355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Телевизор (июль 2008) » Текст книги (страница 8)
Русская жизнь. Телевизор (июль 2008)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:15

Текст книги "Русская жизнь. Телевизор (июль 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

II.

Не подумайте только, что я присоединяюсь к одному из излюбленных сегодняшних обобщений: школьники ничего не читают.

«Никто», «ничего» – это все от лени, от потачки себе. Замечательное словесное средство, избавляющее от утомительных наблюдений, раздражительных размышлений, ну и, соответственно от усилий и действий.

Сложность, интересность и драматичность жизни внутри нашей страны в немалой степени определяется тем, что страна очень большая. Несмотря на отвратительные демографические прогнозы, сегодняшние 140 миллионов – число внушительное. Потому и тех, кто не читает, полно, и тех, кто читает, немало. Те 5-6 человек в классе, которые Пушкина все-таки читают, – это уже в абсолютном выражении весьма внушительное число.

Проходил вот тут недавно III Московский международный книжный фестиваль. Согласилась и я принять участие – решила провести блиц-викторину по русской истории и литературе, а также рассказать о рубрике «Успеть прочесть», которую второй год веду в очень хорошем, на мой взгляд, журнале «Семья и школа». Речь в моих статьях, обращенных не к взрослым, а именно к подросткам (сейчас «Время» издает небольшой сборник этих статей под названием «Не для взрослых»), идет о тех книгах, которые непременно надо успеть прочитать до 16-ти. «Приключения Тома Сойера», рассказы Б. Житкова, «Три толстяка».

И вот очень хорошая журналистка Елена Дьякова с привычным трагическим упоением описывает в «Новой газете» фестивальные события: «Имя главного героя „Капитанской дочки“ не сумел вспомнить никто… Московские школьники не помнят имени Петруши Гринева. Что объяснимо. И уже кажется почти естественным».

Если б имела она возможность задержаться в этой аудитории еще немножко, то услышала бы, как московские школьники называли имя, отчество и фамилию главной героини «Капитанской дочки» и даже имя и отчество ее отца, славного капитана Миронова. А крохотная девочка с ходу перечислила все сказки Пушкина, а потом первой выкрикнула заглавие книги Марка Твена. А пятиклассница шпарила наизусть из незаконченной «Сказки о медведице», знание которой я вменяю только студентам-филологам. Ее сосед, шестиклассник Максимов, вообще был готов ответить на все решительно вопросы; забрал кучу премиальных книг и гордо ушел, не дождавшись присуждения ему же премии и по одному письменному ответу по русской истории. Так что насчет того, что считать для нас «естественным», – не все так просто!

III.

Вернемся же к русскому языку.

Все, что происходит с ним сегодня, может быть по-настоящему осмыслено, только если мы представим себе речевую жизнь советского времени, обступавшую нас лозунгами, глядевшими со всех стен. «… Помогают формировать морально-политический облик поколений, в основе которого коммунистическая идейность… горячее желание беззаветно служить делу дальнейшего совершенствования построенного в нашей стране развитого социалистического общества…» Как раз канун перестройки – газета «Московский литератор» в конце 1985-го. Но создан и сцементирован этот язык был много раньше.

«Тридцатые годы – это прежде всего время цитат и лозунгов. Они были везде, в любом учреждении, на улицах, в газетах, журналах, даже на спичечных коробках. Они кричали, требовали, проклинали и звали вперед…»

Дальше у автора примеры – из Сталина («Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!»; в последнюю предвыборную кампанию возродилась на глазах манера таких семантически опустошенных, но полных наступательности лозунгов, за которыми стояла тень подзабытого «Кто не с нами, тот против нас!»).

Я цитирую книгу, замеченную мною только десять лет спустя после ее выхода. Автор – капитан первого ранга в запасе, 1926 года рождения, И. Д. Шабалин – назвал свое мемуарное сочинение «Свидетель социализма».

В ней назван огромной важности факт семидесятилетнего советского устройства – партийная монополия на язык. В большой недавней работе «Язык распавшейся цивилизации» я, среди прочего, отмечаю, как тексты, созданные на этом языке, в течение трех дней Августа 1991 года, потеряв властную функцию, потеряли и коммуникативную.

