Текст книги "Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод)"
Автор книги: Айн Рэнд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Она заметила, что доктор то и дело поглядывает на нее, словно жаждал подтверждения тому, что он не просто так горд за своих бывших студентов. Экстон постоянно возвращался к одной и той же теме, как отец-наставник, дети которого по-прежнему интересуются его любимым предметом.
– Мисс Таггерт, видели б вы их в университете. Невозможно было найти трех парней, сформировавшихся в столь разных условиях, но – к черту все эти условности! – они, должно быть, сразу признали друг друга с первого взгляда, из тысяч других, в том студенческом городке: Франсиско, самый богатый наследник на свете; Рагнар, европейский аристократ; Джон, всем обязанный только себе, человек из глуши, не имевший ни денег, ни родителей, ни связей. Собственно говоря, он сын механика с заправочной станции на каком-то захолустном перекрестке в Огайо, ушел из дома двенадцатилетним с целью добиться успеха в жизни, но мне всегда представлялось, что он явился в мир, как Минерва, богиня мудрости, вышедшая из головы Юпитера вполне взрослой и во всеоружии… Помню тот день, когда впервые увидел их втроем. Они сидели в последнем ряду аудитории. Я читал для аспирантов специальный цикл лекций, до того сложных, что редко кто из посторонних отваживался их посещать. Эти трое выглядели слишком юными даже для первокурсников – как я узнал впоследствии, им тогда было по шестнадцать. В конце лекции Джон поднялся и задал мне вопрос. Такой, что я, как преподаватель, был бы горд услышать от студента, изучавшего философию в течение шести лет. Вопрос, касавшийся платоновской метафизики, которого сам Платон не догадался задать себе. Я ответил и попросил Джона зайти ко мне в кабинет после занятий.
Джон пришел – они явились все, втроем. Я увидел в дверях двух других и впустил всех. Я говорил с ними в течение часа, потом отменил все встречи и продолжал разговор весь день. Затем добился, чтобы им разрешили прослушать этот курс и сдать по нему экзамены. Они прослушали. И получили самые высокие оценки в группе… Специализировались они по двум предметам: физике и философии. Этот выбор удивлял всех, кроме меня: современные мыслители считали излишним постигать реальность, а современные физики считали излишним мыслить. Я знал, что ошибаются и те и другие; меня поражало, что это знают и трое юношей… Роберт Стэдлер заведовал кафедрой физики, я – кафедрой философии. Мы отменили все ограничения и правила для этих трех студентов, избавили их от всех обязательных, ненужных курсов, давали им самые сложные задания, расчистили им путь к тому, чтобы они получили дипломы по нашим специальностям за четыре года. Они не жалели сил. Мало того, им в течение этих четырех лет приходилось зарабатывать на жизнь. Франсиско и Рагнар получали деньги от родителей. Джон не получал ничего, но все трое совмещали работу с учебой, чтобы получить практический опыт и деньги. Франсиско работал в медеплавильне, Джон – в паровозном депо, а Рагнар… нет, мисс Таггерт, Рагнар не был самым слабым, он был самым усидчивым из всех и трудился в нашей университетской библиотеке. Им хватало времени на все, что нужно, но они не тратили время на развлечения и общественные глупости в студенческом городке. Они… Рагнар! – вдруг рявкнул он. – Не сиди на земле!
Даннескъёлд сидел на траве, положив голову на колени Кэй Ладлоу. Он едва заметно усмехнулся, но послушно поднялся. Доктор Экстон чуть виновато улыбнулся.
– Старая привычка, – вздохнув, объяснил он Дагни. – Так сказать, условный рефлекс. Я много раз говорил это ему в те студенческие годы, когда заставал на заднем дворе в холодные, туманные вечера, – в этом смысле он был беспечным и заставлял меня беспокоиться; ему следовало понимать, что это вредно для здоровья и… – Доктор Экстон внезапно умолк: прочел в испуганном взгляде Дагни ту же мысль, что пришла и ему: мысль о скрытой опасности, с какой стал смотреть в лицо собеседникам взрослый Рагнар. Пожал плечами и развел руки в жесте беспомощной насмешки над самим собой. Кэй Ладлоу понимающе улыбнулась ему.
