Текст книги "Русская жизнь. Коммерция (август 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
* ДУМЫ *
Александр Храмчихин
Конструктор красного цвета
Справедливость – это не когда поровну, а когда по заслугам
До перестройки у нас была социальная справедливость и уверенность в завтрашнем дне. И всенародная собственность была. Все владели всем. Имелись, правда, незначительные недостатки (очень уж много народу загубили, несколько десятков миллионов), но чего не сделаешь ради социальной защищенности.
Потом пришли проклятые демократы и все у нас отняли. Нашу собственность, которую мы коллективно создавали и которой коллективно владели, у нас отобрали путем прихватизации. И отдали олигархам. И все теперь продается и покупается. И все стали продавать и покупать, но алкать социальной справедливости. Например, возвращения прогрессивного подоходного налога («кто больше зарабатывает, тот пусть больше и отдает»). И сохранения бесплатной медицины. И пенсий в 132 рубля при курсе 60 копеек за доллар.
Правда, при ближайшем рассмотрении возникает ряд сомнений.
Вспоминается мне, например, больница в подмосковном городе, в коем я провел первые 23 года моей жизни. Жители называли ее исключительно Освенцимом, хотя она была нисколько не хуже других – нормальное лечебное учреждение, предоставлявшее бесплатное медицинское обслуживание (бесплатно там можно было только быстро и эффективно подохнуть).
И с образованием не всегда и не везде было все хорошо. Помню я, например, молодого бойца советской армии, не умевшего читать. Он был чистокровный русский, уроженец Курской области. Призвали его не в стройбат, а в зенитно-ракетные войска, причем в Московский округ ПВО. Про бойцов из Средней Азии я уж не говорю, они не то что читать, изъясняться по-русски могли с большим трудом.
Пенсия не у всех была 132 рубля. Моя бабушка, например, всю жизнь убивалась в совхозе (сначала за трудодни, потом как бы за деньги). Паспорта, само собой, не имела до 60-х, то есть была крепостной, да и потом родную деревню почти не покидала. Есть в деревне было нечего, производительность труда в колхозах и совхозах вообще была невысокой, несмотря на каторжный труд, но и то, что выращивали, уходило в качестве налога. Пенсия ей за все это вышла 12 рублей. Нет, я не пропустил тройку в середине. Двенадцать рублей ей была пенсия в рамках уверенности в завтрашнем дне. Только когда социальная справедливость закончилась (в 1992 году), бабушка начала получать сумму, обладавшую хоть какой-то покупательной способностью.
Насчет того, что мы все владели общенародной собственностью, я вообще не сомневаюсь, настолько откровенным бредом является данное утверждение. Сомневаюсь я в том, что эту самую «общенародную собственность» создавал весь народ. Основной вклад в ее создание внесли заключенные ГУЛАГа, которые были физически не способны претендовать на восстановление справедливости. Главную ценность у нас традиционно представляют нефтяные и газовые месторождения. Их все-таки отнюдь не вся страна обустраивала. Рабочие, выпускавшие никому не нужную продукцию, эмэнэсы, вязавшие носки в бесчисленных НИИ, доблестные работники советской торговли ничего существенного не создавали. И не владели, разумеется, ничем. Соответственно, не очень понятно, что именно и у кого украли Чубайс и олигархи (нельзя украсть то, чего у тебя нет) и почему приватизация была аферой. Кстати, квартиры ведь почти все мы приватизировали, то есть стали соучастниками аферы. Это нехорошо. Надо бы отказаться от квартир-то, господа аферисты.
Непонятно, почему у нас справедливостью считается равенство в смысле уравниловки. В частности, не совсем ясно, почему надо считать справедливым прогрессивный подоходный налог. Если Иванов зарабатывает 100 тыс. в месяц, а Петров – 1 тыс., то при нынешнем «плоском» налоге в 13% Иванов отдает обществу 13 тыс., а Петров – 130 рублей. То есть кто больше зарабатывает, тот больше и отдает, причем во столько же раз больше, во сколько раз больше зарабатывает. И совершенно не понятно, почему для Иванова надо повысить процент. Создается впечатление, что это будет наказанием за хорошую работу и поощрением плохой. Если Иванов свои деньги не заработал, а украл, надо у него их все (100%) отнять, а его посадить. А если не украл, то почему надо повышать процент?
