Текст книги "Русская жизнь. Телевизор (июль 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Эдуард Дорожкин
Шустрое моделирование реальности
Рождение мифа о Рублевке
2000 год. Шестой километр Рублево-Успенского шоссе. Жуковка. Вечер. Трасса абсолютно пуста. Напротив, у пешеходного перехода, стоит брюнетка. Ей надо перейти дорогу – но она почему-то стоит на месте. В руке у девушки – микрофон. С «моей» стороны Рублевки, наизготове – ее оператор. Они чего-то ждут. Девушка видит, что я заинтригован, и объясняет. «Понимаете, я должна сказать в камеру: „На Рублевке нет места пешеходам. Самую дорогую трассу мира невозможно перейти ни днем, ни ночью“. А машин нет совсем». Она улыбается.
У нее действительно был повод для улыбки. Из такого вот мелкого невинного вранья, отправленного в эфир очаровательными брюнетками, блондинками, шатенками, и складывается образ Рублевки – недоступной и желанной. Где нет места пешеходу – как, впрочем, и любому другому человеческому инвалиду. Где цветут сады Семирамиды, жарится драгоценная дорада, на частных верандах поют Элтон Джон и Патрисия Каас, и можно встретить живую Ксению Собчак и всамделишного Никиту Михалкова.
Собственно, первыми за создание рублево-успенской мифологии принялись глянцевые журналы. Но глянец, даже самый тиражный, способен лишь сформулировать соображение, подбросить идейку. Чтобы новый образ дошел до масс и завладел их прихотливым сознанием, необходимо деятельное участие голубого экрана. Именно благодаря резвости телевизионщиков возникла «Рублевка» как метафора абсолютной роскоши, волшебного чертога, вход в который охраняют суровые нефтяники-циклопы и их беспощадные сирены – «рублевские жены».
Эти самые «рублевские жены», в свою очередь, обязаны своим рождением Оксане Робски. Мне кажется, она и сама не ждала столь теплого приема. После выхода ее первой книжки тишайшая комнатка редакции газеты «На Рублевке» стала напоминать ньюс-рум CNN. Центральные каналы словно с цепи сорвались, им немедленно требовалась горячая рублевская фактура – и они, если выражаться современным языком, стрясали ее с меня, обязанного по должности знать, кто с кем да где да как.
Вопросы телевизионщиков поначалу удивляли меня. Ну ладно, попался один дебил, думал я. Но дебилы шли друг за другом, бесконечной чередой. И я сообразил: это не дебильность, а специфический, телевизионный угол зрения. Особый, экранный профессионализм. На некоторые вопросы мне, как бы «не дебилу», как бы «умному», было отвечать невероятно сложно – я испытывал страшное неудобство уже оттого, что кто-то настолько глуп, что их задает.
«Расскажите, какие у вас последние рублевские скандалы». «Скажите, а разводы на Рублевке есть?» «Скажите, а кто живет на Рублевке?» «Скажите, а на Рублевке можно встретить Путина?» «А правда, что на Рублевке есть дом за 10 миллионов?» И прочие в том же духе. Вынужден признать, что на этом фоне традиционный: «Скажите, а вы знакомы с Оксаной Робски?», доводивший меня просто до белого каления, выглядел островком находчивости и здравомыслия. Да, я знаком с Оксаной Робски.
Телевидению бесконечно требовались герои. «Нам нужна какая-нибудь подруга олигарха, любая». «Дайте девушку, которая недавно развелась и разорила мужа». «Не знаете какую-нибудь рублевскую проститутку?» («А вы не пробовали полистать светскую хронику?» – ответил я.) Почему-то именно секс в обмен на деньги, тема недобросовестной семьи, то есть самая обычная, банальная человеческая нечистоплотность более всего интересовала телевизионщиков. Беспощадная вырубка вековых сосновых боров, уничтожение загородного пейзажа, чудовищные по жестокости разбои, без счета происходящие в дорогих особняках, убийства из-за передела земли – все это оставалось за бортом их внимания. Тщетными были попытки указать на то, что в Жуковке до сих пор живет Ирина Антоновна Шостакович, на Николиной горе вообще едва ли не филиал РАН, в Дунино проходят чудные пришвинские чтения. Среди новых рублевских жителей, тех, кто поселился на шоссе уже в лихие постперестроечные годы, – замечательные дирижеры, художники, журналисты, актеры, писатели, а совсем не только Ксения Собчак, хотя ей тоже достается понапрасну.
