Текст книги "Русь уходящая: Рассказы митрополита Питирима"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
После ареста отца жить в Козлове стало невозможно – из нашего дома нас выселили, и никто даже не хотел пускать на квартиру. В конце концов мы сняли комнатку у двух старушек–сестер. Избушка их была крохотная, низенькая и глубоко вросшая в землю. И комнатка, в которой ютились мы, была совсем маленькая. Когда однажды к нам приехал муж старшей сестры Веры, Сергей Александрович, его пришлось уложить спать по диагонали, так что ноги оказались уже в другой комнате.
На второй квартире у нас было две комнатки. Мне было шесть лет, к тому времени я уже научился бегло читать, и у меня появилось хорошее «книжное убежище»: в комнате стоял большой стол с перекладиной внизу, стягивавшей его ножки. Я входил под него, почти не нагибаясь, и устраивался на этой перекладине. Стол был покрыт скатертью, которую я мог опустить со стороны двери, чтобы меня не было видно, и поднять со стороны окна, чтобы было светло. Там я мог читать, сколько душе угодно. Иногда меня ловили на том, что я читаю что–то, что, по мнению старших, мне читать еще рано. Я тогда отвечал, что то, что мне рано, я пропускаю.
Помню, попались мне в руки записки Владимира Ивановича Даля. Это была красная книга с золотым тиснением из серии «Золотая библиотека». Из всего, что там было, я запомнил воспоминания о его учителе–немце, который считал русские учебники плохими и сам для своих воспитанников сочинял нравоучительные истории. Две из них я запомнил почти дословно: «Молодой козел вышел прогуляться. <21> Он идет и видит полицейский. Полицейский спрашивает: «Молодой козел! Вы есть пьян?» – «Нет, я не есть пьян, я только прогуляться». Так один превзошел другой великодушием». Или еще одна: «Маленький собачка с страшный злость грыз кость. Большой собак увидел маленькая собачка и спросил: «Маленький собачка! Почему ты грызешь кость с такой злость?» Маленький собачка отвечал: «Мне ее давал мой хозяин»». Книга показалась мне скучной, и я не стал ее читать дальше. Она еще долго хранилась у нас, но потом исчезла. Сейчас бы я с удовольствием перечитал ее.
Старшие – Михаил, вера, иван, Анна и Николай – к этому времени уже жили в Москве. Они уехали туда учиться. Время было очень тяжелое, но все выучились. Братья стали потом крупными инженерами. Кончив ученье, они остались в Москве. У них была своя студенческая компания, и жили они на Маросейке.
мы решили переезжать к ним, и переехали, кажется, в 1932 г. Прожив некоторое время в Москве, снова вернулись в Козлов (уже в Мичуринск), где пробыли около полугода (о. Владимира тогда ненадолго выпустили). Тогда, в Козлове, отец как–то вместе со мной навестил епископа Вассиана (Пятницкого). Мы зашли к нему в алтарь, а я в алтаре никогда раньше не бывал: отец не допускал туда детей, – чтобы не охладевали – поэтому я, направляясь к владыке, прошел прямо перед престолом. Отец смутился, а тот сказал: «Ничего, значит – будет священником!» [6]6
Епископ Вассиан (Пятницкий) в миру, еще до революции, был адвокатом. Слышал я о нем такой рассказ: когда его постригли в монашество (в строгом лаврском скиту, на первой седмице Великого Поста), к нему приехали его прежние московские друзья–юристы и привезли торт со сливочным кремом. Вассиан, не зная, что ему делать, пошел за советом к старцу, и тот сказал: «Друзей обижать нельзя». Так и пришлось Великим постом есть торт.
[Закрыть]
<22> Кстати, присутствие маленьких детей в алтаре действительно далеко не всегда им на пользу. Как, к примеру, объяснить малышу, что такое восьмая песнь канона? Вот и говорят: «Когда про печь запоют («Отроцы благочестивии в пещи…», значит) – неси кадило!» С этим знанием они и остаются, так и не пытаясь понять смысл того, что совершается.