Даже и с бесплатной медициной не вполне очевидно. Очень-очень многие люди у нас приобретают болезни по собственному желанию. Как минимум из-за наплевательского отношения к своему здоровью. Как максимум – из-за неумеренного употребления крепких алкогольных напитков. Почему другие члены общества, не занимавшиеся неумеренным употреблением, должны оплачивать их лечение?
Правда, и у сегодняшнего российского капитализма есть ряд незначительных недостатков. Справедливость и равенство – антонимы в том случае, если речь идет об имущественном равенстве. А если о равенстве перед законом, то они должны быть синонимами. В России неравенство перед законом носит гротескный характер. Сначала административный ресурс, потом – деньги, и лишь потом можно вспомнить о законе. Последний, впрочем, вскоре будет изжит окончательно.
И еще есть сейчас одна совсем нехорошая вещь, причем ставшая ментальной установкой, агрессивно навязываемой СМИ: что все можно купить, в том числе и то, что покупаться не должно ни при каких обстоятельствах. В результате врач, отказывающий старику или ребенку в помощи, если у родственников нет денег на взятку, преподаватель, ставящий оценки не за знания, а за деньги, офицер, продающий солдат в рабство, а оружие противнику, быстро становятся не изгоями, а нормой.
Увы, и это мы тоже получили из советского прошлого. Нынешняя ситуация выросла из марксизма, всеобщей искренней убежденности в том, что экономика – все, остальное – ничто, поступки отдельных людей и общества в целом обусловлены исключительно экономическими мотивами. Заявления оппозиции о том, что руководство страны занимается огосударствлением экономики и укреплением государства, просто комичны. Режим добился полного разгосударствления всего; по сути, ликвидации государства вообще. Оно приватизировано и превращено режимом в частную корпорацию. Годы застоя, когда нынешние владельцы корпорации формировались как личности, стали переломными в советской истории: коммунистическая идейность окончательно умерла, поскольку прямо противоречила марксистской экономической мотивации, усугубленной необходимостью постоянной унизительной погони за самыми элементарными товарами. В итоге любая идейность стала синонимом глупости, а стремление к материальному благополучию – единственно допустимым вариантом поведения.
Именно в этом главная проблема России: где взять антимарксистов, которые бы четко отличали то, что продавать можно и нужно, от того, что продавать ни в коем случае нельзя.
Евгения Долгинова
Третья Россия
Справедливое мироустройство – это благополучие тривиальных людей
Всем хорошим в себе я обязана молодому российскому капитализму, всем дурным – мрачному советскому прошлому. Все покупается и все продается, потому что мы не изжили еще в себе остатки вульгарного марксизма. 2,6 млн заключенных ГУЛАГа внесли главный вклад в создание советского общенародного достояния. Приватизаторы собственных квартир – такие же участники афер, как и приватизаторы крупной госсобственности. «Справедливость – это не когда поровну, а когда по заслугам».
Я искренне благодарна коллеге Александру Храмчихину за его прямоту. Конечно, он сознательно говорит о проблеме шершавым языком клише и штампов, а может быть, и шаржа, отвечая то ли невидимым собеседникам, то ли самому себе (сегодня, кажется, и контингент кастрюльных маршей не отважится всерьез отстаивать тезис о подлинном равенстве в СССР), – и, скорее всего, столь брутальные образы выбраны для того, чтобы «сделать ярче и выпуклей», как выразился по совсем другому поводу Андрей Бабицкий, социальные противоречия действительности. В социал-дарвинистской риторике как таковой, пусть и представленной здесь в ее soft-варианте, давно уже ничто никого не удивляет, кроме, может быть, самого феномена ее обыденности, нормативности, почти фоновой растворенности в общественной атмосфере. Это нормально. Так думают многие. Мы с этим смирились.
