Текст книги "Социология вещей (сборник статей)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Обществознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
Хотя понятие «вознаграждения» вызвано к жизни торговыми мотивами, было бы ошибкой оценивать статус вознаграждений в терминах коммерческой меновой стоимости. Подобное толкование кажется возможным из-за того, что «вознаграждения» принимают форму передачи денег или какого-то ценного предмета. Но согласно классическому понятию «вознаграждения», сформулированному в XVI–XVII веках, «денежные вознаграждения» являлись лишь одной из форм материальных вознаграждений. Другая форма, называющаяся «вознаграждение, основанное на благих побуждениях» (good consideration), не имела ничего общего с деньгами или их передачей. Кроме того, правовые прецеденты, на основе которых создавалось данное понятие, предполагали наличие феодального представления о деньгах, имевшее мало общего с коммерческой меновой стоимостью.
Нет ничего нового в утверждении, что собственность феодала и деньги, циркулировавшие между ним и христианским королевским государством, не имели капитализированной меновой стоимости. Хотя частью системы была продажа собственности с целью получения необходимых для уплаты налогов денег, денежная оценка движимого имущества и поместий, измеряемых «наделами», используемых для оценки его долга в качестве плательщика земельного налога, или в «запашках» и других мерах оценки долга, бывших в ходу в XVI–XVII веках, не зря исходила из того, что доход, получаемый от владения собственностью, являлся результатом естественного плодородия земли, а не прибылью, выручаемой от продажи чего-то на рынке (Jurkowski et al., 1998). Английские короли действительно обращались к торговому капиталу за займами для финансирования своих войн, но эти займы были чем-то внешним и даже противоречащим самой феодальной системе. Одалживание в XIII веке у купцов-евреев обрело форму особого института, Еврейского Казначейства, и подвергалось нападкам со стороны представителей английской феодальной системы, завершившимся в 1290 году изгнанием евреев из страны. В начале XIV века английские короли получали займы и от итальянских банкиров (вплоть до краха великих флорентийских банкирских домов в 1340 году), и от английских экспортеров шерсти, чей привилегированный статус был институционализирован в 1363 году («Гильдия города Кале»). Усиление в ходе четырнадцатого столетия парламентского правления, и особенно палаты общин, состоящей в основном из купцов, означало наступление сферы монетарных меновых стоимостей на фискальные структуры английского государства. Однако утрата контроля над парламентом со стороны короля – теперь для назначения налогов ему требовалось согласие парламента – а также народное восстание (спровоцированное тем, что основное налоговое бремя в виде подушного налога было перенесено парламентом в 1377–1381 годах на некупеческое население) засвидетельствовали провал попыток интеграции торговой системы монетарных меновых стоимостей в фискальную систему государства. Фискальная политика Йорков и Тюдоров, проводимая ими с конца XV и на протяжении XVI века, продолжавшаяся до самых последних лет правления Елизаветы I, состояла в попытке обрести независимость от торгового капитала и парламента путем превращения в товар самой феодальной собственности, восстановления прерогатив короны в землевладении, а также посредством браков и опекунств (Hurstfi eld, 1958). Лишь в самом конце XVI века английское государство стало получать значительную часть своего дохода от таможен, «доивших» заморскую торговлю (Coleman, 1977: 57). Феодальная собственность даже в XVII веке не являлась в материальном аспекте формой капитализированной меновой стоимости.
В XIII веке в европейских коммерческих кругах использование денег в целях установления договорных обязательств начинает принимать в купеческой среде форму авансовых платежей – так называемой Божьей копеечки. Задаток представлял собой платеж, вносимый не за саму вещь, а за согласие продавца не продавать ее кому-либо другому. Задаток можно было бы считать средневековым аналогом того, что современные экономисты называют компенсацией за упущенные возможности (opportunity cost), но подобное было бы навязыванием Средневековью экономической логики, чуждой действительной логике задатка. Современная теория по большей части не сознает того факта, что средневековая монетарная система имела в своей основе функциональную взаимозависимость, в которой сосуществовали монетарные меновые стоимости торговой экономики, монетарные налоговые ценности монархического государства, облагаемые этими налогами феодальные поместья, а также то, что я назвал в другом месте деньгами для «благочестивого использования» – институционализированная экономика христианского милосердия и спасения души (Pietz, 1997: 101–2). Данный недостаток, как мне кажется, присутствует и в следующем отрывке из работы двух великих историков права Поллока и Мейтланда: «По всей Западной Европе задаток получает хождение в качестве Божьей копеечки или копеечки Святого Духа (denarius Dei). Порой мы видим, что его расходуют на покупку свечей для святого – покровителя города или на благотворительность. Таким образом договор оказывается под защитой святого. Из купеческого устава, каким он дошел до нас в пересказе Флета (Fleta), видно, что Божья копеечка еще, так сказать, не решается выказать свою подлинную сущность – договора купли-продажи. Несколькими годами позже последний шаг в этом направлении сделал Эдуард I… провозгласив в своей « Carta Mercatoria», что в купеческой среде Божья копеечка налагает на стороны обязательства, по которым никто не может нарушить заключенный таким образом договор» (Pollock and Maitland, 1959: Vol. 2, 208).