А что же сами слова и выражения, из которых состояли эти тексты? Значительное их число, отмывшись от советской раскраски, вернулось в ячейки русской речи. И лишь часть сограждан пока еще вздрагивает, читая миролюбивые по авторскому замыслу строки про замечательную поэтессу Марию Степанову: «Читатель вправе ждать от нее многого и предъявлять к ее таланту самые серьезные требования…» И те же самые граждане веселятся, охотно вступая в конвенциональные отношения с автором, играющим советизмами: «Хабаров стал всерьез и надолго задумываться о жизни» (рассказ Евгения Попова). А другие читатели – моложе, скажем, 30 лет – знать не знают, в чем тут понт.

Так же сегментирует читательскую аудиторию и роман «Мастер и Маргарита». Только часть сегодняшних читателей понимает авторскую игру с советизмами, поскольку помнит их в составе грозной и действенной официозной речи. «… Крепко ударить по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить ее в печать», «Прилетело воспоминание о каком-то сомнительном разговоре… То есть, конечно, в полном смысле слова разговор этот сомнительным назвать нельзя (не пошел бы Степа на такой разговор), но это был разговор на какую-то ненужную тему». Чтобы увидеть едкую игру Булгакова, надо знать, например, что в «политически сомнительных формулировках» обвиняли в 1955 году авторы Записки в ЦК КПСС журнал «Вопросы истории», в котором робко приподымала голову после Сталина советская историческая наука. Или увидеть в горе опубликованных сегодня секретных документов донесение 1963 года ленинградской цензуры партийным органам о том, что ее, цензуры, усилиями в работе Д. С. Лихачева «ненужная, путаная концепция, ведущая к идеализму, была снята».

Иногда советизмы употребляются сегодня почти всерьез, в принципиальной полемике – видимо, с бессознательной верой в то, что они действительно живы: «Упрямый недобиток, не желающий идти в ногу со всеми остальными и потому при всей своей омерзительности вызывающий даже какую-то симпатию» (Олег Кашин во время предвыборной кампании об одном из партийных активистов).

О «недобитых буржуях» говорили герои авторитетной в советском мире «Оптимистической трагедии». Да и в 1947 году, в рассказе, скажем, Н. Атарова: «Гляди: недобитый, – сказал Рачков… Высокий старик в городском пальто и мягкой пуховой шапочке стоял под соснами… Расстегнув на ходу кобуру нагана и выпрыгнув из коляски, Ланговой приблизился к подозрительно нелепой и неуместной фигуре горожанина…» В учебнике же для вузов российского члена Европейского суда А. И. Ковлера «Антропология права» (М., 2002) слово уже, конечно, заключено в кавычки: «… Для поступления в вуз требовалось доказать свою принадлежность или хотя бы причастность к трудящимся (дети „недобитых буржуев“ заручались, например, „рекомендациями“ профсоюзов извозчиков или прачек, нередко при содействии своей бывшей прислуги)».

Вердикта о советском режиме не было. Потому словесные объедки со стола завершившейся цивилизации убраны неряшливо. И именно поэтому впервые постсоветские годы они сменились стебом и матом – поскольку третьего было не дано, его еще предстояло выработать. Почему же, спросит кто-либо, было не дано? Ведь дома-то, на знаменитых кухнях, не говорили о горячем желании беззаветно служить делу дальнейшего? Да и самиздатские авторы писали на свой манер. Конечно. Но не получилось все-таки того, что у поляков (против которых сегодня так активно наяривают все, кому не лень), где был создан во время господства социалистической системы настоящий подпольный язык. Сегодня о нем российские лингвисты пишут так: «Его роль в сохранении тождества, духа и внутренней свободы нации трудно переоценить» (Русский язык сегодня. М., 2004. С. 281.). Получилось так, что новую и каждодневно усложнявшуюся социальную и политическую ситуацию в России стали описывать при помощи убогого, наскоро скроенного из блатного жаргона словаря, которым никоим образом описать и осмыслить ее адекватно было невозможно: «Ельцин сдает своих…»; «Дума начала разборки…»; «Премьер наехал…» и т. п. Потому, среди прочего, так легко и отдали важнейшую в нашей истории эпоху 90-х под дешевые ярлыки – в годы последующие, теперь уже прочно названные «нулевыми», когда возникло стремление выпрямить историческую жизнь России ХХ века, заключить в рамки удобопонятной патриотической схемы для бедных. В одной политической речи можно было услышать и какое-нибудь словцо из блатного жаргона и официозно-советское «труженики села» (вытеснившее когда-то «крестьян»).

Так что не напор чужого языка нам страшен – твердая почва удержит любую экспансию. Вот рыхлая – она опасно-податлива.

* ОБРАЗЫ *
Дмитрий Воденников
Небесная рыба

Влюбленные в ящике

Влюбленным стыдно смотреть телевизор. Любовникам – позорно.