Эта риторика просто перешла на уровень дефолтных реакций. В мире, описанном Храмчихиным, коммуникация «сильного» и «слабого», виннера и лузера, предсказуема до слез: слабому предписано испытывать чувство вины и стыда за свою слабость. Беспомощность дезавуирует биографию, заслуги, право и эмоцию. Заговори о равенстве стартовых позиций – окрик: «Равенство? То есть поровну? Шариков? Швондер? Взять-да-поделить?» (и очень показательно, что у коллеги Храмчихина слово «равенство» использовано в семантике раннего эгалитаризма). Заговорит ли старик о больнично-аптечных тяготах и государственном небрежении – его незамедлительно одергивают: это зэки страну построили, а ты, дед, в НИИ решал кроссворды (вариант – протирал штаны). Не шурши, прихлебатель. Дед отродясь не любил кроссворды, но это не важно, все знают, что деды на службе отращивали геморрой, а молодые бабки вязали носки (эвересты носков), распивали чаи с баранками и свистели про Евтушенку, хорошенького такого, постель была расстелена. Жалоба на гомерических масштабов взяточничество и коррупцию (притом, что всем известно: «стричь» начинают с младенчества, заканчивают же, когда «первый ком о крышку гроба грянет») встречается напоминанием о наследстве советского мировоззрения, распределительном, опять-таки, мышлении, жалуйтесь Марксу. Онкологическому больному напомнят, что сам виноват – не накопил денег, чтобы уехать подальше от химкомбината, диабетику – что жрал не то, а искалеченному в ДТП – что просто не тою улицей пошел, да и вообще, кто мешал тебе смотреть по сторонам?
Основная коллизия нынешней социальной политики: в парадигму тотального потребления не своей волей попали группы социально зависимых людей, которые всегда жили государевым вспомоществованием и призрением ближнего круга или общины – то есть помощью и милостью, чаще небогатой, но достаточной, может быть, для выживания. Теперь иначе: все они стали легитимными субъектами потребления, но с небывалым правом не платить по собственным счетам. И это придает им оттенок какого-то самозванства, облик похмеляющихся в чужом пиру, жирующих на бюджетную копейку. Ничто так не катализировало процессы консьюмеристского строительства, как монетизация льгот, не только самым потрясающим образом воздействовавшая на сознание льготников, но и поставившая высшие правительственные эшелоны за символический прилавок. Теперь инвалид потребляет пособие и лечение, школьник – бесплатное образование, студент – бюджетное; больной потребляет медицинскую услугу, таблетки и ссаный пятнистый матрас. Государство тихо звереет, слезные две тысячи рублей пенсионерки на министерском столе вырастают в адские миллиарды, часть из них незаметно летит на пол. Мы думали, они сироты, а они оказались клиенты. «Кто был охотник, кто добыча? Все дьявольски наоборот». В конце концов, потребление – это тоже распределение, только по очень разноцветным талонам очень гибкого номинала.
Проблема, собственно, не в невозможности договориться о дефинициях социальной справедливости (в конце концов, мало кто видел ее в лицо). Проблема в отказе от воли, в начинающейся утрате идеи социальной справедливости. Российское общество раздираемо не национальными распрями, не классовым антагонизмом, не конфликтом идеологий – его рвут острые этические противоречия. Текст уважаемого коллеги отчетливо демонстрирует расхождение не в идеологиях, а в базовых этических ценностях. Общепринятые «хорошо» и «плохо» размываются, как акварель под дождем. Это не ненависть – это просто vita nuova.
В основе этих «этических противоречий» – не нравственные коллизии, не конфликт добрых и злых людей. Мы наблюдаем формирование новой этики, сопровождающей, в свою очередь, формирование так называемого консьюмеристского общества в стране. Перефразируя ахматовскую формулу двух Россий, «сидевшей и сажавшей» (а третьей России она в упор не видела), можно сказать, что сегодняшняя страна – «торжествующая» и «наказанная», третью нам еще предстоит придумать.