Несмотря на то, что задаток, подобно залогу при получении кредита, на протяжении трех веков превращался в свойственные секуляризованному модерну денежные «вознаграждения», в своем историческом существовании в качестве Божьей копеечки он не был договором купли-продажи, якобы скрывавшимся под религиозной маской христианского благочестия. Способность христианской веры служить источником санкций воплотилась в целом ряде материальных предметов, обладавших реальной публичной властью. Это была функциональная составляющая рассматриваемого нами конкретно-исторического периода.
Конкретная сумма «Божьих копеечек», которую следовало выплатить в качестве задатка, рассчитывалась исходя не из стоимости «упущенных возможностей» продавца или «естественной цены» обещанного товара. Здесь достаточно было – исходя из критериев монетарных отношений в религиозных, купеческих и юридических институтах того времени – сослаться на санкцию христианской веры в той мере, в какой представитель некупеческого населения мог связывать себя клятвами на святых реликвиях или на мече, повернутом таким образом, чтобы его эфес и рукоятка образовывали крест. Как следует из самого выражения «Божья копеечка», гарантом соблюдения договоров могла служить и самая мелкая денежная единица, поскольку ее функцией было установить материальную связь между договором и внешней санкционирующей силой живого Бога, который в те времена считался материально присутствующим (нельзя не сказать) в тысяче различных вещей. Эта логика связывания социальной санкции с материальным получила продолжение в теории «вознаграждений», хотя в наше время их санкционирующая сила заключена во всей системе правосудия светского государства. Конечно, в момент их появления на свет монархическое государство, частью которого были суды, все еще черпало собственную легитимность в божественном праве. Только в XVIII веке английская юриспруденция предприняла серьезную попытку истолковать «вознаграждения» в терминах совершенно светской коммерческой логики субъективного соглашения, заключенного автономными индивидами.
Дематериализация вознаграждений: несостоявшийся проект просвещенияКакое бы теоретическое обоснование ни подводилось под «вознаграждения», в юриспруденции они определялись как материальные факты, наличие которых необходимо «для того чтобы обещание могло стать предметом [судебного] иска» (Holdsworth, 1942: Vol. 8, 7). Учитывая, насколько сильное влияние на формирование дискурса социальных наук оказали Дэвид Юм, Адам Смит и другие представители Эдинбургской школы моральной философии, нелишне отметить, что шотландское право было ближе к континентальным правовым системам, которые усматривали в устных договоренностях достаточные основания для подачи иска (causa), чем к английскому праву (оно, как я уже говорил, придерживалось римской максимы относительно «голых пактов» и не принимало идеи «связующей устной формулы» ( stipulatio)). Для Смита это означало, что английский закон был более истинным выражением того, что Юм называл «естественной историей человека»: «Право Шотландии и большинства других европейских наций по сути является гражданским правом, оно не приемлет лишь того, что nuda pacta не могут служить основанием для иска… Английский же закон сложился как система до открытия «Пандектов» Юстиниана… Поэтому он меньше заимствует из этих законов, чем закон любой другой европейкой нации; поэтому же он больше заслуживает внимания мыслящего человека, более других опираясь на естественные чувства человечества» (Smith, 1982: 98. Курсив мой).