Но телевизор не принимает людей с историей и характером, с прошлым и будущим. Для реализации телевизионных задач требовались персонажи, которые пришли ниоткуда и уйдут в никуда. С точки зрения ТВ, Рублевка – как дар, как гений: либо дан, либо не дан. Существующая в реальности схема: заработал (скорее, конечно, украл) – купил – теперь вот живу – им кажется банальной и нетелегеничной. Развод на миллион, кокаиновая зависимость, какой-нибудь особенно гадкий притон – это другое дело. Это можно с чистой совестью давать в эфир.
В этой узости телевизионного взгляда – безусловно, оправданной соображениями рейтинга и другими высокими доводами, – объяснение тому странному вроде факту, что телевизионное шоу «Рублевка. Live» так и не проторило тропку к зрительским сердцам. Я не был постоянным зрителем сериала, но то, что видел, было правдиво – или, во всяком случае, правдоподобно. И именно поэтому – нерейтингово, неинтересно. Попытка доказать, что Рублевка населена ровно такими же людьми, какие живут в Жулебине, только побогаче, не прошла: в замке не место свинопасам. Не троньте нашу мечту своими грязными руками. У самих жителей Рублевки сериал вызывал активное раздражение, ругань стояла страшная. Я их понимаю: ежевечерне видеть, как твое белье вывешивают на всю страну, – кому ж приятно?…
Вслед за отечественными в редакционную каморку потянулись западные тележурналисты. У них вообще другой подход. Прежде чем приступать к дорогостоящей командировке в страну белых медведей, они рисуют сценарий – и уже под заданную идеологию нарезаются кадры и вырываются из контекста цитаты. Вот британский журналист объясняет мою задачу: «Вы, Эдуард, будете говорить о том, насколько велик зазор между бедными и богатыми на Рублевке; о крестьянах, которых Абрамович лишил земли, чтобы построить свои дворцы (с каких это пор крестьяне пашут в лесах первой категории?); о том, что КГБ на много часов перекрывает трассу для вашего политического истеблишмента, и зреет бунт». Отказ давать интервью по-написанному расценивают как боязнь угодить в кремлевсие застенки. Я не шучу.
А вот как сделало немецкое телевидение. Сняло одну из «рублевских жен» – вполне, кстати, самостоятельную, что называется, в быту: как принимает гостей, как разговаривает с садовником, как проверяет свежесть дорады и целует в лоб ребенка, которого водитель выпускает из длиннющего Bentley – уроки закончились. И эти благолепные кадры пустили вперемешку со старушкой из деревеньки Бузаево: как та идет к колодцу за водой, колет дрова (очевидная подтасовка: в Бузаево лет тридцать тому назад провели газ), выкладывает на стол селедочные хвосты. И, в общем, получается как бы так, что первая, богатая, отняла все у второй, нищей. Это типичное моделирование действительности, шустрое, наглое, беспардонное.
Но и от телевизиощиков бывает польза. В самый канун Нового года, пока Патрисия Каас пела в Барвихе для Михаила Фридмана, Петра Авена и прочих высокопоставленных любителей французского шансона, а 2-й отдел ДПС на спецтрассе готовился к проезду президента, на «элитной» бензозаправке тут же, на Рублевке, прямо у богато наряженной елки разворачивались следующие события. Некая девушка на автомобиле «Фольксваген Туарег» заехала купить – ну, скажем, памперсов. Вернулась в машину. В этот момент стекло автомобиля разбили: мрачная кавказская физиономия потребовала от девушки сумку и кошелек. Девушка завизжала. Ее ударили. Забрали, что хотели. И укатили. Оказывается, это был уже пятый случай за день. Вот самая обычная рублевская жизнь. Настоящая Рублевка. Девушка попалась с характером. Она три дня методично обзванивала телеканалы: снимите сюжет, предупредите других. И только НТВ откликнулось на зов. «Хорошо, что это случилось на Рублевке, иначе не стали бы заморачиваться», – прокомментировал редактор. Да, хорошо, славно.