– Мой дом стоял на окраине студенческого городка, – продолжал он, вздохнув, – на высоком обрыве над озером Эри. И мы провели вчетвером немало вечеров. Сидели вот так же у меня на заднем дворе ранней осенью и весной, только вместо гранитных гор перед нами был простор озера, безмятежно простиравшийся в безграничную даль. В эти вечера мне приходилось работать напряженнее, чем в любой аудитории, отвечая на вопросы и обсуждая темы, которые они поднимали. После полуночи я готовил горячий шоколад и заставлял их выпить по чашке – мне казалось, они не находили времени поесть, как надо, – потом мы продолжали разговаривать, а озеро исчезало в густой тьме, и небо казалось светлее, чем земля. Несколько раз мы так засиживались, что я неожиданно замечал – небо темнеет, озеро светлеет, и едва мы успеем сказать друг другу еще несколько фраз, рассветет. Мне следовало быть повнимательнее, я знал, что они и без того недосыпают, но иногда забывал об этом, терял чувство времени – видите ли, с ними мне всегда казалось, что сейчас раннее утро, и впереди у нас долгий, бесконечный день. Они никогда не говорили о том, кем мыслят себя в будущем, не задавались вопросом, одарила ли их некая таинственная сила божественным даром достичь желаемого, – они просто говорили о том, что будут делать. Может ли привязанность делать человека трусом? Я испытывал страх лишь в тех редких случаях, когда слушал их и думал о том, каким становится мир и с чем им придется столкнуться в будущем… Страх? Да, – но это был больше, чем страх. У меня возникало чувство, делающее человека способным на убийство, когда я думал, что мир идет к тому, чтобы уничтожить этих детей, что эти три мои сына обречены быть принесенными в жертву. О да, я бы пошел на убийство – но кого было убивать? И всех, и никого – не существовало конкретного врага, конкретного источника ненависти, конкретного злодея – злодеем был не самодовольный мелкий чинуша, неспособный заработать ни цента, не вороватый солидный бюрократ, боящийся собственной тени, весь мир катился в бездну ужаса, подталкиваемый руками так называемых порядочных людей, считавших, что потребность выше способности, а жалость выше справедливости. Но то были только редкие минуты. Это чувство не было постоянным. Я слушал своих детей и понимал, что их ничто не сломит. Я смотрел на них, сидящих на моем заднем дворе, а за моим домом высились в темноте здания, все еще являвшие собой памятник непорабощенной мысли – корпуса Университета Патрика Генри, а еще дальше светились огни Кливленда – оранжевое сияние сталеплавильных заводов за батареями дымовых труб, мерцание красных точек радиобашен, длинные белые лучи прожекторов аэропорта на черном горизонте; и я думал, что ради всего величия, какое существовало и двигало мир, величия, последними наследниками которого они были, мои ученики добьются победы. Помню, однажды вечером я заметил, что Джон долго молчит, и увидел, что он заснул, лежа на земле… Двое других признались, что он не спал три ночи. Я немедленно отправил обоих домой, но его будить пожалел. Стояла теплая весенняя ночь. Я принес одеяло, укрыл его и просидел рядом с ним до утра. Я видел его лицо в звездном свете, потом первый луч солнца коснулся безмятежного лба, смеженных век – и в душе у меня родилась даже не молитва. Я вообще не молюсь. А то состояние духа, с которым это обращение к Богу не идет ни в какое сравнение: полное, убежденное, окончательное посвящение себя любви к добру, уверенности, что добро победит, и этот мальчик обретет то будущее, какого достоин.
Он указал на долину:
– Не ожидал, что оно будет таким великим. И таким трудным…
Стало темно, и горы слились с небом. Под ними внизу словно бы висели в пространстве огни долины, над ними вздымалось красное дыхание литейной Стоктона и освещенные окна дома Маллигана, напоминавшие железнодорожный вагон.
