоции были недопустимы при созерцании этой потрясающей силы логики. Она видела – в хаосе гибнущего континента – математически точное осуществление всех идей, которые владели людьми. Они не хотели знать, что это именно то, к чему они стремились, не хотели видеть, что у них есть возможность желать, но нет возможности грабить, и они полностью добились исполнения своих желаний. «Что они думают теперь, эти поборники потребности и любители жалости? – думала Дагни. – На что рассчитывают? Те, кто некогда, глупо улыбаясь, говорили: “Я не хочу разорять богатых, я хочу лишь забрать немного от их избытка, чтобы помочь бедным, самую малость, богатые этого даже не заметят!”, потом рычали: “Из магнатов можно жать деньгу, они накопили столько, что хватит на три поколения”, затем кричали: “Почему люди должны страдать, когда у бизнесменов есть запасы на целый год?”, а теперь вопили: “Почему мы должны голодать, когда у некоторых есть запасы на неделю?” На что они рассчитывают?» – думала она.
– Ты должна что-то сделать! – выкрикнул Джеймс Таггерт.
Дагни повернулась к нему.
– Я?
– Это твоя работа, твоя сфера, твой долг!
– Что значит «мой долг»?
– Работать. Делать.
– Делать… что?
– Откуда мне знать? Это твой особый талант. Ты же у нас так изобретательна.
Дагни удивленно взглянула на него: его слова звучали совершенно неуместно. Она поднялась.
– Это все, Джим?
– Нет! Нет! Я хочу все обсудить!
– Начинай.
– Но ты ничего не сказала!
– Ты тоже.
– Но… я веду речь о том, что есть практические проблемы, которые нужно решать. К примеру, куда девались со склада в Питтсбурге полученные по последней разнарядке рельсы?
– Каффи Мейгс украл их и продал.
– Докажи! – рявкнул Джим.
– А что, твои друзья оставляют нам возможность что-то доказать?



