Третья Россия, забытая Ахматовой, всегда была. Это, что называется, люди промежуточные – не злодеи, и не жертвы, и даже не хор. Это театральный статист, на которого никогда не обращают внимания, средних лет обыватель, более всего думающий об утеплении окна и сдаче квартального отчета, с добродетельной и недалекой супругой, озабоченной добычей котиковых бот, и сыном-балбесом, озабоченным сокрытием двойки по немецкому языку. Это громадное сословие «простых людей», которые потом сделались «метафизически виноватыми», хотя значения этих слов они никогда не поймут. Они доверялись течению эпохи тогда и так же существуют теперь. Быть может, по глупости, но никак не по злонравию. Обыватели – не Авели, но и не Каины, и не ими «все расхищено, предано, продано». Они – тривиальные люди. Может быть, по социальному самочувствию тривиальных людей и следует судить о справедливом мироустройстве. Потому что справедливость – это не «поровну» и не «по заслугам», а «милосердно и нецелесообразно». Как иначе – невозможно себе представить.
Павел Пряников
Еда и воля
Дефицит продуктов питания как психологический феномен
Когда сегодня нам рассказывают об ужасах советской действительности, обязательно поминают пресловутый продовольственный дефицит. Это один из самых стойких и зловредных пропагандистских штампов. Надо сказать, что в реальности ничего такого не было. В погоне за колбасой «по два девяносто» советский человек не замечал, что вокруг продаются прекрасные товары по чрезвычайно доступным ценам.
Начиная с 1979 года, когда мне исполнилось семь лет, мама регулярно брала меня с собой на Бутырский колхозный рынок. Рыночные ряды с продуктовым изобилием производили сильное впечатление.
Как сейчас помню парное мясо по 3-5 рублей за килограмм, картошку по 20 копеек, ананасы и арбузы среди зимы. У регулярно отоваривавшихся на рынке постепенно складывался свой круг продавцов. Больше всего удивляли лица и поведение торгующих – на их фоне работники советских магазинов казались агрессивными андроидами. А здесь были люди, яркие, живые. Мед мы из года в год покупали у старовера из Псковской области, зелень – всегда у одних и тех же грузинок: майоран, эстрагон, базилик, шнит-лук, чабрец, черемша; если мама набирала у них товара рубля на два-три, торговки выдавали мне в подарок свечку чурчхелы. Овощи мы брали у бабушки из подмосковной Икши, молочные продукты – у волоколамского старичка.
Среди продавцов на тех рынках почти не было русской молодежи, зато какие старики и старушки стояли за прилавками! С какими шутками и присказками они отвешивали квашеную капусту и соленые помидоры, черную редьку с дмитровских супесей или огурцы из окской поймы. А дагестанцы, продающие баранину, а узбеки с дынями и пряностями! А интеллигентные старушки с Чистых прудов – на Черемушкинском рынке у них был свой угол, где они продавали черенки, отводки и сами комнатные растения.
Московские рынки не только снабжали население прекрасными продуктами, но еще и были советской полуподпольной агорой. Тут из рук в руки, под прилавком пятидесятники передавали Библии, горские евреи – латунные, паянные в гаражах семисвечники; здесь всегда можно было узнать последние новости о маньяке Фишере и дате наступления конца света.
Колхозный прилавок разделил СССР на две неравные части: патерналистскую страну, чьи подданные доверили государству не только свои права и обязанности, но и свой быт, и страну инициативную, страну людей, считавших жизнь своим частным делом, за которое они готовы были нести ответственность. Примечательно, что в советском обществе был наиболее свободен человек, вышедший на пенсию. Благодаря старикам пенсионерам СССР и жил так долго, а под конец своей истории – даже счастливо.