– У меня был соперник, – неторопливо произнес доктор Экстон. – Роберт Стэдлер… не хмурься, Джон, это прошлое… Джон некогда любил его. Собственно говоря, я тоже. Нет, не в полном смысле слова, но отношение к такому разуму, как у него, было очень близко к любви, оно представляло собой редчайшее из наслаждений: восхищение. Нет, по сути, я его не любил, но нам всегда казалось, что мы – единственные свидетели какого-то ушедшего в небытие века, окруженные ныне болотом болтливой посредственности. Смертный грех Роберта Стэдлера в том, что он так и не узнал источник своей истинной мудрости… Он ненавидел глупость. Единственное чувство, какое на моей памяти он выплескивал на студентов, – язвительная, злобная, застарелая ненависть к любой бездарности, осмелившейся ему возражать. Он хотел идти своим путем, хотел, чтобы ему не мешали, хотел сметать людей со своего пути – однако так и не нашел средств для этого, не понял природы своего призвания и своих врагов. Стэдлер избрал кратчайший маршрут. Вы улыбаетесь, мисс Таггерт? Вы ненавидите его, верно? Да, вы знаете, какой кратчайший путь он избрал… Он сказал вам, что мы соперничали за этих трех студентов. И это правда – точнее, я так не считал, но знал, что считает он. Ну, что ж, если мы были соперниками, я обладал одним преимуществом: я знал, зачем им обенаши специальности, он не понимал их интереса к моей. Не понимал ее важности для себя – что, кстати, и погубило его. Но в те годы он был еще вполне живым, чтобы ухватиться за этих студентов. Именно ухватиться. Разум являлся единственной ценностью, какой поклонялся Стэдлер, и он вцепился в них, будто в свое личное сокровище. Он всегда был очень одиноким. Думаю, Франсиско с Рагнаром были единственной его любовью, а Джон – единственной страстью. В Джоне Стэдлер видел своего наследника, свое будущее, свое бессмертие. Джон хотел стать изобретателем, это означало, что ему нужно быть физиком, а значит – аспирантом доктора Стэдлера. Франсиско собирался уйти после получения диплома и работать; ему предстояло стать совершенным наследником нас обоих, его интеллектуальных отцов: промышленником. А Рагнер… знаете, мисс Таггерт, какую избрал он профессию? Нет, он собирался стать не пилотом истребителя, не исследователем джунглей, не водолазом-глубоководником. Избранная им профессия требовала большего мужества. Рагнар хотел стать философом. Абстрагированным, умозрительным, академическим затворником в башне из слоновой кости… Да, Роберт Стэдлер их любил. И все же, я сказал когда-то, что готов на убийство, дабы защитить их… вот только убивать было некого. Будь это решением проблемы – хотя, конечно, убийство не решение – убить нужно было бы Роберта Стэдлера. Из всех людей, из всех повинных в том зле, что губит мир, он стал самым опасным. Он должен был это понимать. Он, один из самых прославленных, выдающихся людей, санкционировал правление грабителей. Он укрепил наукой мощь их оружия. Джон не ожидал этого. Я тоже… Джон поступил в аспирантуру по физике. Но не окончил ее. Ушел в тот день, когда Роберт Стэдлер одобрил создание Государственного научного института.
Я случайно встретился с ним в коридоре, когда он выходил из кабинета после своего последнего разговора с Джоном. Он сильно изменился. Надеюсь, никогда больше не увижу столь искаженного ненавистью лица. Стэдлер заметил меня, повернуться и крикнул: «Как же вы всем осточертели, проклятые, непрактичные идеалисты!» Я отвернулся. Понял, что услышал, как человек произнес себе смертный приговор… Мисс Таггерт, помните тот вопрос, который задали мне о трех моих учениках?
– Да, – прошептала она.
– Видите ли, по тону вашего голоса я сразу понял суть того, что говорил вам о них Роберт Стэдлер. Скажите, почему он вообще завел о них речь?