И не потому стыдно, что приличным людям этого делать нельзя (где я тебе, интересно, обещал, что буду приличным?). И не потому позорно, что телевизор – это гниль. А потому, что так начинается конец любви. Твое первое поражение. Когда ты отвел глаза. Вместо того, чтобы остаться бессмертным.

А ведь именно это – единственное, что я обещал тебе.

Как говорится, извини. Не получилось.

… В общем, Димочка, так…

В тяжелую летнюю пору, когда грозы часты, занавеска как умерла, и дышать почти нечем, влюбленные, недавно ставшие любовниками, смотрят друг на друга и не могут никак наглядеться.

Пульс стучит и на локте, и под коленкой, и на шее, и само тело так громко тикает (ты что, метроном или кузнечик? я никогда не видел человека, у которого пульс – везде), в животе, и даже в паху – так, что спать рядом почти невозможно. (Тут-тук, тук-тук, шварх-шварх, шнырк-шнырк, идет моя жизнь, считает, сколько тебе осталось моей любви. Пульс стучит даже на пятке. – Ты что, заминирован? – Нет, я просто очень сильно люблю тебя.)

И тогда влюбленные начинают смотреть телевизор.

Это некий логический сбив.

Любовный проигрыш.

Небесное противоречие.

Почему если «нельзя наглядеться», нужно смотреть мимо меня?

– Да все очень просто, Дима.

Прекрасное настоящее непереносимо (оно как банка с водой: все делает выпуклым – и золотую рыбку в банке, и головку лука за банкой, и провод микроволновки, и шнур). Какой идиот придумал, что в начале любви ты не видишь чужих недостатков? Только тогда и видишь. Они ж очевидны. Выпуклы. Более того – они совершенны. И они так пугают тебя. Из каждого – смотрит на тебя по мертвой белке: глазки у мертвой белки черны и внимательны – здравствуй, будущий конец нашей нежности, а ты думал, тебя будут любить вечно? – Да. – Ну видишь, ты снова ошибся.

Иными словами, любить – это слишком тревожно.

И больно.

И влюбленные – отводят глаза.

… Первое время они сидят перед мелькающим экраном, как будто перед бабушкой, которая обещала им отписать квартиру, но обманула и пляшет теперь гопака. Им не жалко бабушкиного наследства, им не нужна была эта квартира, им даже вроде нравится гопак, – но просто им стыдно друг перед другом.

За бабушку. И за себя.

Мышцы шеи и плеч напряжены. Они ничего не говорят. Просто – глядят вперед. Сидят, как чужие.

Через пять минут они займутся сексом. Неожиданным, как будто что-то догоняющим.

«В тот вечер книгу мы не дочитали».

Ничего. Дочитаете после.

Потому что всего увиденного уже не остановить…

Стыд пройдет, мышцы расслабятся, бабушка станет родной придурковатой теткой, подсунет пирожок и через месяц кто-то из этих двоих спросит: «Посмотри, пожалуйста, что сегодня по программе. Я хочу устроить телевизионный праздник непослушания. С салатом и твоей прекрасной няней».

Дурачок, ты его уже давно устроил. Всем.

Потому что и бабушка, и телевизор – это для одиночества.

Настоящие чудеса никогда ни с кем не разделишь. Поэтому я люблю смотреть телевизор один. И он мне платит за это нежностью и уваженьем. И балует меня – иногда. Спасибо тебе за это.

… Однажды я, включивший телевизор на какой-то съемной квартире, в такое же густое грозовое лето (жирная зелень лезла в окно), увидел обычный белый рекламный мяч (он летел от одного теннисиста к другому – вероятно, они рекламировали итальянские спортивные тапки). Мяч стукнулся о сетку и полетел в угол экрана. Смотреть на тапки мне было скучно, я щелкнул кнопкой и снова увидел его.

На другом канале он был уже голубой (шла какая-то детская передача), он выскочил, вертясь, видимо, напившись чужим итальянским небом, с этой же стороны и покатился по белому полю вверх по диагонали, совершенный, как маленький незабудковый метеорит… Я щелкнул кнопкой – и здесь он (желтый, как апельсин) уже падал с отвесной скалы в каком-то фильме (может, это была бомба, сделанная под теннисный мяч?). Вниз – влево – вверх. Четвертый канал, пятый… Стоп.

Я остановился с пультом в руках. Выключил телевизор. Подождал 10 секунд. И опять включил.