Вопреки распространенному мнению, изобиловала едой и провинция. Мой отец был капитаном пассажирского теплохода, и с 1981-го по 1985 год я каждое лето ходил с ним по Оке, Волге, Ладоге и прочим водным артериям. Помню, гуси в Лашме (городок на Оке, недалеко от Константиново, деревни, где родился Есенин) стоили 5 рублей за тушку – а она обычно тянула килограмма на три или четыре. Литровая банка земляники там же – 1 рубль. В Карелии за те же деньги можно было купить банку морошки. Ящик рыбы (10-12 кг) на реке Медведице обходился в 5 рублей, а литровая банка черной икры в Астрахани – в 20 целковых.
Миллионы людей в те годы выезжали по выходным в лес за грибами или же отправлялись на свои участки, благо в позднебрежневское время шесть-десять соток земли легко можно было получить бесплатно. Несомненно, куда лучше было проводить выходные на диване с увесистым томиком «на языке оригинала», – но признайтесь, многие ли из тех, кому СССР запомнился только пустыми полками, предавались высокоинтеллектуальным читательским упражнениям?
В те же ранние 80-е я несколько раз побывал в деревенской глубинке. В письме, приглашавшем нас на Новгородчину, дальние родственники просили захватить с собой колбасы (!). На месте выяснилось: они держали скот и птицу, а вот приготовить из них ничего не умели, за полвека колхозной жизни эти навыки были утрачены. Единственное, что им удавалось, – сало (сейчас, говорят, уже и его разучились делать). На большую, в двести дворов деревню приходилось всего три-четыре семьи, которые могли сами приготовить балыки, колбасы, грудинку. Как раз эти семьи и жили тогда припеваючи: богатый дом, машина; детей отправляли учиться в хорошие вузы – пусть и не самые престижные, вроде сельскохозяйственной или ветеринарной академии. В 90-е именно эти редкие люди легко переквалифицировались из кулаков в сельских капиталистов – стали владельцами лесопилок.
Но и в городских советских магазинах можно было купить прекрасный продукт, о котором сегодня и не мечтают шеф-повара респектабельных московских ресторанов. Причем цены были на редкость демократичные: магазин «Олень» на Ленинском проспекте предлагал медвежатину по 3 рубля 50 копеек за килограмм, глухарей и тетеревов по 6-7 рублей за тушку, оленину по 3 рубля. Народ заходил туда, брезгливо осматривал деликатесы, разворачивался и отправлялся искать вожделенную колбасу. А в нее всегда пихали манку и соевый шрот.
Можно долго спорить о причинах, породивших пустые магазинные полки. Одни винят в этом командную экономику, другие – резкий рост числа горожан в брежневское время при одновременном уменьшении доли сельского населения, а главное – снижении производительного труда в сельском хозяйстве. Третьи – провалы системы хранения, переработки и доставки продуктов («отделов маркетинга и логистики», как сказали бы сегодня). Четвертые указывают на причину более общую – тотальное и последовательное душегубство советского государства. А мне кажется, что главным фактором советской потребительской трагедии стала психология советского человека. И материальным символом этой психологии был холодильник. Как можно доверять этот предмет бытовой техники, оснащенный большой морозильной камерой, народу, до того триста лет недоедавшему? Народу, половина которого помнила и поминала голод начала 30-х и карточную систему 40-х! Въевшийся в подсознание, в генетическую память Голод заставлял советского человека накапливать в холодильнике месячный запас продуктов.
Принцип «хватай, что дают» достиг апогея во второй половине 80-х, когда возник дефицит идеалов, которые могли бы объединить людей эффективнее, чем батон колбасы. Свою роль в этом сыграл телевизор, породивший социальный аутизм и окончательно разрушивший традиционную для нашего сознания коллективистскую модель. И в наступившую следом эпоху всеобщей дезориентации и умирания государства народ уже не могли спасти ни колхозные рынки, ни хозяйство, ни даже лес. Воля – уже не впервые в российской истории – победила свободу.
Дмитрий Быков
Рукопись продать
Русские литераторы всегда были успешными бизнесменами
Одно из самых распространенных заблуждений, старательно культивируемых всякого рода посредниками и спекулянтами, – миф об априорной литераторской неспособности наладить какой-либо внятный бизнес и заработать на пропитание.