Дагни печально улыбнулась:
– Он рассказывал мне их историю, оправдывая свою веру в тщету человеческого разума. Как пример своих несбывшихся надежд. «При их способностях, – сказал он тогда, – можно было ожидать, что они когда-нибудь изменят мир»… А разве они не изменили?
Доктор Экстон кивнул и склонился в знак согласия и уважения к сказанному ею.
– Я хочу, мисс Таггерт, чтобы вы в полной мере осознали вред тех, кто заявляет, что земля по природе своей – царство зла, и у добра нет ни малейших шансов одержать над ним победу. Им следует перенастроить шкалу своих ценностей. Да, следует, пока они не даровали сами себе гнусную лицензию на безликое зло как необходимость. Поверьте, им стоит понять, знают ли они, что такое добро, и как оно вообще может существовать. Роберт Стэдлер до сих пор верит, что разум бессилен, и человеческая жизнь может быть только иррациональной. Неужели он ожидал, что Джон Голт, став великим ученым, захочет работать по указке доктора Флойда Ферриса? Что Франсиско Д’Анкония,став великим промышленником, захочет работать по указке Уэсли Моуча и для его блага? Что Рагнар Даннескъёлд, став великим философом, будет проповедовать по указке доктора Саймона Притчетта, что разума не существует, и что кто силен, тот и прав? То ли это будущее, какое Роберт Стэдлер счел бы разумным? Обратите внимание, мисс Таггерт, что те, кто громче всех кричат о своем разочаровании, о падении нравственности, о тщете ума, бессилии логики, как раз и добились полного, исчерпывающего, неизбежного результата идей, которые сами и проповедуют, до того безысходного, что даже не смеют назвать его. В мире, который провозглашает отсутствие разума, справедливость правления грубой силы, обирание способных для блага неспособных, жертвование лучшими ради худших. В таком мире лучшие должнывосстать против общества, стать его злейшими врагами. В таком мире Джон Голт, человек интеллектуальной мощи, останется неквалифицированным рабочим; Франсиско Д’Анкония,удивительный созидатель богатства, станет прожигателем жизни, а Рагнер Даннескъёлд, светоч просвещения, станет воплощением насилия. Общество и доктор Стэдлер достигли всего, за что ратовали. На что они теперь могут жаловаться? На то, что Вселенная неразумна? Но так ли это?..
Доктор Экстон улыбнулся; в улыбке была безжалостная снисходительность.
– Каждый человек строит мир по своему образу и подобию, – продолжал он. – у него есть возможность выбирать, но нет возможности избежать необходимости выбора. Если он откажется от нее, то откажется и от права называться человеком и добьется только того, что жизнь превратится в мучительный хаос иррационального. Тот, кто сохранил хотя бы одну мысль, не загубленную уступкой воле других, кто принес в реальность хоть спичку, хоть сад, созданные по своему пониманию, тот в этой мере – человек, и только этой мерой измеряется его добродетель. Они, – он указал на своих учеников, – не делали никаких уступок. Это, – он кивнул на долину, – мера того, что они сохранили, и того, что они есть… Теперь я могу повторить ответ на заданный вами вопрос, зная, что вы поймете его адекватно. Вы спросили меня, горжусь ли я тем, какими стали три моих сына. Горжусь больше, чем надеялся. Горжусь каждым их поступком, каждой их целью и жизнью, которую они избрали. И это, Дагни, мой полный ответ.
Имя ее он произнес неожиданно отеческим тоном; но смотрел при этом не на нее, а на Голта.
Тот ответил ему открытым взглядом, чуть задержавшись, словно в знак благодарности. Потом повернулся к ней. Она поняла, что Голт смотрит на нее как на обладательницу нежданно обретенного титула, который доктор Экстон пожаловал ей, но не огласил, и никто больше не уловил этого, увидела в глазах Голта дружескую насмешку над ее растерянностью, поддержку и невероятную нежность.
«Рудник Д’Анкония№ 1» представлял собой небольшие шрамы на буром склоне горы, будто нож сделал несколько неровных порезов, оставив скальные выступы, красные, как раны.