Мариэтта Чудакова
Русским языком вам говорят!
Часть пятая, последняя
I.
… Лучшие минуты конкурса были те, когда по истечении часа пятнадцати минут, отведенных на ответы по русскому языку, я предлагала участникам послушать пять или шесть фрагментов нашей классической прозы и попытаться определить автора. Упоминалось уже, как слушали подростки лучшие образцы русской речи. В том, что они в полной мере чувствуют красоту этой прозы, сомнения быть не могло. Значит?…
«… С сожалением должен констатировать, что начитанность девиц все больше и больше падает. Нынешнему седьмому классу почти совсем незнакомы уже такие писатели, как Горький, Л. Андреев, Ибсен, Гауптман. Прежде же было заметно гораздо большее знакомство с современной литературой. Трудно сказать, чем это объясняется» (из дневника словесника Н. A. Шубкина за 1912-1913 учебный год).
«Я уверен, что большинство педагогов не могло бы ясно определить, ради чего изучается „словесность“, почему она должна занимать одно из первых мест в программе, какими ценностями обладает этот предмет».
Сегодняшний текст, не правда ли?
Однако вопросы поставлены почти сто лет назад. И так и не разрешены.
Нам не оставлено иного выхода, как попытаться нарушить – или, если не бояться слов, сломать – очень долгую традицию российского образования по предмету «Словесность», или «Литература». На нее и замахиваюсь.
Потому что все восклицания учителей-литераторов насчет того, что уменьшение часов литературы есть удар по формированию духовной сферы человека, полны недоговоренностей. Ситуация же такова – программные произведения (практически наше все) в каждом классе читают единицы. Остальные заканчивают среднее образование, не прочитав ни «Горе от ума», ни «Капитанскую дочку», ни «Мертвые души», ни «Войну и мир», ни романы Достоевского. Каждый год 22 июня, вслед за выпускным балом, сильно пополняется тот слой общества, который лишен – частично или полностью – второй после родного языка общенациональной скрепы. В этом – огромное отличие не только от российского общества конца ХIХ – начала ХХ века (люди, кончавшие гимназию или реальное училище, Пушкина и Гоголя читали), но даже от более или менее интеллигентной среды 60-90-х годов: возрастные слои не были так разъединены в этом именно отношении.
Потому что чего вообще-то мы, культурное сообщество и служащая обществу (так ведь?) власть, хотим, включая литературу в число школьных предметов? Того, наверное, чтоб этот учебный предмет прежде всего знакомил подрастающих сограждан с основным корпусом произведений отечественной словесности, имеющих статус общепризнанного культурного наследия. Мы, соотечественники, принимаем за аксиому (и, я полагаю, не без оснований) то широко распространенное мнение, что человек, вовсе не знакомый с этим корпусом или знакомый лишь понаслышке, оказывается лишенным чего-то, невосполнимого другими средствами. В какой-то степени сюда относится нравственный потенциал, заложенный в этом отобранном культурой корпусе (взрослых литература не «воспитывает»; до 16-ти же лет очень даже воспитывает) и эстетические представления, которые формируются при знакомстве с классикой.
Современные уроки литературы мало работают на эту аксиому. По большей части – это уроки начального литературоведения. При достаточной изворотливости (а кто же изворотливее школяра?) можно про «типы» и проч. у классика ответить на пятерку, не прочитав ни строки самого классика.
Традицию пытались сломать в 1910-е годы, когда Россия была на подъеме реформаторства. Статья Б. М. Эйхенбаума, одного из умственно бесстрашных людей того времени, «О принципах изучения литературы в средней школе» (за сто лет не устарело и название) начиналась словами о необходимости коренной реформы – сразу брала быка за рога.