В своем рассмотрении происхождения договорных обязательств А. Смит проводит различие между простым выражением обещания, не имеющим обязывающей силы, и торжественно сформулированным вербальнымзаявлением, римским stipulatio,которое такой силой обладает. Относительная непосвященность его в детали английского права, возможно, и была причиной неверного описания им «соображений» («вознаграждений») как эквивалента «causa» в церковном и континентальном праве. Смит полагал, что соображение есть «обещание не забыть сдержать обещание»: «Так же как в римском праве никакие обещания не обязывают к действию, если не подкрепляются особыми оговорками, в английском праве «соображения» или причинадля выполнения обещаний изначально были необходимы для придания им обязывающего характера. Если кто-то пообещал своей дочери определенную сумму денег, подобное есть «соображение» и поэтому он обязан выполнить обещанное. Если же он пообещал то же самое чужой дочери, его обещание есть sine causa, и если дочь другого человека не является ему родственницей, из этого обещания не обязательно родится соответствующее действие. Если я вам что-то пообещал, это не значит, что я обязательно это сделаю, но если я при этом пообещал не забыть своего обещания, первое оказывается обязательным к выполнению, а последнее обещание есть то соображение, которое сделало его таковым» (Smith, 1982: 473. Курсив мой).
Неправильно истолковав «соображения» («вознаграждения»), Смит игнорирует и материалистический образ мысли, несомненно присутствующий в факте признания английским законом двух типов вознаграждений. «Вознаграждения, – пишет Блэкстон, – могут быть либо основанными на моральных соображениях(good consideration), либо стоимостными. На моральных соображениях основываются вознаграждения по зову крови, естественной любви и привязанности, когда человек, движимый щедростью, порядочностью и естественным долгом, жалует поместье близкому родственнику; стоимостными являются соображения, касающиеся денег, заключения брака и т. п., – всего того, что закон рассматривает как некий эквивалент сделанного дара; поэтому такие вознаграждения находят свою опору в правосудии» (Blackstone, 1979; Vol. 2, 279).
Если, как я уже говорил, подобные соображения кажутся выражением стоимостной логики рыночного обмена, но не являются таковыми, то вознаграждения по моральным соображениям лишены даже кажущейся связи с рыночной логикой. Свидетельством вознаграждения, основанного на благих соображениях, являлось кровное родство между сторонами (на момент заключения контракта). Сын мог привлечь к суду отца за неисполнение им обещания продать к моменту женитьбы земельный участок; дочь врача могла привлечь своего отца к суду за невыполнение обещания выплатить ей определенную сумму в случае, если он успешно проведет курс лечения кому-то из пациентов (Holdsworth, 1942: Vol. 8б 12). Фактическая материальность таких «благих» соображений состоит в родственных связях, и в таких случаях реальная необходимость в передаче ценного предмета отсутствует. Как следует из правового обоснования, принимающего родство за разновидность «соображений», решающим в материальных соображениях является не перенос или отчуждение, дополняющие исходящее от другой стороны обещание, а наличие чего-то материального в качестве социального факта.
Представление о социальной материальности как о фактическом элементе понятия «вознаграждение» трудно выразить языком современной социальной теории. Однако только из-за того, что, как ясно показал Латур (1993: 11, 50–5), современная теория требует жесткого разделения общества (сферы, действующим принципом которой является человеческая субъективность) и природы (сферы, действующий принцип которой – физическая причинность). В таком контексте социальные объекты, подобные договорам, должны рассматриваться как выражения субъективных намерений, да и само общество следует понимать как разновидность добровольного договорного соглашения. Поэтому требование дополнения контракта материальным компонентом, таким как «вознаграждение», предстает чем-то в высшей степени загадочным. Теоретическое затруднение, привносимое этой загадочностью, описано в первом проекте «науки» о человеческом обществе – в «Трактате о человеческой природе» Дэвида Юма: «Далее я замечу следующее: если всякое новое обещание возлагает новое нравственное обязательство на лицо, дающее его, и если это новое обязательство проистекает из воли данного лица, то это один из самых таинственных и непостижимых актов, какой только можно себе вообразить; его можно было бы даже сравнить с пресуществлениемили с посвящением в духовный сан, при которых известная формула в связи с определенным намерением совершенно изменяет природу внешнего объекта и даже человеческого существа» (Юм, 1996: 564).