Солнце ярко светило. Дагни стояла на краю тропинки, между Франсиско и Голтом, держась за их руки; ветер дул им в лицо, проносясь над долиной в двух тысячах футов внизу. «Это, – думала она, глядя на рудник, – начертанная на горах история человеческого богатства». Над разрезом нависало несколько сосен, искривленных бурями, что бушевали в этой дикой местности век за веком; на уступах работали шесть человек; множество сложных машин картинно вырисовывалось на фоне неба – они выполняли здесь почти всю работу.
Она обратила внимание, что Франсиско показывает свои владения, скорее, Голту, чем ей.
– Джон, ты не был здесь с прошлого года… Джон, погоди, вот увидишь его где-то год спустя… Дела во внешнем мире я закончу через несколько месяцев и тогда полностью отдамся этой работе… Нет, Джон, что ты! – произнес он со смехом, отвечая на вопрос, но Дагни вдруг уловила в его взгляде что-то особенное, как только он останавливался на Голте: то же, что она видела в его глазах, когда он стоял в ее комнате, в отчаянии держась за край стола; он смотрел так, словно должен был перед кем-то отчитаться. «Голт… – подумала она. – Образ Голта помогал ему».
Дагни почувствовала нечто, близкое к панике: она почти физически ощутила то усилие, которое Франсиско сделал над собой в ту минуту, когда узнал о существовании соперника и принял это как плату, востребованную судьбой за его битву. Оно стоило ему слишком многого, чтобы теперь он мог заподозрить тайну, о которой догадался доктор Экстон. «Что будет с ним, когда ему станет известна правда?» – подумала она, но какая-то странная горечь, словно у мыслей бывает вкус, подсказала ей, что, возможно, этого и не случится.
В том, как Голт смотрит на Франсиско, ей почудилась скрытая угроза, хотя, казалось бы, это был открытый, простой, искренний взгляд: угроза не ему, а себе – не приведет ли его дружба к никому не нужному самопожертвованию.
Но большая часть сознания Дагни была охвачена могучим чувством обретенной свободы, она словно бы получила право посмеяться над всеми своими сомнениями.
Взгляд ее то и дело обращался к вьющейся серпантином от ее ног ко дну долины тропинке, по которой они шли сюда две трудных мили. Кусты, сосны и ковер мха стремились снизу к гранитным уступам. Мох и кусты постепенно исчезали, но сосны продолжали подниматься, редея, пока не оставалось несколько одиночных деревьев, подступавших к вершинам с расщелинами, где искрился снег. Дагни посмотрела на самые оригинальные горные машины, какие только видела в жизни, потом на тропу, где цокающие копыта и раскачивающиеся силуэты мулов являли собой самый древний способ транспортировки.
– Франсиско, – спросила она, – кто сконструировал эти механизмы?
– Это просто переделанное стандартное оборудование.
– Кто его переделывал?
– Я. Людей у нас мало. Нехватку приходится компенсировать.
– Ты расходуешь очень много труда и времени, перевозя руду на мулах. Нужно проложить железную дорогу в долину.
Дагни смотрела вниз и не заметила ни быстрого, пылкого взгляда, брошенного на нее, ни нарочитой сдержанности голоса:
– Знаю, но это до того трудоемкая работа, что нынешняя производительность рудника не окупит ее.
– Ерунда! Это гораздо проще, чем кажется. На востоке есть ущелье, где уклон более пологий, и камень более мягкий. Я смотрела по пути наверх, поворотов там будет немного, трех миль полотна или даже меньше вполне хватит.
Она указывала на восток и не видела, как пристально наблюдают мужчины за ее лицом.