Когда появились в российских гимназиях учебники «по истории русской словесности, – писал в 1915 году Эйхенбаум, – выучивание учебника стало методом изучения литературы. Задачи учителя как будто упрощались и облегчались, и в то же время ученики знакомились с чем-то близким к научному пониманию. Из чисто справочных пособий учебники превратились в объемистые руководства, где каждый автор и каждое произведение рассматривались с различных сторон. Тут можно найти параграфы, излагающие содержание и „основные мысли“, определяющие „историческое значение“ и т. д. Эти учебники, какими бы авторитетными специалистами они не составлялись, с нашей точки зрения, все одинаково вредны или, в лучшем случае, не нужны для средней школы».
Идущая с конца ХIХ века, эта школьная традиция псевдонаучного изучения литературы на уроках в самом уродливом виде вернулась в 1930-е годы (после экспериментов бригадного метода и проч.) в образование и закрепилась в нем. А затем столкнулась с беспомощной эклектикой постсоветской школы. И оставленные в незыблемости столетней давности принципы в эпоху интернета дали поистине чудовищные всходы.
Не читая ни строки программной классики, но легко овладев возможностями интернета (он, как известно, лопается от рефератов по всем вопросам), школьники могут сегодня накатать сочинение на любую тему – хошь про Горького, хошь про Платонова, хошь про Солженицына, где на месте все «основные мысли» и «историческое значение». Уже не поток – потоп информации, не нуждающейся в самой литературе. Школьное литературоведение открывает бескрайний простор для скучнейшего пустословия и краснобайства, приучает к демагогии.
И я согласна – в такой ситуации ничего не оставалось, как выкинуть сочинение из экзамена на аттестат зрелости.
Дело в том еще, что в других школьных дисциплинах материал для усвоения содержится в самом учебнике: прямо из учебника мы узнаем не только нечто о теоремах в геометрии и законах физики, но и сами эти теоремы и законы. А учебник литературы в старших классах отделен от литературы: «Мертвые души» в нем не содержатся. Литература находится вовне даже физически (частично, обрывками помещена в хрестоматии). Получается, что на уроках литературы надо усваивать не литературу, а какие-то пространные рассуждения о ней.
Когда– то меня поразило отличие экскурсовода в знаменитом чикагском музее от наших, даже самых профессиональных. Он указывал группе посетителей на какую-либо деталь в одном из «Стогов» Клода Монэ -и замолкал, созерцая создание художника вместе с экскурсантами. Эти короткие пояснения с длинными паузами повторялись от картины к картине. Наша школа музейных экскурсий иная: засыпают зрителя в лучшем случае квалифицированными интерпретациями, не давая возможности сосредоточиться на индивидуальном созерцании.
Не оставлять человека наедине со своими мыслями и впечатлениями, безостановочно обрабатывать его сознание – это, несомненно, оставленная в наследство черта советского типа общественных отношений. Пластическим его выражением служит, на мой взгляд, знаменитая гигантская женщина, размахивающая по воле Вучетича мечом над Мамаевым курганом. Водруженная или, скорее, нахлобученная на курган, она господствует над огромным пространством и лишает тех, кто идет к кургану, возможности сосредоточения (испытала на себе; не удалось когда-то остаться наедине с мыслями о том времени, когда отец рядовым пехотинцем удерживал вместе со всеми правый берег Волги, ни секунды не надеясь выйти из битвы живым). Подавляя естественные личные чувства, скульптура навязывает появляющимся в радиусе ее действия людям общее для всех возбужденное изумление перед масштабом содеянного: ишь ты! вот это да! Чистая величина, без мысли, без эмоций, почти физически угнетающая.
Точно так же сама плотность литературоведения, вываленного на страницы учебника, настраивает учителя на беспрерывное впихивание в головы учащихся этих продуктов весьма средней рефлексии. Но речь сейчас в первую очередь не об учебнике и даже не о том, как сделать, чтобы большинство (а не замечательное меньшинство) учителей было «на уровне», а о месте произведений русской литературы в российской школе.
Как, интересно, усвоить все эти интерпретации, если ты саму книгу не читал и читать не собираешься? («Что я, мыла объелся – „Войну и мир“ читать?»)
Секрет ларчика, который просто открывался, был объявлен еще в 1915 году, но мы, как известно, долго запрягаем; а потом либо быстро едем невесть куда, либо никуда не едем, а напряженно ищем свой особый, ни у кого, оборони Бог, не заимствованный путь. «Совершенно необходимо, – писал Б. М. Эйхенбаум, – чтобы текст каждого изучаемого произведения прочитывался в классе, хотя бы частями, потому что никакой пересказ, никакая „характеристика“ не может заменить текста». Прибавить к этому нечего.