Стоит писателю начать что-нибудь писать, как на него наваливается толпа добровольных помощников: сами же вы ничего не сумеете, верно? А мы сумеем! Стоит журналисту придумать идею неплохого журнала, как десять пиарщиков и двадцать маркетологов начинают ему объяснять: что вы, куда вы, это совсем не то, что нужно нашему читателю! Мы только что исследовали нашего читателя с помощью маркетинговых нанотехнологий и стопроцентно вас уверяем: ему интересно только про тест-драйв новой «ауди» в исполнении суперзвезды мегасериала «Уборная сила». А ваше мнение его не волнует, потому что он сам может составить мнение обо всем на свете – ведь у него есть наладонник! Понимаете, наладонник! Человек с наладонником и без вас знает, что ему думать: вы ему факты давайте и экспертные оценки подгоняйте. Мы должны окупаться за счет рекламы, реклама в основном адресована среднему классу, а у среднего класса внутри такое зыбкое болото, такой ужас и комплексы, что надо его постоянно облизывать. Вот и облизывайте: факты выкладывайте, а мнения оставляйте при себе.
Кинематографист ничего не стоит без продюсера, потому что не умеет творец искать деньги на свое кино! Не умеет по определению! Музыкант ничего не сделает без менеджера, кто-то же должен договариваться о гастролях! Художник беспомощен без галериста, потому что это галерист сегодня знает, что модно, а что нет. А художник только творит, и хорошо еще, если может сварить себе сосиску. А то ведь и сосиску не сварит, и будет инсталляция «Пожар на кухне».
На самом деле перед нами одна из форм цензуры, прикрытая, понятное дело, заботой о финансовой стороне творчества – как обычная цензура прикрыта фальшивой, фарисейской заботой о нравственности: люди, которые абсолютно не умеют себя вести и сплошь и рядом беззастенчиво лгут, решают за все общество, что ему можно и что нельзя смотреть по телевизору. Какого рода цензоры были у русской литературы в позапрошлом веке, в период ее расцвета, легко судить по светлому образу Михаила Лонгинова, жесточайшим образом искоренявшего любой намек на вольность (эротическую или политическую) во вверенных ему текстах, а в свободное время сочинявшего такие, например, перлы: «Стихи пишу я не для дам, все больше о пизде и хуе. Я их в цензуру не отдам, а напечатаю в Карлсруэ». Этот же Лонгинов был известен звериной ненавистью к дарвинизму, блестяще подтверждавшей теорию Дарвина. При этом он был милейший человек, и двойные стандарты ничуть его не портили. Просто по умолчанию в России считалось, что цензор и должен быть милейшим человеком – надо же как-то компенсировать профессию.
Так у нас и получилась страна развратных цензоров, преступных надзирателей, ничего не умеющих начальников, бездарных посредников и бесправных творцов – страна, в которой хорошо всем кроме тех немногих, кто что-нибудь умеет.
Между тем миф о писательской некомпетентности в делах – не только идиотский и обидный, но и совершенно ни на чем не основанный. Восходит он к давнему спору о том, что важней – конфета или обертка, смысл или подача. Есть некая категория людей, искренне убежденных в том, что главное в товаре – способ его рекламирования, правильного позиционирования (отсюда анекдот о муже-пиарщике, который ничего не мог, но всю ночь рассказывал, как будет хорошо). Писатель привык исходить из содержания и наивно полагает, что писать надо интересно – тогда и раскупится. Писатель уважает читателя и не считает его идиотом, потому что писать для идиотов – задача безнадежная и, главное, скучная. Посредник, напротив, считает потребителя дураком и полагает своей задачей заморочить его окончательно. Посреднические проекты в русской литературе всегда потакали массовому вкусу – писательские же были ориентированы на просвещение масс и цели, как правило, достигали.