– Тебе вполне достаточно узкоколейки… наподобие первых железных дорог… они впервые появились на шахтах, правда, угольных… Послушай, видишь вон тот хребет? Там достаточно места для трехфутовой колеи, тебе не придется ничего не взрывать, не расчищать. Видишь пологий подъем протяженностью почти в полмили? Градиент не больше четырех процентов, его преодолеет любой паровоз, – Дагни говорила быстро, с веселой уверенностью, не ощущая ничего, кроме радости заниматься своим делом в этом мире, где важнее всего предложить решение проблемы. – Дорога окупится через три года. На первый взгляд предполагаю, что самой дорогой частью работы будет установка стальных эстакад. А вот и место, где я могла бы пробить туннель, всего в сто футов или меньше. Мне потребуется проложить дорогу через ущелье и довести сюда, но это не так трудно, как кажется, – давай, покажу, найдется у тебя листок бумаги?
Дагни не обратила внимания, с какой быстротой Голт достал блокнот и карандаш, – она взяла их таким жестом, словно и не сомневалась, что он с ними не расстается, будто отдавала распоряжения на стройплощадке, где подобные мелочи никогда ее не отвлекали.
– Давай покажу тебе общую идею. Если вбить в породу диагональные сваи, – она быстро чертила, – стальной пролет будет длиной всего шестьсот футов, он срежет эти последние полмили крутых поворотов, рельсы я смогла бы уложить за три месяца, и…
Дагни вдруг умолкла, взглянула на мужчин, и ее пылкость пропала. Она скомкала свой набросок и швырнула в красную пыль.
– О, какой смысл? – воскликнула она, впервые выказывая отчаяние. – Строить три мили железной дороги и бросить трансконтинентальную сеть!
Мужчины смотрели на Дагни, в лицах их она видела не упрек, а только понимание, почти сочувствие.
– Простите, – потупясь, негромко сказала она.
– Если передумаешь, – заговорил Франсиско, – я тут же тебя найму или Мидас за пять минут выдаст тебе кредит на финансирование строительства, если хочешь сама быть владелицей дороги…
Она покачала головой и прошептала:
– Не могу… пока что…
И подняла глаза, понимая, что они и так знают причину ее отчаяния, что нет смысла скрывать внутреннюю борьбу.
– Я уже пыталась, – сказала она. – Пыталась оставить свою дорогу… Знаю, чем это станет для меня. Я буду думать о ней при взгляде на каждую уложенную здесь шпалу, на каждый вбитый костыль… буду думать о другом туннеле… о мосте Ната Таггерта… О, если б я могла о ней забыть! Если только можно было бы остаться здесь и не знать, что там делают с моей дорогой, не узнать, когда ей придет конец!
– Узнать придется, – сказал Голт; его обычный искренний тон, лишенный всяких эмоций, кроме внимания к фактам, на сей раз казался беспощадным. – Вы будете в курсе агонии «Таггерт Трансконтинентал».Каждого крушения. Каждого остановившегося поезда. Каждой заброшенной линии. Падения моста Таггерта. Никто не остается в этой долине, не сделав окончательного, сознательного выбора, основанного на полном, безоговорочном знании всех фактов, связанных с его решением. Никто не остается здесь, делая вид, что реальность не такова, какой она на самом деле является.
Дагни вскинула голову и посмотрела на Голта, прекрасно понимая, какую возможность отвергает. Подумала о том, что во внешнем мире никто бы не сказал ей этого в такую минуту, – ей говорили бы о моральном кодексе мира, чтящем ложь во спасение как акт милосердия, почувствовала прилив отвращения к этому кодексу, впервые вдруг полностью осознав всю его мерзость и… ощутила бесконечную гордость за спокойное, честное лицо стоящего перед ней мужчины. Голт увидел, как ее губы плотно, решительно сжались, однако какое-то трепетное чувство слегка смягчило их, когда она негромко ответила:
– Вы правы. Спасибо.
– Сейчас отвечать не нужно, – сказал он. – Скажете, когда примете решение. Остается еще неделя.
– Да, – спокойно кивнула она, – всего одна неделя.
Голт повернулся, поднял ее скомканный набросок, аккуратно сложил и сунул в карман.