Наша семья была очень религиозная. в церковь я ходил постоянно и даже пел на клиросе – не знаю, что уж я мог там петь; помогал маме печь просфоры. Я помню, что в детстве меня всегда водили в церковь за руку – но не носили на руках (вообще вне дома я себя на руках не помню, да и дома носили только из ванны в постель). Церковь с детства была для меня родным домом и я не помню, чтобы у меня когда–то было от нее чувство усталости или скуки. При этом играть в церковь мне дома не позволяли – как бывало в некоторых семьях, где мастерили из бумаги фелони или саккосы и приделывали бубенцы, чтобы звенело. Когда я раз попробовал устроить колокольный звон, приладив к столбу какие–то жестянки, мне сказали что так делать нельзя, потому что это бывает только в церкви.
Потом мы снова приехали в Москву и снимали дом у станции Абрамцево, в маленькой деревне на границе «поселка художников». Там с горки открывался широкий вид и когда где–то вдали шел дождь, были видны тающие космы туч, истекающие водой. Меня всегда поражало это зрелище. А как–то вечером я с биноклем ушел смотреть на луну. До того досмотрелся, что совсем стемнело и домой идти было страшно.
Бывало, когда старшие должны были вернуться с работы, младшие высматривали в бинокль, не идут ли – чтобы бежать помогать нести сумки. Возили все – и соль, и спички, и керосин, и морковку – зимой. Летом, конечно, был свой огород. Потом одну зиму (кажется, 1934–1935 гг.) снимали дом в Загорске, на Козьей горке. В Загорске была тогда одна действующая церковь – Ильинская. Сохранялась еще Петропавловская, но она была закрыта. В ней я был году в 32–м. Помню, на стене висела икона князя Владимира, – <23> она и до сих пор сохранилась в этом храме. Была еще деревянная Казанская церковь – ее сожгли в 1957 г., перед фестивалем молодежи и студентов. А вот в Лавру меня никогда не водили – считали, что вид запустения на святом месте может травмировать детскую душу. Так что в Лавре я впервые побывал уже после ее открытия в 1947 г.
В 1935 г., отец уже должен был вернуться и мы искали возможность поселиться рядом с Москвой – в самом городе ему жить было нельзя. После его возвращения мы переехали в село Троице–Голенищево. Там мы снимали полдома у самой церкви за алтарем. Сама церковь к тому времени была уже закрыта. рядом с нею было четыре дома (место называлось «Попов переулок»), в одном из них жила семья к тому времени уже покойного настоятеля: жена, сын, дочь, и с ними – бывшая няня дочери. По имени ее никто не называл – просто «няня». Она целыми днями пасла корову, гоняла ее по кустам и оврагам, и с утра до вечера пела Херувимскую. К корове она относилась очень нежно, звала ее не то «Дочкой», не то «Зайчиком». Чудесная была старушка. Местность выглядела совсем не так как сейчас: университета и парковой зоны не было, стояли деревеньки, окруженные фруктовыми садами.
О. Владимир, в силу своего положения, не мог служить самостоятельно и обычно сослужил либо митрополиту Сергию в Дорогомиловском соборе, либо о. Михаилу Морозову – настоятелю церкви Троицы на Воробьевых горах. Иногда на большие праздники мы ходили в Елоховский собор. Отец никогда не рассказывал о своем заключении, которое он отбывал в «Дальлаге» под Владивостоком. насколько оно было тяжело, можно судить хотя бы по тому, что старший брат, поехавший навестить его во время заключения, увидев его, не узнал. Вообще за всю свою жизнь я не слышал ни от одного священника, ни от одной монахини, которые провели в концлагерях, в тюрьмах по двадцать пять и более лет, чтобы кто–нибудь из них сказал хоть одно раздраженное слово о том, что они там вынесли. таково было церковное понимание тех мучений, которые вынесла Церковь.
<24>
2. Впечатления детства
Рассказы Владыки о своем детстве полны трогательных подробностей и дышат любовью ко всем, кто его окружал.
В детстве я страшно боялся темноты, особенно с тех пор, как стал читать и начитался всяких сказок. Когда мне было лет семь, я решил с этим бороться и себя закалять. И вот, приняв такое решение – а было это летом, когда мы жили на даче, – поздно вечером я один пошел гулять. Иду храбро и думаю: «Я не боюсь!». Самому жутко – «нет, не боюсь», иду дальше, – ну совсем весь дрожу, а все равно «не боюсь». Вдруг за деревьями вспыхнуло что–то багровистое. У меня в сознании сразу всплыли какие–то строчки: «Пролетела со ступою Баба Яга, в тишине заплескались русалки…». И тут же я услышал как будто противный старческий не то кашель, не то смех. От ужаса я остолбенел так, что дыхание остановилось и я какое–то время не мог продохнуть. А затем через какое–то мгновение услышал вблизи нежное «ку–ку». Это вернуло меня к реальности, я выдохнул и стрельнул оттуда бежать, что было сил.