Примеров русских писателей, успешных в бизнесе, куда больше, чем примеров удачливых русских менеджеров. Самые понятливые из русских издателей предпочитали работать в тесном контакте с литераторами, возлагая на них отбор и продвижение текстов, заботясь исключительно о полиграфии и распространении. Так действовал, допустим, Константин Петрович Пятницкий, мудро препоручивший Максиму Горькому с 1902 года весь отбор текстов для «Знания» и привлечение к нему новых имен. В результате совокупные тиражи «Знания» к 1907 году составляли порядка трех миллионов, ежегодно выпускались не менее 50 новинок, а писательские гонорары с 300 рублей дошли до 3000. И дело не только в том, что Горький ввел моду на босячество и социальный реализм, хитро сыграв на политической конъюнктуре: Бунин и Андреев – писатели совсем не горьковского направления. Но вкус на хорошую прозу есть только у писателя – ему и следует рулить процессом. Кстати, все коммерческие начинания Горького были исключительно успешны – взять «Летопись» и «Парус» 1915 года, «Всемирную литературу» 1918-го (издать в голодном и нищем Петрограде 1918-1921 годов больше 200 томов, дав работу и пайки десяткам литераторов, – абсолютный рекорд издательской хитрости), да и последующие его идеи вроде книги «День мира», объединившей в 1937 году полсотни репортажей из разных точек планеты (вышла она посмертно, но задумал он ее еще в 1934-м, на Первом съезде писателей). Можно спорить о Горьком-прозаике, но в качестве издателя и редактора он давал фору всем коллегам.
Впрочем, даже ему было далеко до Некрасова, который первым в русской литературе возвел журнальное дело в ранг искусства. По сути, он осуществлял пушкинский проект «Современника» – оказавшийся преждевременным в застойном 1836 году, но чрезвычайно востребованный с середины сороковых. Журнал как промежуточный (между книгой и газетой) способ подачи текстов вообще создан для эзоповых эпох, когда всем все понятно, но вслух говорить нельзя. Журнальное дело расцветает во времена закисания и упадка диктатур – именно тогда начинается скрытая, осторожная, замаскированная журнальная борьба: до газетной, открытой и чересчур темпераментной, дело не доходит, а книжная уже отстает от времени, постепенно убыстряющегося и отогревающегося. Журнал – дело оттепельное, и вести его должен писатель, потому что в оттепельные эпохи массово востребовано не то, что убаюкивает мозг, а то, что дает ему здоровую пищу. Сегодня, например, толстому журналу делать нечего, и проку от него мало, потому что ситуация прямо обратная: не выход из диктатуры, а вползание в нее. Сказать еще можно что угодно, но дел не воспоследует уже никаких. Иное – закат николаевской эпохи (1845-1855) и сумерки советской империи начиная с ухода Хрущева (1964-1971 и после). Именно тогда два крупнейших поэта – Некрасов и Твардовский, чрезвычайно близкие типологически, даже и прожившие примерно равные сроки, 56 и 61, взяли на себя редактирование двух главных прогрессистских журналов, тут же ввязавшихся в ожесточенную полемику с апологетами официальной народности. И надо заметить, что и Некрасов, начавший платить авторам нормальные деньги и выдававший щедрые авансы под будущие шедевры, и Твардовский, протаскивавший журнал сквозь цензурные рогатки, демонстрировали истинно коммерческую хватку (при бесспорном идеализме и самых чистых стремлениях).