– Дагни, – заговорил Франсиско, – когда будешь обдумывать решение, вспомни, если захочешь, конечно, свой первый уход, но вспомни и обо всем том, что с ним связано. В этой долине тебе не придется мучить себя, кроя гонтом крыши и прокладывая дорожки, которые никуда не ведут.
– Скажи, – спросила она неожиданно, – как ты узнал тогда, где я?
Франсиско улыбнулся.
– Мне сказал Джон. Тот самый разрушитель, помнишь? Ты удивлялась, почему он никого не послал за тобой. Но он послал. Меня.
– Тебя послал он?
– Да.
– Что он сказал тебе?
– Ничего особенного. Почему ты спрашиваешь?
– Что он сказал? Точные слова помнишь?
– Да, помню. Он сказал: «Если хочешь получить свой шанс, получай. Ты его заслужил». Я запомнил, потому что. – Он повернулся к Голту, чуть нахмурясь: – Джон, я так и не понял, почему ты выразился именно так. Почему «мой шанс»?
– Можно, сейчас я не отвечу?
– Да, но…
С уступов рудника кто-то окликнул Франсиско, и он быстро ушел, словно продолжать разговор на эту тему больше не было нужды.
Дагни выдержала долгую паузу, затем повернулась к Голту. Она знала, что он смотрит на нее. Прочла в его глазах лишь легкую насмешку, словно он знал, какой ответ она станет искать в его лице и не найдет.
– Вы дали ему шанс, который был нужен вам самому?
– У меня не могло быть никаких шансов, пока он не получит все возможные.
– Откуда вы знали, что он его заслужил?
– Я расспрашивал его о вас в течение десяти лет, при любой возможности, по-всякому, во всех аспектах. Нет, главное сказал мне не он – сказало то, какон говорил. Франсиско часто пытался уйти от ответа, увильнуть, но когда начинал говорить, делал это очень пылко… и вместе с тем неохотно. И я понял, что вас связывает не просто детская дружба. Понял, от чего он отказался ради этой забастовки, и как отчаянно хочет вернуть утраченное. Я? Я просто расспрашивал его об одной из самых значительных будущих забастовщиц – впрочем, как и о многих других.
В глазах его сохранялось насмешливое выражение: он понимал, что Дагни хотелаэто услышать, но ответ на тот единственный вопрос, которого она страшилась, был совсем другим.
Потом подняла голову и взглянула на Голта столь же открыто, ничего не пряча в себе, – все отразилось в ее взгляде. Его лицо было таким, каким она увидела его, впервые открыв глаза в этой долине: в нем читались спокойствие и проницательность, без следа переживаний, страха или вины. Подумала, что, будь ее воля, так бы и стояла здесь, глядя на него, на прямые линии бровей над темно-зелеными глазами, на уверенный изгиб губ, словно отлитую из металла шею под расстегнутым воротником рубашки, непринужденную позу. Но в следующий миг поняла, что если бы поддалась подобному соблазну, то предала бы все, что придавало ценность самой картине.
Она ощутила, что воспринимает как настоящее, а не прошлое, ту минуту, когда стояла у окна своей комнаты в Нью-Йорке, глядя на окутанный туманом город, на недосягаемые очертания погружающейся на дно Атлантиды, и поняла, что лишь теперь видит объяснение этому. Пережила не слова, с которыми обратилась тогда к городу, а то непередаваемое чувство, что их породило: «Ты, кого я всегда любила, но так и не нашла, ты, кого ожидала увидеть в конце рельсового пути, у самого горизонта…», и заговорила:
– Хочу, чтобы вы знали. Я начинала жизнь с абсолютным убеждением, что мир принадлежит мне, что я могу формировать его, исходя из своих представлений о высших ценностях, и не опускаться до более низких мерок… «Ты, чье присутствие я всегда ощущала на улицах города, – прозвучал в ее сознании голос, – чей мир я хотела построить». Теперь я понимаю, что на самом деле вела битву за вашу долину. «Это любовь к тебе заставляла меня действовать и мыслить…» Я увидела ее как явь и не хочу менять ни на что меньшее, не хочу предавать, отдавая бессмысленному злу. «Моя любовь и моя надежда встретить тебя и желание быть достойной тебя, когда буду рядом с тобой…» Я возвращаюсь, чтобы продолжить сражаться за эту долину, уберечь ее от опасности, вернуть ей законное место в мире, чтобы вы властвовали на Земле реально, а не мысленно, не в тени, и встретиться с вами в тот день, когда сумею распахнуть для вас все двери, или, если потерплю поражение, оставаться изгнанницей до конца жизни. «Но отныне вся моя жизнь будет принадлежать тебе, и я буду работать во имя тебя, хотя никогда не смогу произнести твоего имени; я буду служить тебе, даже если мне не суждено победить, буду сражаться, чтобы быть достойной тебя в тот день, когда встречу тебя, даже если этой встрече не суждено состояться». Буду сражаться за нее, даже если придется биться с вами, даже если вы осудите меня как предательницу… даже если никогда больше вас не увижу.