Потом, много лет спустя, я спрашивал у разных людей, знакомых с биологией, что бы это могло быть. И наконец мне объяснили, что кукует не кукушка, а ее самец, так сказать, «кукуй». А кукушка призывает его как раз таким противным хихиканьем. Вот что это, оказывается, было.
Первыми книгами для детей должны быть книги о природе. Наше поколение в самом раннем возрасте воспитывалось в основном на русских сказках, где героем был зайчик. И вообще преобладала русская литература. Но были и иностранные. Помню, распространены были «Сказки дядюшки Римуса»; показывались диснеевские фильмы – «Бемби», «Белоснежка». Потом, конечно, Том Сойер и т. д.
Когда я прочитал в Библии рассказ о Елисее и медведице, то был потрясен. А старшие объяснили: «Не делай другому того, чего не пожелал бы себе. Будешь так делать – станешь бандитом. А уж если так, то лучше бы тебя медведица <25> разорвала». Я и сейчас считаю, что Елисей был прав, потому что «вырастет из сына свин, если сын – свиненок».
В детстве у меня был чудесный плюшевый мишка, который замечательно рычал, когда я его укладывал спать. Им потом играли три поколения нашей семьи…
Как–то раз мы с сестрой Надеждой оставались дома одни, кажется, ждали маму. Мыли посуду, и Надежда требовала от меня, чтобы на стаканах не оставалось ни ворсинки от полотенца. Я старался изо всех сил, и каково же было мое разочарование, когда вечером никто не заметил, как хорошо вымыты стаканы! Уж семьдесят лет прошло с тех пор, а я все это помню…
В детстве, когда я говорил, что чего–то не могу, мне всегда говорили: для мальчика нет слова «не могу», есть только «не хочу». Если мальчик чего–то хочет – он своего добьется.
Когда мне рассказывали о рае, я всегда думал: неужели там не будет Кремля? И пускать–то тогда туда никого не пускали, а вот мне почему–то без него рай раем не представлялся.
Была у нас знакомая – Евдокия Федоровна. Пожилая женщина, медсестра со стажем. Она еще работала и очень уставала. Жаловалась: «Вечером приду домой – поперек кровати и ноги кверху». Я понял это буквально, попробовал сам так лечь и потом все думал: зачем же она так неудобно ложиться?
Когда я прочитал о том, что князь Святослав, сын княгини Ольги, спал, положив голову на седло, меня это вдохновило, и я тоже так попробовал, но это было очень неудобно.
В детстве, лет до пятнадцати, я неплохо сочинял разные истории. Моим коронным номером был рассказ о гномиках. Что–то такое я о них выдумывал: гномик в красном колпачке, гномик в синем колпачке. А потом я сразу стал взрослым и некоммуникабельным. И сейчас уже ничего сочинить не могу.
В Москве всегда росли тополя и всегда тополиный пух был настоящим бедствием. Но мне в детстве нравилось играть с ним – правда, это было еще когда мы жили за городом. Пора тополиного пуха совпадала со временем бурного роста лопухов, я брал лист лопуха, складывал, сшивал травинкой и набивал тополиным пухом. Получалась довольно <26> толстая подушка – сантиметров десять, прохладная и очень приятно пахнущая травой.
Троице–Голенищево уже считалось территорией сельсовета, а школа там же, на Потылихе, была московская – это было важно, потому что из сельской школы в московскую принимали тогда с потерей года. туда меня и отдали в третий класс. Со школой у меня, кстати, тоже сложилось не совсем обычно. Мы, тамбовцы, отличаемся некоторой особой самостоятельностью. Поэтому в первый класс я вообще не пошел, – дома считали, что мне нечего там делать. Во второй класс в первый день меня привели в школу. Я отсидел уроки, а на второй день сказал, что пойду один. Пошел, пришел в класс, смотрю – на моем месте сидит мальчик. Я говорю: «Уходи. Это мое место!». Он не уходит: «Нет, мое! Я вчера здесь сидел». – «И я вчера здесь сидел!». Учительница вступила в разъяснение – выяснилось, что я просто пришел не в ту школу. А на третий день я просто больше туда не пошел, потому что если школа не на месте, то нечего мне туда ходить. Таким образом, в школу я пошел только в третий класс.