Прояснить этот «таинственный и непостижимый акт» Юм пытается путем постулирования ряда «искусственных» психологических объективаций, начиная с «Я» и кончая обществом. При всей субъективности того и другого, обе эти сущности связаны с материальными предметами двухслойной структурой наших страстей, и этот факт Юм пытается доказать научно: при рассмотрении человеческой страсти к собственности, он заводит речь о каузальности(Юм, 1996: 360–366). Эту каузальность следует понимать в терминах двойной референции человеческой страсти к собственности: последняя вызывает чувства не только удовольствия, но и гордости. Чувство удовольствия относится к самим внешним материальным предметам как к собственной причине; чувство же гордости имеет своим референтом искусственный внутренний объект, который Юм называет «Я». Когда своекорыстие подсказывает человеку, что получить и сохранить за собой собственность можно только сделав общепризнанным право каждого на собственность в качестве необходимого условия рыночной системы обмена собственностью, тогда это новое чувство публичного интереса и порождает искусственный объект, называемый обществом. Значит, общество является чистым объектом человеческой субъективности; собственность же как главное отношение в обществе оказывается – благодаря названной двойной референции человеческой страсти – одновременно и социальным, и материальным объектом. Все это настолько таинственно, что от католического религиозного предрассудка, каким является пресуществление, отличить «пресуществление» материальных объектов в социальные (в качестве частной собственности) Юму удается только через утверждение, что церковь, в отличие от коммерческого общества, совсем не обладает чувством «публичного интереса» (Юм, 1996: 556–565).
Исторической демонстрацией неадекватности нематериалистической концепции договора (коей придерживаются современные социальные науки) стала предпринятая в середине XVIII века попытка лорда Менсфилда и его круга утвердить субъективную доктрину договора как морального «единства воль». С точки зрения Менсфилда, вознаграждения следует интерпретировать исключительно в терминах их потенциальной стоимости, относительно которой можно представить конкретные доказательства. Мысля в старом добром просвещенческом духе, он истолковывал реальную действенность материальных вознаграждений, актуализацию ими социальной способности налагать обязательства, как ту реальность, которая фактически существовала в момент заключения договора, то есть как разновидность метафизической иллюзии. Под истинным статусом материальныхвознаграждений Менсфилд понимал их роль как конвенциональных символов субъективного морального обязательства, достигаемого в актах добровольного согласия. Так, относительно дела 1777 года «Труман против Фентона» он думал, что банкрот обязан платить своему кредитору по договору, даже если таковой является чисто словесным обещанием, данным после того как человек подал заявление о банкротстве и тем самым урегулировал свои прежние финансовые обязательства. Обосновывая это толкование, Менсфилд писал, что «долги банкрота предъявляются его совести» (Holdsworth, 1942: Vol. 8, 1). Таким образом, «долг совести», возникающий, как рассудили бы отдельные судьи, из морального или естественного закона, мог бы послужить основанием для решения об обязательности для исполнения того или иного обещания. Всеохватное представление Менсфилда об обязательствах как продуктах совести просуществовало недолго. Правда, в юриспруденции начала XIX века обоснование договорных обязательств было пересмотрено: тезис о присущей самому контракту правоте или справедливости сменился представлением о совпадении воль договаривающихся сторон (Horwitz, 1977: 160). Но, как подчеркивает Голдсуорт (1942: Vol. 8, 1), эта концепция договора была не нова: «То, что суть договора составляет согласие сторон, а суть согласия сторон – единство воль, столь же явственно сознавалось юристами XVI века, сколь сознается это нами». Радикальная инновация заключалась не в идее взаимного согласия, а в провале попытки исключить субстантивную процедуру и взять за основу договорных обязательств то, что было бы квалифицировано судом как моральныйаспект данного дела.
Просвещенческая попытка переосмыслить материальные вознаграждения, представив их в качестве символического свидетельства морального долга, потерпела неудачу исключительно потому, что ею предполагалось огромное расширение полномочий государства как юридической дискреционной власти; предполагаемое за такой властью право на произвол было одновременно и нежелательным, и практически нереализуемым. Аналогичная неудача, как мы видим, постигла попытки приравнять оценку материальных вознаграждений к экономической стоимости обещанной прибыли – так, как если бы логика оценки вознаграждений была тождественна логике коммерческого рынка. Опровержение этой логики в XIX столетии основывалось на фундаментальной истине современного рыночного общества: «caveat emptor»(«остерегайся, покупатель»). Представление о том, что «обоснованность» вознаграждения – есть следствие предположительно равных ценностей, обмен которых происходит в рыночной сделке, впутывало судей в подсчет экономической ценности обещания – задача, явно выходящая за пределы их компетентности. В качестве субъективной теории рынка ценности стали получать все большее признание в экономической идеологии с появлением школы предельной полезности (Howley, 1989), и по мере того как колебания стоимости даже основных активов (собственности в докапиталистическом смысле слова) стали признаваться в качестве неизбежного следствия существования рыночного общества, юристы все более отходили от попыток выносить собственные суждения относительно «здравой цены» или истинной экономической стоимости тех или иных вещей. Определение меновой стоимости есть прерогатива потребителя, так что caveat emptor.К третьей четверти XIX столетия классическая концепция вознаграждений решающим образом укрепилась, правда, в совершенно ином теоретическом контексте.
Судебно-процессуальная причинность и материальность договоровСовременная социальная теория предпочитает рассматривать все социальные практики, производящие факты, исключительно в терминах их символического, подтверждаемого конкретными доказательствами значения, а не в качестве реальных воплощений социальной силы. Если мы не согласимся с этим подходом, перед нами встанет проблема выявления действия в мире вещей некой социальной причинности, аналогичной материальным вознаграждениям. Выход из этого затруднения можно найти в более детальном рассмотрении двух типов социальных объектов, обладающих некой способностью интегрировать субъективные договоренности в ту объективную социальную действительность, внутри которой и существуют договаривающиеся стороны. Согласно классической концепции «вознаграждений», такими двумя разновидностями являются кровно-родственные отношения и ценная собственность. Мы же можем попытаться рассмотреть эти разновидности не в связи с экономическим обменом, а как объекты судебной процедуры, то есть как материальные сущности, имеющие для людей жизненно важное значение. Возможно, что именно этот тип материальных сущностей, обладающий социальной способностью трансформировать субъективные обещания в объективные обязательства в силу того, что последние заведомо представляют собой наделенную социальной силой фактическую реальность, – именно этот тип напрямую связывает социальную идентичность индивида с материальными силами, ответственными за наделение его наиболее фундаментальной ценностью, ценностью фактического присутствия в мире. «Кровные связи» – суть характеристики генетической материальности родственных отношений; они связывают идентичность отдельно взятой личности с тем причинным репродуктивным процессом, который произвел на свет этого индивида. Что же до «ценной собственности», то она, как я утверждал, должна рассматриваться в соответствии с докапиталистическим представлением о собственности. Ценная собственность имеет отношение к той жизнеобеспечивающей материальности, которая связывает социальный статус отдельной личности как собственника с производственными причинными процессами физического мира, то есть с теми необходимыми средствами, благодаря которым индивид продолжает существовать в мире.
Исторические свидетельства правомочности этой судебно-правовой концепции материальных вознаграждений, думаю, можно отыскать в ходе дальнейшего исследования, опровергающего то представление о договоре, которое опирается на современные понятия договоров купли-продажи как моделей социальности и «социального контракта». Современная судебно-правовая теория – в том виде, в каком она появилась в XVII веке – имела своим главным объектом иной тип социального договора. Первым авторитетным текстом, содержавшим элементы судебно-правовой теории, был текст Паоло Заччиа «Quaestiones medico-legales» (1661). Наиболее актуальной проблемой, поставленной в данном труде, была проблема роли физической причинности в деле установления правомочности брачных контрактов. Вопросом, сопоставимым с вопросом о присутствии вознагражденийв договорах купли-продажи, явился вопрос о том, какие физические способности и физические акты требуются для окончательного оформлениябрачного контракта. Подобное представляет собой задачу, способную смутить кого угодно – достаточно вспомнить судебные доказательства юридической силы брачных контрактов, к которым прибегали уже во времена Генриха VIII.
Каким бы историческим своеобразием ни отличались «вознаграждения» в рамках английской правовой традиции, это понятие нельзя считать простым этнографическим курьезом, не представляющим интереса для социологии. «Вознаграждения» явились конкретным историческим решением проблемы, общей для всех современных коммерческих обществ: как отличить договор от дарения? В каком случае исполнение обещания становится чем-то большим, нежели выражением великодушия при оказании кому-то любезности, так что невыполнение его предполагает обязанность общества наказать человека, не сдержавшего обещание? Данная постановка вопроса сама по себе есть лишь современная формулировка более общей социальной проблемы: в каком случае определенные действа, являющиеся реализацией наших личных отношений, подпадают под санкции неких внешних (неважно, божественных или человеческих) установлений? С социологической точки зрения, как заметил мне однажды Рой Бойн, историческое исследование судебно-правового аспекта договорных отношений могло бы возобновить направление исследований инициированное Дюркгеймом (1933: 206), говорившим о воздействии договорных законов на «внутреннюю жизнь социального организма». Такое исследование могло бы придать больше исторической конкретности нашим исследованиям перформативного производства новых социальных фактов в рамках конкретного жизненного мира или габитуса частных культур.
Перевод с английского Ирины Мюрберг