Голт молча стоял, не шевелясь, не меняясь в лице, лишь глаза смотрели на нее так, будто он вслушивался в каждое ее слово, даже в те, что она не успела или не захотела произнести. И когда ответил, взгляд его не изменился, словно он хотел сохранить ту незримую связь, что возникла между ними, а голос обрел ее интонации, как будто передатчик, работающий с тем же кодом, на той же волне; в нем не звучало никаких эмоций, разве только размеренность речи:
– Если потерпите неудачу, как те, что искали мечту, которая должна была стать явью, но так и осталась недосягаемой, если, подобно им, станете думать, что высшие ценности недоступны и свои сокровенные мечты невозможно осуществить, не проклинайте мир, как они, не проклинайте жизнь. Вы видели ту Атлантиду, что они искали: она здесь, она существует, но войти в нее можно лишь одиноким и лишенным иллюзий, без единого лоскутка вековых обманов и не просто с ясным разумом или чистым сердцем, а постигнув главное – полную бескомпромиссность, что и считается здесь основным достоянием и ключом. Вы не войдете в нее, пока не усвоите, что вам не нужно убеждать или покорять мир. Когда поймете это, вам станет ясно, что на протяжении всех лет вашей борьбы вам ничто не закрывало входа в Атлантиду, и не существует цепей, удерживавших вас, кроме тех, которые вы сами хотели носить. Все прошедшие годы то, чего вы больше всего хотели добиться, ждало вас здесь. – Голт глядел на Дагни так, словно отвечал на слова, не успевшие сорваться с ее губ. – Ждало так же упорно, как вы сражались, так же страстно, так же отчаянно, но с уверенностью, вам пока недоступной. Уезжайте, продолжайте свою борьбу. Продолжайте нести никчемное бремя, получать незаслуженные пинки и верить, что справедливость можно найти, размениваясь на мелочные дела и мелочных людей. Но в самые тяжелые, самые мрачные минуты помните, что видели иной мир. Помните, что он достижим для вас в любое время. Помните, что он будет ждать, и он реален, он – явь, он – ваш.
Потом, чуть повернув голову и разорвав их незримую связь, Голт тем же ясным голосом спросил:
– В какое время хотите завтра вылететь?
– О!.. Как можно раньше.
– Тогда приготовьте завтрак к семи, вылетим в восемь.
– Хорошо.
Голт полез в карман и протянул маленький, блестящий кружок; Дагни не сразу поняла, что это такое. Положил ей на ладонь: то была золотая пятидолларовая монета.
– Последняя часть вашей зарплаты за месяц.
Пальцы ее крепко сомкнулись на монете, но она ответила спокойно, равнодушно:
– Спасибо.
– Доброй ночи, мисс Таггерт.
– Доброй ночи.
В последние часы пребывания в долине Дагни не спала. Сидела на полу, уткнувшись лицом в кровать, и не ощущала ничего, кроме присутствия Голта за стеной. Временами ей казалось, что он перед ней, что она сидит у его ног. Так провела она последнюю ночь с ним.