В тот же год, когда я начал учиться на Потылихе, пришла к нам в класс девочка из сельской школы – значит, она была на год старше нас. Звали ее Анна Быкова. Рослая была, плечистая. Подбородок квадратный, как у Маяковского. Ее так и прозвали – «Маяковский». Когда сидела за партой, сзади свисали две косички, а впереди на парте лежали два кулака. Мальчишки попробовали к ней задираться, но она им быстро ответила. Тогда, в детстве, наши пути быстро разошлись, но много лет спустя, в 1964 г. я впервые приехал в село Спас. Там служил тогда священник – хороший, но очень пьющий, и жила монахиня, мать Сергия. Мне и ночевать было негде. Я им тогда сказал: «Постройте мне какой–нибудь шалаш во дворе». Они построили, в нем я и переночевал. А наутро разговариваем, я матушку спрашиваю: «В миру–то тебя как звали?» – «Анна Быкова». – «Была, – говорю, – в моей жизни одна Анна Быкова – в школе на Потылихе». оказалось, она и есть. Выяснилось, что мы с ней <27> могли встретиться еще в 40–е гг. Она тогда ходила в Новодевичий, где доживали век монашки, и ей очень нравилось пение студентов. Но встретились мы только в Спасе. А сейчас я на нее смотрю: маленькая старушка и подбородок остренький.
Еще одно яркое воспоминание о Потылихе – рыжий кот, который драл собак. Он, как леопард, прятался на дереве над помойкой, куда собаки приходили кормиться, и прыгал на них сверху, вцепляясь в загривок и царапая им морду.
В Троице–Голенищеве мы пробыли три зимы и два лета. Жили хорошо, дружно, вся семья вместе. Зимой только было очень холодно, по дому все ходили в валенках.
В марте 1937 года у о. Владимира случился инсульт. Летом ему стало лучше – казалось, пойдет на поправку, но 17 декабря, в день памяти великомученицы Варвары, он умер. Помню, что когда его хоронили, был лютый мороз. Отпевали его в Богоявленском соборе – о. Михаил Морозов тогда очень обиделся, что не у него. А почему мы именно так сделали, я уже не помню. Горе, конечно, было большое, но со временем мы поняли, что это была милость Божия: останься он в живых, его бы опять арестовали, а те, кого забирали в 37–м году, назад уже не возвращались – «10 лет без права переписки» – и все. случилось так, что в это время все братья потеряли работу – кто сам ушел, кого уволили, – так что период был тяжелый, и хотя в Троице–Голенищеве жить было неплохо, мы вынуждены были оттуда уехать. переехали мы в Москву на Чистые пруды. Тогда мне пришлось опять сменить школу. Сначала я пошел в 29–ю, которая находилась в здании Исторической библиотеки в Старосадском переулке – это было совсем недалеко от места, где мы тогда жили, а затем, на второе полугодие 1938 г. поступил в только что открывшуюся 617–ю, в Спасо–Глинищевском переулке (неподалеку от синагоги). В 1941 г. ее закрыли под госпиталь. Директором в ней был замечательный человек – Афанасий Трофимович мостовой. Это была школа–новостройка, поэтому ученики в нее собрались самые отпетые. Помню, бывало, сидим мы на уроках, вдруг за дверью раздается <28> щелчок каблука и слышно, как Афанасий Трофимович кого–то распекает. Но мы все равно его любили.
Помню, как я в первый раз получил тройку по истории. Мне тогда казалось, что жизнь кончилась и дальше уже ничего не будет. Были у меня, конечно, нелюбимые предметы, но история и литература всегда меня интересовали. И вдруг – тройка. А потом всякое бывало. Получал и двойки, – и ничего, – привык. Наш учитель истории, Вячеслав Михайлович Шарманкевич, был человек старой закалки, учился еще в дореволюционных университетах. Он очень тонко чувствовал и, ведя урок, сам увлекался рассказом до самозабвения. Рассказывает, бывало, сядет на парту, обопрется на указку. А потом – «Так что же сделал Иван IV, ответьте вы, прелестная Смолькова,» – обращается он к девчонке на последней парте. А та только невнятно мычит в ответ, ничего толком сказать не может. Он машет рукой и говорит с нескрываемой досадой: «Эх, пропал заряд даром!» Потом он умер и его хоронили. От учащихся речь поручили говорить, кажется, той же Смольковой. Она затараторила: «Умер Вячеслав Михайлович Мо… Шарманкевич…» Имя Молотова у всех было на слуху.
Напротив нашей школы находилась синагога. Как–то из любопытства мы решили зайти в нее. При входе я, как православный мальчик, снял шапку: все–таки храм, – и меня не пустили. А приятели мои таких тонкостей не знали – и прошли.
Вспоминаю нашего военрука. Он был воспитанник старой дореволюционной военной школы и говорил, что русская армия была сильна в штыковом бою, потому что он сродни привычному умению орудовать вилами и прочими орудиями. Он терпеть не мог автоматического оружия и считал, что нет ничего лучше трехлинейной винтовки Мосина. [7]7
Действительно, когда мы потом на военной кафедре, готовясь быть офицерами–путейцами, проходили военную подготовку, самые большие успехи у нас были в штыковом бою. «Длинным, с выпадом, коли!» – была фраза, всем нам знакомая. Вообще русский воин – человек труда. Штык для него был продолжением тех вил, которыми он метал стога или той косы, которой косил траву. Наш национальный герой – пахарь Микула Селянинович, который в бою оказывается сильнее «профессионального воина». Если мы говорим о профессиональной армии, то в определенном смысле не соответствуем нашему национальному менталитету.
[Закрыть]
<29> Время, конечно, было непростое. Имя Достоевского в школе вообще не упоминалось. За переписанные в тетрадку стихи Есенина девочек, моих подруг, вызывали к директору, потому что Есенин был «певец кулачества». До 1935 г. и елку под Рождество нельзя было в дом внести – старшие братья под пальто приносили мне, маленькому мальчику, еловую веточку. Тем не менее мое поколение пережило очень интересные метаморфозы. В 1937 г. вдруг решили праздновать юбилей Пушкина, и это было для всех сенсацией: то считали, что он дворянский прихвостень, певец отжившего класса и вообще нехороший человек, а тут вдруг даже школьные тетрадки выпустили с иллюстрацией к «Песни о вещем Олеге» на лицевой стороне обложки.
В школе ко мне относились хорошо. Что я верующий – понимали, но делали вид, что не знают. Вообще эта тема публично не обсуждалась. Дети из верующих семей догадывались друг о друге, но никогда об этом не говорили. Ни в пионеры, ни в комсомол я не вступал. Насчет пионеров пробовали уговорить, стали допытываться, почему не вступаю. А я ответил: «Что пристали? Не хочу – и все. Понимаете: не хо–чу!» Больше не приставали. [8]8
Относительно недавно, уже после перестройки один бывший партийный деятель мне говорил: «Константин Владимирович! Вы совершили в жизни большую ошибку: вы не были комсомольцем!» – «Знаете, – сказал я, – я совершил даже две ошибки: я и пионером тоже не был». – «Как же это было возможно? – удивился он. – В те годы!» – «А вот так, по тамбовскому упрямству».
[Закрыть] Однако в стороне от классных дел я не оставался, редактировал школьную газету. Газета наша <30> называлась «Комар» и была довольно острой. В седьмом классе я выпустил свою собственную стенгазету – и какой же был скандал! К счастью, Афанасий Трофимович, как умный человек, не дал хода этому делу. Всегда его поминаю.
Вообще советская действительность была во многих отношениях парадоксальна. Во–первых, многое из того, что явно запрещалось, на самом деле делать было можно. При этом, несмотря на все тяжкие испытания, которые несло в себе то время, сохранялись и даже культивировались какие–то глубинные основы нашего национального духа: общинность, отзывчивость, бескорыстие. В последнее время удару подверглись именно эти стороны и стали насаждаться противоположные качества: индивидуализм, эгоизм, расчетливость…
Доучиться вместе нашему классу не пришлось. Война повела нас разными путями, но мы, «мостовики», и до сих пор встречаемся каждый год в первую субботу февраля. Пока Афанасий Трофимович был жив, собирались у него в 330–й школе, а теперь нас все меньше и меньше, и мы встречаемся обычно у кого–нибудь дома.
Перед войной у нас появилось тимуровское движение – оно не было пионерским, хотя строилось на базе пионерской организации. В Абрамцеве, где мы снимали дачу, был колодец глубиной метров сорок – мы, мальчишки, таскали оттуда воду для старушек. Защищали девчонок, если кто–то их обижал. Самое страшное наказание называлось «сухарики». Провинившегося мальчишку приглашали на расследование – куда–нибудь в кусты на окраине деревни. Выносили ему приговор, а потом снимали с него штаны, мочили в воде и завязывали их узлом у него на шее – и он вынужден был сидеть в кустах до вечера, потому что не мог ни выйти, ни развязать узел, пока не высохнет. Такова была наша рыцарская, благородная деятельность.
В детстве старшие трунили надо мной, что у меня «писчебумажная» душа. Я очень любил бумагу, карандаши, все что–то рисовал, писал, – в тридцатые годы с этим было трудно, приходилось искать, где есть клочок свободной <31> бумаги в старой тетрадке, – может быть, именно это детство задержалось во мне и доныне, потому что я люблю магазины канцтоваров, где сейчас большое разнообразие.
3. Братья и сестры
Братьев и сестер Владыка не просто любил – они были для него образцом для подражания…
Сохранилась фотография 1928 г., на которой изображена вся наша семья: отец, мать, братья и сестры: Михаил, Вера и ее муж, иван с женой, Анна, Николай, Александра, Мария, Ольга, Надежда и я. Брата Виктора тогда уже не было в живых. Он был предпоследним и умер трехлетним ребенком. Все были красивые, Ольга же была просто необыкновенной красоты. Братья были инженерами, и видными, с именем – притом, что они, как дети священника, были «лишенцами», и до 1935 года не имели даже паспортов, а в 20–е гг. не могли учиться в государственных вузах – только в частных. Меня это не коснулось – проскочил по малолетству. Брат Иван был человек принципиальный и тогда все заявлял, что хочет служить в армии – из принципа. Талантливые были люди. В том, что они стали инженерами, было желание отца. Он не хотел, чтобы они шли в семинарию, хотя, казалось бы, три сына учились до революции – мог бы хоть один стать священником. Но отец сам направлял детей учиться не в епархиальное училище, а в реальное или в гимназию.
Мама, Ольга Васильевна, в 1946 г. получила из рук Калинина золотую звезду «Мать–героиня». Воспитательницей она была великой. У нас в семье вообще очень бережно относились и к детству, и к материнству. С детьми никогда не говорили на «детском» языке, никогда не сюсюкали. Помню, мама говорила: «Если ребенок два раза стукнулся об один угол, то это уже безнадежно».
Брат Михаил был старше меня на 25 лет. Он закончил институт землеустройства и в 20–е годы работал в экспедициях в Средней Азии. Оттуда он нам прислал свою фотографию – с теодолитом. Обстановка там была неспокойная, <32> но его никто никогда не трогал. А секрет был прост. Прибыв на место назначения, он отправился не в ревком и не в райком, а попросил созвать стариков и пришел к ним засвидетельствовать свое почтение. Самому старшему он подарил фотографию своего отца–священника – почтенного, с бородой (что было очень близко местным старикам), и свою студенческую фуражку. Эффект от этого деяния был потрясающий. На одно имя «инженер Нечаев» открывались все двери, и все стремились его одарить. Больше всего докучало то, что ему наперебой предлагали целые кибитки жен. Естественно, он, как сын священника и человек православный, воспользоваться этим щедрым даром не мог.
Из детства братьев вспоминали следующее. У Михаила был мягкий характер. Отдали его в гимназию – стал учиться, все в порядке. У следующего брата, Ивана, характер был гораздо более боевой. Когда он пошел учиться, не проучившись и двух недель, пришел домой со сломанным козырьком фуражки. Оказывается, у гимназистов это было своего рода шиком и показателем мужественности.
Николай Владимирович был инженер–строитель, участвовал в строительстве московских высоток. Они строили МИД, «Украину». Николай отвечал за участок отопления и вентиляции. Тогда в строительстве был отдан приказ: ни одной детали из–за рубежа, все только отечественное, и гарантия – минимум на триста лет. В московской строительной среде говорили: «Ну, Сталин заскучал по храмам, как старый семинарист. Поставил по всей Москве колокольни».
Все братья и сестры остались верующими, хотя это и было нелегко. Труднее всех приходилось Анне – она заведовала кафедрой в МАМИ. [9]9
Московский автомеханический институт. – Концевая сноска 3 на с. 384.
[Закрыть] На службу ей приходилось ездить в Ленинград – чтобы никто не видел. А ее коллеги из Ленинграда приезжали в Москву.
Александра Владимировна в 30–е гг. училась в Тимирязевке, а когда нельзя было жить в Москве, жила в Можайске рядом с Никольским собором, и каждый день ездила оттуда на занятия.
Ольга, по специальности – архитектор–реставратор, начинала свою работу в мастерской братьев Весниных, затем <33> работала в Росреставрации. Она автор проекта восстановления памятника на Куликовом поле.
За чистоту своей русской крови я могу поручиться – но в нашей семье все были брюнеты. (я, правда, родился совсем белый). А глядя на Надежду Владимировну, люди обычно даже не верили, что она русская. «Но кто же вы? Не гречанка? Не грузинка? Не еврейка?» Она часто бывала со мной на службах и по Москве ходили сплетни: «У Питирима женщина! Еврейка! Он ей шляпу покупал!» – Случилось как–то раз, что мы вместе ходили покупать шляпу мне.
Надежда была старшим преподавателем в том же институте, что и Анна, а преподавала французский язык. обе они были в числе организаторов первого втуза на Зиле. Надежда рассказывала, как однажды там на занятии она объясняла правила перевода с французского на русский: «При переводе нужно руководствоваться правилами родного языка. Например, если по–французски «стол» женского рода, а по–русски – мужского, то переводить надо мужским родом, а на артикль обращать внимания не надо. Это понятно?» Тут поднялась мускулистая, натруженная рука: «Надежда Владимировна, скажите: но французы–то сами понимают, что «стол» мужского рода?». Еще один забавный случай. Надежда объясняет множественное число. Говорит: «Женщина по–французски – la femme. Как будет множественное число?» Тот, к кому относился вопрос, думает и отвечает: «Множественное число – babiоn».
Было время, когда мы с Надеждой оба преподавали и оба страшно уставали от этого преподавания. Возвращались домой часов в девять, садились на диван, прислонившись спиной к стенке, и часов до двенадцати ужинали. Заходила мама и спрашивала: «Что же вы спать не идете?» А мы отвечали, что сил нет. Любимым блюдом Надежды была картошка, а моим – гречневая каша. Эти два блюда всегда и готовились на ужин, а Надежда каждый раз спрашивала меня, что я буду есть. Вообще я ем быстро, а за стол садились вместе, и сестры всегда на меня ругались: «Ты хоть бы книжку читал, если медленнее не можешь».
<34> Мы получали много разной периодики, и Надежда Владимировна регулярно всю ее просматривала, ножницами вырезала слово «Бог» везде, где оно встречалось, и потом эти вырезки сжигала, – как сжигают, например, обертки от просфор или скорлупу от освященных пасхальных яиц, чтобы избежать их осквернения. И так много лет. Это действие может показаться немного смешным, но для нее оно было глубокой душевной потребностью.
Будучи филологом, Надежда не любила технику и не умела с ней обращаться. Говорила, что из всех технических изобретений признает только телефон.
Сестер было шесть и все были весьма искусны в кулинарии (только Надежду, как и меня, до кухни не допускали). Мама, Ольга Васильевна, умела все, а у каждой из сестер был особенный талант. Специальностью Александры были пироги и пончики, Ольги – ржаной хлеб, печенье и «наполеоны», Анны – селедка. Готовила она ее прекрасно: солила, мариновала, – а сама есть не могла, как и я. Я с детства не могу есть рыбу. [10]10
Кстати, с селедкой был у меня такой случай. Покойный Патриарх Пимен был большой любитель и ценитель соленой рыбы, в том числе селедки, и на приемах тарелку с ней специально ставили перед ним. Как–то раз я сидел на приеме возле него, и он стал мне ее предлагать: «Владыка, что же вы не кушаете селедочку?» – «Спасибо, Ваше Святейшество!» Потом опять: «Нет, но вы посмотрите, какая жирненькая!» – «Спасибо, Ваше Святейшество!» – «И совсем не сильно соленая!» – «Спасибо, Ваше Святейшество!» – «Но что же вы все–таки не берете?» – с этими словами он подцепил кусок своей вилкой и – ах! – положил его мне в тарелку. Что было делать? Пришлось есть – за послушание. Подобная неприятность случилась у меня однажды в монастыре. Вижу: лежит передо мной на блюде что–то очень красивое, на мимозу похожее. Я – вот любопытство–то! – положил себе на тарелку. Взял в рот – аж небо свело – селедка! Но по монастырскому правилу что взял на тарелку – ешь. Выдохнул, зажмурился – и проглотил.