Некрасов– редактор -особая и малоизученная тема, потому что советское литературоведение некоторых аспектов ее по понятным причинам не касалось (очень уж оживал и сверкал непривычными красками образ вечного страдальца за бедный народ), а постсоветскому вообще не нравится вспоминать о том, что интеллигенция была когда-то народолюбива. Между тем коммерческая и деловая хватка этого гениального, без преувеличения, поэта, создателя нового поэтического словаря, великого реформатора эпических жанров, могла сравниться только с его же картежным талантом; мало кто помнит, что первый комплимент Белинского Некрасову был вовсе не «Поэт, и поэт истинный!» (после стихотворения «В дороге»), а «Этак вы всех нас, батенька, без сапог оставите» (после партии в преферанс в 1843 году). Некрасов был известен как игрок тонкий и безжалостный, умудрившийся ни разу не обремизиться, – но только тогда, когда ему надо было выиграть. Иногда, увы, ему надо было и проиграть – это была хитрая форма взятки цензору или иному чиновнику, и здесь ему тоже не было равных. Сыграть в преф в поддавки, да так, чтобы соперник ни о чем не догадался, – высокое искусство, и спасение «Современника» не в последнюю очередь определялось именно этой способностью Некрасова. Не говорю уж о его прославленных обедах, задававшихся для цензоров, и совместных охотах (тут, впрочем, случались конфликты – дело азартное, один цензор рассорился с Некрасовым после того, как некрасовский дворовый человек прогнал его с некрасовской территории, а поэт отказался уволить грубияна, ибо тот был по существу прав и по-человечески ему симпатичен). Faux pas случился у него один – и, по сути, совершенно бессмысленный: пресловутая ода Муравьеву, читанная в Английском клубе 28 апреля 1866 года, Муравьева не обманула, журнал не спасла, а некрасовским врагам вроде Герцена дала лишний шанс воскликнуть: «Браво, браво, г-н Некрасов!» Герцен, сидя за границей, искренне желал, чтобы в России не осталось ничего живого и прогрессивного, и все, кто здесь что-то предпринимает, казались ему предателями святого дела: нормальная эмигрантская точка зрения, не изменившаяся до наших дней. Твардовский этот опыт учел и оды Суслову не писал. Впрочем, Некрасов нашел в себе силы после разгрома «Современника» взяться за «Отечественные записки» – и вместе с Салтыковым-Щедриным вытащить их в первый ряд русских журналов, хотя того резонанса, который достался «Современнику» в пятидесятые, они уже иметь не могли по причинам, описанным выше. Зато огромен был в эти годы успех передвижников, принципиально отказавшихся от прежних форм существования живописи и затеявших в пику Академии собственные выставки. Кто скажет, что Мясоедов или Ярошенко были плохими устроителями этих выставок? Это у них учились братья Третьяковы, а не наоборот.
Непревзойденным коммерсантом от литературы был потомственный купец Брюсов – сам издавший (да почти в одиночку и написавший) «Русских символистов», впоследствии оказавшийся главным идеологом издательства «Скорпион» и, уже при советской власти, ректором собственного литературно-художественного института. Брюсов как никто умел создавать литературную моду, обладая феноменальным чутьем на бестселлеры: он первым заметил и отрецензировал практически всех талантливых современников. Впрочем, для символистов вообще была характерна практическая сметка, и ничего парадоксального тут нет: именно им выпало в русской литературе стирать границы между жизнью и искусством, превращать одно в другое, а такое дело требует серьезных организаторских способностей. Почитайте письма Федора Сологуба к жене, Анастасии Чеботаревской: он много ездил с лекциями и из каждого турне подробно отписывался о встрече, приеме и гонораре. Никаких нежностей – письма четкие, строгие, инспекторские; видно, что пресловутые рассказы Гумилева о трех разрядах сологубовских стихов («Эти отдам по три рубля за строчку, эти по два, эти по одному») – не выдумка или, по крайней мере, не совсем выдумка. Бухгалтерия была поставлена отлично, все по папочкам, по конвертикам. А письма Белого, в которых наряду с клиническим безумием и всякого рода лиловыми или серыми мирами – точнейшие запросы о гонорарах и тиражах? Все символисты были блестящими организаторами литературного процесса – и футуристы, их наследники по части жизнетворчества, ничуть им в этом не уступали. Маяковский как главный редактор «Лефа» и «Нового Лефа» умудрялся делать интересный журнал, на девяносто процентов посвященный такой скучной материи, как «литература факта». По накалу полемики – а читатель на это ловится всегда, ибо обожает публичный мордобой – с «Лефом» способен соперничать только «Синтаксис», вечно бившийся с «Континентом»; надо ли напоминать, что оба возглавлялись писателями, а не коммерсантами?