Советская власть, выстроившая идеологическое общество, не могла оставить человека наедине с дореволюционными текстами. Вернув в середине 30-х годов классику в школы и освободив ее вроде бы от определений типа «„Горе от ума“ – барская пьеса», а «„Мертвые души“ – выражение идей мелкопоместного дворянства», она все равно десятилетиями обламывала литературу в школьном преподавании на свой лад, навсегда отвращая от Пушкина и Лермонтова. Только тогда об этом помалкивали, а сейчас говорят вслух. Учителей же, которые способны вызвать и усилить любовь к классике, и тогда, и теперь – по несовершенству рода человеческого – было, есть и будет меньше, чем иных.
Но поскольку школьное поле вот уж сколько лет как расчищено все-таки от прямой догматики, то самое время радикально реформировать уроки литературы.
А именно – не менее получаса из 45 минут каждого урока читать вслух классические тексты. Частично – учителю, частично – умеющим читать не запинаясь и не бубня школьникам. Это – не то, что всем нацепить наушники с аудиокнигами: чтение вслух на уроке, если чтецы к тому же сменяют один другого, оживляет внимание, создает некое действо – вместо пассивного, сегодня господствующего, потребления информации.
А что же учебник? «Учебник должен представлять собой исключительно справочную книгу, в которой ученик мог бы найти изложение биографических фактов, хронологию произведений, литературу о писателе и проч. Все остальное должно быть исключено. Работа должна слагаться из чтения текста с попутными остановками, из беседы учителя с учениками после прочтения и из докладов, которые составляются учениками на основе материала» (Б. М. Эйхенбаум). Последнее требование сегодня нуждается в ревизии – тогда ведь интернета не было…
А кто же, собственно, будет служить оператором, извлекающим из сочинений классиков тот нравственный потенциал и те эстетические представления, ради которых, собственно, и весь сыр-бор?… Взять на себя эту функцию удастся (и давно удается) какой-то части учителей – тем, у кого есть в наличии и потенциал, и представления (я у одной из таких словесниц училась). Но главным остается установление непосредственного контакта школьника с текстами. Многосложное устройство литературы таково, что тогда она каким-то образом сама заряжает потенциалом и формирует эстетическую компетенцию. Правда, только в детстве и отрочестве. Ну, еще в юности – очень недолго. А дальше уж – по Твардовскому: «Как в тридцать лет /Рассудка нет, – / Не будет, так ходи».
… Говорилось уже, что немалая часть конкурсантов узнала-таки авторов фрагментов – одного, двух или даже трех. Встречались и ошибки, не менее ценные, чем точное знание: когда, например, Гоголя принимали за Гончарова или о фрагменте из «Легкого дыхания» девочка написала с неуверенным вопросительным знаком – «Тэффи?»
Но были вещи для меня совершенно непостижимые – хотя люблю биться до конца, разгадывая загадочное. Обычно не угадавшие называли других известных писателей. Но были десятки работ, где авторами прозаических фрагментов были названы знаменитейшие поэты, включая Некрасова, Блока, Маяковского, Ахматову, Есенина.
Вот здесь я стала в тупик и выйти из него самостоятельно не могла. И преподаватели филфака Якутского университета, с которыми я встретилась вечером уже после своей лекции о современной литературе для городской интеллигенции, тоже объяснения не находили. И обратилась я к студенту филфака, получившему первую премию среди студентов:
– Это же ваше поколение – ну, в чем тут дело? Можно принять Толстого за Тургенева. Но как можно прозу Толстого принять за стихи Тютчева или Ахматовой?
И он сказал:
– Я, кажется, понимаю. Это из-за тестов. Сейчас в школе много их предлагается. И всегда один вариант – правильный, а остальные – просто абсурдные, из другой совсем оперы. И если не знают ответа – просто, чтоб заполнить пустое место, лепят все подряд. Так и тут, видно, сделали.
Вот они, ЕГЭ-то, до чего доводят.