Зеленый мячик (проскочивший по пяти программам, по разным странам и континентам, пролетевший через головы умерших фильмовых героев и живых рекламных персонажей), перекрасившийся в последний раз, степенно откатился под большие двойные буквы НТВ и затих.

Мальчик мой, я тебя никогда не забуду.

Это было невозможно смешно и по-нарошку прекрасно. Так не бывает.

Плохое началось значительно позже.

… Не знаю, есть ли сейчас такие программы – но раньше были. Отряжалась съемочная группа, приезжали бравые крепкие мальчики в тугих джинсах и с закатанными рукавами в обезьянник, забитый проститутками, и снимали их, как животных, через клетку. Некоторые нарядные девочки вели себя развязно (а что бы мы делали, если бы нас так снимали), некоторые хихикали, третьи закрывали лица волосами или руками. Журналистов, понятно, особенно интересовали те, которые закрывались. Трюк был прост, как объятье. Девушек выпускали из клетки с условием, что они покажут лицо. Девушки лицо показывали и выходили. Клетка постепенно пустела. В конечном счете в середине загона оставалась только одна. Но она была дикая. Не знаю, тыкали ли ее палками, как загнанную лису, но девушка не сдавалась. Когда уговаривать ее глумливо-дружеским тоном телевизионщикам надоело, двое мужчин вошли в клетку и стали отрывать ее руки от лица. Девушка была сильная, но ребятам очень уж, видимо, хотелось сделать хороший сюжет и картинку… Поэтому когда проститутка поняла, что все бесполезно, от отчаяния, от унижения, от всего этого «некуда бежать», – она сама отняла руки от глаз, носа и рта и стала бросаться на пруться с искаженным лицом, крича в объектив исправно выполнявшего свою простую работу оператору: «Ну снимай, сука, снимай! На! На!» Оператор внял ее крикам и сработал профессионально: камера наехала, взяла крупный план, установила резкость. Снимали ее так секунд 10 (это очень много для экранного времени). Потом отпустили.

В общем, ни одного сутенера не показали. Которые, разумеется, были. И это понятно. Серьезного человека и найти трудно, и последствия могут быть неприятными (могут и припугнуть, да и камеру разобьют, потом – отчитывайся, пиши бумажки)… А девочки в клетке были бесправны, как овцы и обезьянки, с ними можно было делать все что угодно. Особое наслаждение тугим мужикам в плотных джинсах, наверное, доставляла мысль, что теперь ее опознают в родном маленьком городке. Например, мама. Сейчас сидящая у телевизора. Ну а как, собственно, еще можно бороться с таким позорным явлением? Вот и я об этом… Выключит мама ящик, посидит, как во сне, выйдет на кухню, включит чайник, постоит у плиты, возьмет полупустое мусорное ведро, выйдет на лестничную клетку, а ей навстречу соседка. И так радостно: «Тамара Георгиевна, а я сейчас вашу Настеньку видела. А говорила, что секретаршей работает». И у самой глазки блестят. Работает, милая, работает.

Видимо, мало было той девочке в клетке – и ментов, и клиентов, и сутенеров, недоставало только позора на родине, вот теперь и позор на лестничной клетке будет (чтоб уж точно не выползла, чтоб увязла). Все правильно.

В общем, так и насиловали. И хозяева, и журналисты, и клиенты, и зрители (одним из которых был я), и гипотетическая соседка Тамары Георгиевны.

И все это называлось – делать и смотреть телевизор.

Больше я таких программ не смотрел.

Я не хочу быть насильником. Умею, но не хочу.

… И опять приходит гроза с северо-запада, сначала кучерявая, потом синюшная, плоская. Погромыхивает. Скребет лиловым брюхом крышу ближнего дома. Сейчас прольется. И становится мне хорошо. Потому что нет никого рядом со мной, и клетки нет, и банки нет, и рыбки, и мента, и хозяина.

И спать очень хочется.

Очень хочется спать.

… Ибо лучше смотреть телевизор – без тикающего рядом большого влюбленного кузнечика и социального жира. Лежать, обнявшись, с собакой (собака на локте, пульт в этой же руке), и случайно – под набухающие по мере засыпания быстрые телевизионные голоса – по слабоумию – присопеть. Когда я уже начну различать резкие горы и облака, тупая моя собака начнет ворочаться, устраиваясь поудобней, повернется на один бок, нажмет лапой на кнопку – и по экрану побежит – чуть наискосок – белый теннисный мячик. Собака повернется на другой бок – и он, уже поголубевший, выскочит наперерез машине из старого французского фильма, – собака вздохнет и положит на пульт голову – и полетит вниз и вниз по отвесной ослепительно-белой стене мой последний – ярко-розовый и золотой.