[Закрыть] <35> Пытались меня когда–то поить рыбьим жиром (а в войну почему–то студентам он полагался) – я об этом и сейчас вспоминаю с содроганием.
Когда мы жили все вместе, брату Михаилу очень захотелось собаку. И завели добермана, замечательного пса; назвали его Айзан. Правда, когда я потом стал заниматься историей Церкви, то узнал, что Айзан это первый эфиопский святой, но тогда мы этого не знали. Пес был очень воспитанный и было только две вещи, в отношении которых он никак не мог с собой справиться: кошки и ноги сестры Марии Владимировны, которая впоследствии сорок лет пролежала с полиартритом, в страшных болях, – но тогда она еще ходила. Кошек он настигал и рвал на части, а за ногами Марии Владимировны по–настоящему охотился. Она была небольшого роста, пухленькая и ходила, очень быстро переставляя ноги. Айзан бросался и хватал ее за щиколотки, не кусая, но просто забирая себе в пасть – а пасть у него была огромная, как у крокодила. Братья даже били его за это, но отучить не могли. Однажды ждали гостей. Фирменным блюдом нашим были маленькие пирожки, жареные в масле, пончики. И вот Мария Владимировна отнесла в комнату большое блюдо с пирожками, потом пошла за следующей порцией, вернулась – и увидела, что Айзан стоит передними лапами на столе и смотрит на нее масляными глазами. «Айзан, что ты сделал?» И вдруг этот пес весь сгорбился, поджал свой короткий хвост и со стыдом поплелся на свое место. Съел он всего один или два пирожка, но до вечера не показывался никому на глаза – даже когда уже надо было идти с ним гулять. Вскоре после этого Мария Владимировна снова шла по коридору, и Айзан, как всегда, бросился на ее ноги. «Айзан, а кто съел пирожок?» – спросила она. И тут пес снова сгорбился и, опустив голову, отошел. Так она с ним дальше и разбиралась, правда продолжалось это недолго: братья скоро от нас уехали, жить с ними нам было уже невозможно, и пса пришлось отдать: удержать его на поводке было трудно – ростом он был с меня тогдашнего, хоть я и был довольно большой. А Мария Владимировна вскоре ходить перестала…
<36> Брат Иван Владимирович по работе часто бывал в Сибири. В Москве он жил на Бронной, а работал на Курской. Домой ходил всегда пешком и часто заглядывал к нам на Чистые пруды. Зимой, придя, он сразу, в прихожей раздевался, и даже снимал пиджак, – эту манеру он усвоил в Сибири, там это называлось «стряхнуть с себя мороз».
Когда старшие сестры вышли замуж, а братья разъехались по разным местам работы, все они писали нам письма, начиная их словами: «Здравствуйте, дорогие мама и девочки». Меня при этом в расчет никогда не брали и за отдельного человека не считали. Дети моих старших братьев и сестер были почти моими ровесниками, «братиками» и «сестричками».
С замужеством сестры Ольги была особая история. С Николаем Стратоновичем Череватым они поженились в 1945 году. Венчались в храме Иоанна Воина, ночью. Жених к этому времени был уже генералом, но сказал, что не снимет своего мундира и пойдет под венец в том звании, в каком он есть. Генеральское звание Николай Стратонович получил в войну. Он занимался вопросами железнодорожной тяги и, когда наступали немцы, эвакуировал с Северного Кавказа подвижной состав – под обстрелами и бомбежками, чуть ли не сам сцеплял поезда. Ему удалось вывезти практически все, и за это он получил орден Ленина. Впоследствии он был ответственным работником Министерства путей сообщения.
Свадьба, и даже сам обряд венчания на меня почему–то всегда производили тяжелое впечатление. Я и на свадьбе–то был всего два раза в жизни: у ольги и у Алексея Буевского, однокурсника по семинарии.
Бывает, что сбываются приметы. Когда Александру Владимировну последний раз увезли в больницу, к нам в окно залетела птичка. И я подумал: все, бесполезно, она не вернется. Так и вышло. Еще, незадолго до ее смерти у нас в доме откуда–то появился сверчок и это тоже, как казалось, было не к добру. Кстати, где–то в конце восьмидесятых сверчок поселился и в Издательском отделе и подавал голос <37> ровно в семь вечера. Впрочем, о сверчках говорят по–разному – к добру они или к худу.