Только этого я уже не увижу.

Михаил Харитонов
Хотим длиннее

Физиология сериала

Их звали одинаково, Саша и Саша, и у них могло бы получиться что-то серьезное.

Конечно, это все бабушка надвое насчет серьезного – то ли дождик, то ли снег, и сердцу девы нет закона. Но мне казалось, да и ему казалось. И ей, наверное, тоже.

Саша был из тех мужиков, которые до старости – Саша. Саша, Сережа, Валера. То, что называется «рукастый», то, что называется «с головой». Это такая порода людей, очень хорошая на самом деле, всеми любимая. Представьте: мужик, который может и пианино на пятый этаж занести и потом, утирая лоб, сесть и сыграть польку или там чего. И знает, что такое Мандельштам, хотя наизусть стесняется.

С Сашей, которая она, было сложнее. Она знала не то что Мандельштама, а даже Драгомощенко, Парщикова, Елену Шварц и Ольгу Седакову. И Свету Литвак читала. Хотя нет, тогда еще не было Светы Литвак, и Воденникова тоже не было. Саша была мила, и даже когда она ходила не в белых носочках, все равно казалось, что она в белых носочках, трансцендентально, и спина, как скрипочка, и притом – русская, из старой, чудом уцелевшей семьи, с отчеством каким-то поразительным, вроде Прохоровны или Ульяновны.

К жизни она относилась серьезно и очень ее боялась.

Если смотреть социологически, то Саши были друг для друга чем-то вроде замка и ключа. Кто кого должен был открыть – это, конечно, вопрос. Саша мог отворить Сашей дверь в то настоящее замандельштамье, которое называется современной культурой – а ему было туда интересно. Саша, в свою очередь, мечтала о том, чтобы у нее все в жизни было улажено, уложено, собрано и куплено. Мечта, в общем, законная.

Они встречались где-то полгода, целомудренно сближаясь, но все никак не переходя «известную грань». Для тех времен – да, я забыл обозначить время, так вот, времена были те еще, – это было что-то невероятное. На фоне полного развала всего и вся, упадка и гибели, – и такое постоянство.

Разумеется, все были в курсе, и обсуждали, особенно девочки. Обсуждался в основном один вопрос – как и когда это у них произойдет, и как они будут счастливы. В последнем, вопреки обычному женскому зложелательству, никто почему-то не сомневался.

Расстались они в середине девяносто второго, без объяснений. Вроде даже и не ссорились, но что-то такое произошло, после чего – все.

Все терялись в догадках. В конце концов выяснилось, что они, наконец, решили попробовать – и все было как-то ужасно.

Девочки быстро пришли к выводу, что виноват Саша. Мальчики решили, что Саша – дура.

Правда выяснилась после того, как Саша с подругой моей тогдашней супруги – звали ее Светочкой – слегка посидели за рюмочкой девического чая.

Светочка оказалась болтливой. Рассказала она следующее.

Саше, наконец, надоело целомудренное сближение, и он поставил вопрос почти прямо. Нет, не совсем прямо – он все-таки знал, что такое Мандельштам. Он пригласил ее к себе на романтический вечер. С расчетом на романтическую ночь, потому что сколько ж можно.

Саше к тому моменту тоже надоело ждать. Так что она подготовилась к неизбежному, надела лучшую блузочку и белые носочки и пришла отдаваться.

Саша тоже подготовился по-серьезному. Несмотря на тяжелые годы, был стол, бутылка шампусика и даже какие-то розы.

– И ты представь, – рассказывала дальше Светочка, выпучив карие очи, – вот они сидят, ну там все хорошо, они то-се, и вдруг она вспоминает, что сегодня серия. Она спрашивает осторожно про телевизор. А этот урод говорит: у меня его нет, и вообще что за дела. Представляешь, урод? Ну, она, конечно, ушла. Не пропускать же. А этот обиделся.

Я не понял. Но моя благоверная сообразила сразу.

– А сказать нельзя было, что смотришь и не можешь пропустить? – поинтересовалась она.

– Ну… Она такая культурная, – протянула Светочка, как бы подразумевая, что признание уронит ее с некоего пьедестала, хотя и неуютного, но очень почетного, – ну как сказать. А тут серия… Там у Круза помнишь чего было? И еще эта сука…

Тут дошло и до меня. Саша, нежная Саша, со всем своим культурным багажом, тяжко подсела на «Санта-Барбару».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю