Текст книги "Воспоминания о Корнее Чуковском"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Корней Чуковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
* * *
Однажды ранним летним вечером, когда я уходила от него, он вышел проводить меня за калитку своей дачи. Мы распрощались. Едва я немного отошла, как Корней Иванович что-то сказал мне вслед. Я оглянулась. Он стоял, прямой, стройный, седой, в светло-сером костюме, освещенный закатом, и это выглядело удивительно живописно.
– Господи, Корней Иванович, какой вы красивый! – невольно воскликнула я.
Двумя-тремя гигантскими прыжками преодолев несколько метров, отделяющие нас, Чуковский схватил мою руку и начал целовать ее, приговаривая при этом:
– Говорите, говорите, всегда говорите мне такие слова!
* * *
Простая почтовая открытка, датированная декабрем 1966 года:
«Дорогая Маргарита Иосифовна!
В Переделкине нет хороших открыток, и приходится поздравлять Вас на этой, прозаической и бесцветной.
Милый друг, почему же Вы приумолкли? Ведь с каждым днем ценность общения со мной увеличивается: никому не известно, доживу ли я до 1968 Нового года. А Вы позвонили в сентябре и обещали через 2 недели придти. И вот декабрь.
Ваш К. Чуковский».
На какое-то мгновение пресеклось дыхание. Я сразу припомнила свою осень 1966 года, заботы, тревоги, огорчения, даже потрясения той осени. И все-таки как я могла так долго не видеться с Чуковским при том трагическом условии, о котором он так прямо пишет? Надо было оставить все, забыть обо всем и поехать в Переделкино. И, может быть, надо было обо всем ему рассказать и послушаться его мудрости, его умения защититься от того, что происходит на другом этаже жизни, на том, который ниже или выше рабочей комнаты. Он сумел бы, непременно бы сумел пошутить, улыбнуться над тем, что было для меня столь трагично в ту памятную осень, и как бы мне, наверно, помогла его шутка, его ирония… Может быть, я не совершила бы некоторых невольных ошибок. Может быть! Кто знает! Запоздалые сожаления…
До 1968 нового года он дожил и даже до 1969-го, а вот уже до 1970-го…
Говорили, что умер он почти случайно, от внесенной при уколе инфекции желтухи. Горько думать, что какая-то невидимая глазу мерзость может оборвать большую, красивую человеческую жизнь, что он мог бы пожить с нами еще хоть несколько лет, хоть год… Переделкино отчетливо изменилось после его смерти, – не появляется больше в определенные часы и на определенных маршрутах его высокая фигура, неизбежно окруженная восторженными спутниками, не раздается его оживленный голос, неизменно вызывающий веселый отклик вокруг. Это горько для всех, кому посчастливилось с ним дружить, но острая горечь не должна помешать нам неизменно благодарить жизнь за встречу с ним, за дружбу с ним.
1973–1974
А. Раскин
ГАДАНЬЕ НА ПОЕЗДАХ
Коса на камень
Я не раз наблюдал, как Корней Иванович Чуковский знакомился со своими маленькими читателями. Впрочем, «читатели» – это не совсем точное слово. Многие из них еще не умели читать. Но «Крокодил», «Мойдодыр», «Бармалей» и другие книжки Чуковского они знали наизусть и читали без запинки. Право же, о таких читателях можно только мечтать…
Моей дочке было пять лет, когда Корней Иванович пришел знакомиться с ней. Представляя его, я сказал:
– Это Корней Иванович Чуковский! Он написал все книжки Чуковского, которые ты знаешь.
– Да, да, – подхватил Корней Иванович, – и все книжки Маршака, и все книжки Михалкова, и все книжки Барто. И сказки Пушкина – это тоже я. Вот я какой!
– «Сказки» Пушкина написал Пушкин, – тихо, но твердо сказала дочка.
– Молодец! – сказал Чуковский. – Такая маленькая, а знает классиков. Теперь смотри, что я умею.
С этими словами он схватил стул и начал жонглировать им с ловкостью циркача-профессионала. Потом он взял тарелку, положил ее на ладонь и перевернул руку. Тарелка осталась на руке, как приклеенная. Затем он подбросил свою шляпу к самому потолку, и она «сама» оказалась надетой ему на голову. В общем, было совершенно ясно, что к нам пришел волшебник. Во всяком случае, у дочки на этот счет не было никаких сомнений. Сомнения возникли позже, когда Корней Иванович стал читать ей свои стихи. Читал он так:
Улетело одеяло.
Простыня убежала.
И лягушка, как подушка…
– Нет! Нет! – отчаянно кричала дочка. – Вы неправильно читаете! Надо: «Подушка, как лягушка…»
– Ты думаешь? Ну, слушай дальше:
Я хочу напиться самовару
И от чая убегаю.
Но огонь ко мне,
Как пузатый, подбежал…
Тут дочка не выдержала и сказала:
– Вы правда Чуковский?
– Правда.
– Нет, вы, наверно, не Чуковский.
– Почему? – радостно спросил Корней Иванович.
– Вы сами не знаете, что вы написали.
Тут Чуковский не выдержал и засмеялся. Потом он читал свои стихи «правильно», проделал еще много маленьких чудес и оставил свою читательницу в полном восторге. Когда мы после его ухода спросили: «Ну, как тебе понравился Корней Иванович?» – она ответила кратко, но выразительно:
– Ура!..
Корней Иванович очаровывал детей (как и взрослых) сразу и навсегда. Только раз в жизни на моей памяти у него произошла осечка.
Вот как это было.
Чуковский жил в Переделкине, под Москвой. Дача его была напротив писательского Дома творчества, Корней Иванович заходил туда почти каждый день. Он не мог жить без людей. В один прекрасный, а для него ужасный, день к писателю А. приехала жена с дочкой Груней. Груне было года четыре, и была она девицей на редкость самостоятельной. Когда ее познакомили с Чуковским и он показал ей свой репертуар, она, к великому смеху присутствующих, на все его фокусы невозмутимо отвечала только одно: «Подумаешь!»
Удивить ее было просто невозможно. Корней Иванович старался изо всех сил. Он снял пальто, потом пиджак. Он взмок, седые волосы его пришли в беспорядок. Он буквально творил чудеса. Но Груня, к восторгу своих родителей, держалась стойко и под градом ее «подумаешь» Чуковский вынужден был отступить. Он был искренне огорчен.
– Что, Корней Иванович, нашла коса на камень? – спросил отец Груни.
– Это мы еще посмотрим… – ответил Корней Иванович, утирая пот с лица.
– Да чего уж тут смотреть!
Мы все решили, что Корней Иванович посрамлен. Но вечером в комнате А. стало шумно. Сперва разбилось что-то стеклянное. Потом раздался горестный женский вопль. Потом громко заплакала Груня. Она решила повторить номер с тарелкой и вдребезги разбила большой флакон французских духов.
Корней Иванович торжествовал.
Конец осиного гнезда
Если не ошибаюсь, так называется популярный детектив «про шпионов».
Сразу оговорюсь: тут никаких шпионов не будет. Речь пойдет без всяких иносказаний о настоящем осином гнезде, с настоящими живыми осами. Осы эти, обладая, видимо, хорошим литературным вкусом, обосновались на веранде дачи Корнея Ивановича Чуковского. А на этой же веранде готовился к экзаменам в Институт кинематографии внук Корнея Ивановича Женя. Теперь он уже называется Евгений Борисович, стал кинооператором и, возможно, вообще не вспоминает об этой истории. Хотя, впрочем, у меня есть основания думать, что он ее не забыл.
Отец Жени, Борис Корнеевич, погиб на фронте в самом начале войны. Может быть, поэтому вся семья как-то особенно любила и баловала мальчика. Вот рассказ очевидца о Жене тех лет: «Приморское шоссе под Ленинградом. Легковая машина со скоростью не меньше ста километров обгоняет мой „Москвич“. Машину ведет молодой человек, который правит… одной ногой, небрежно положив ее на руль… Знаете, видал я лихачей, сам лихач, но такого…»
Еще один рассказ самого Корнея Ивановича. Это, собственно, рассказ не о внуке, а о юморе Валентина Петровича Катаева.
– Вот у Катаева, – говорил мне Чуковский, – абсолютное чувство юмора. Это его самая сильная сторона. И при этом какая быстрота реакции. Вот послушайте. Как-то летним вечером Женя повез меня покататься на своем мотороллере. Ну, вы понимаете, ездит он довольно быстро. По дороге идет с кем-то Валентин Петрович. Я успеваю ему крикнуть: «Прогулка перед сном…» и тут же слышу ответ: «Перед вечным сном!» Вы понимаете, он успел бросить реплику. И какую! Помню, я спросил Чуковского:
– Корней Иванович, а зачем вам ездить на мотороллере? Ведь эта штука не очень-то надежна.
– Вот поэтому я и езжу с Женей, – ответил Чуковский, – с дедом он все же не ставит рекордов.
Однако вернемся к осам и экзаменам. Осы изрядно мешали занятиям. Они не только жужжали, но и кусались. Наконец терпение внука лопнуло, и он решил покончить с осиным гнездом. Сказано – сделано. Был изготовлен самодельный порох. Основательный заряд заложен под гнездо. Оглушительный взрыв переполошил всех соседей. Надо сказать, что результат превзошел все ожидания: от ос не осталось и следа, а у автора «диверсии» оказалось сломано правое плечо. Так он и сдавал экзамены, с рукой в гипсе. Об этом взрыве было много разговоров. Утверждали, что Корней Иванович был свидетелем и не принял никаких мер предосторожности. Он только попросил двух девочек-школьниц, навестивших его, отойти подальше. Некоторые осуждали деда за попустительство. Я проверил у Корнея Ивановича обстоятельства дела. Действительно, он знал, что Женя изобрел смесь для взрыва ос.
– Но как же вы разрешили этот взрыв? – спросил я.
– А что мне было делать? Ведь он все равно бы это устроил. По крайней мере я уменьшил заряд вдвое. И теперь я уверен, что больше взрывов не будет, – сказал Чуковский.
Собаки
Не раз приходилось мне слышать, как о человеке известном говорят: «Его тут каждая собака знает». Конечно, говорили так и о Корнее Ивановиче Чуковском. И говорили чистую правду. В дачном поселке, где он жил, его знали все, от мала до велика. В том числе и местные собаки, с которыми он дружил и которые считали своим святым долгом сопровождать его на прогулках. Постоянным «адъютантом» Корнея Ивановича был рыжий Мишка, проживавший по соседству, на даче В. П. Катаева. За Мишкой часто увязывался его брат, клички которого я уже не помню. Наверное, потому, что его чаще всего так и называли «Мишкин брат». Эти собачьи братья были так похожи, что различить их мог, кажется, только Корней Иванович. По крайней мере мне лично это никогда не удавалось.
Так вот, значит, как я уже сказал, Чуковского тут каждая собака знала. Но я никогда еще не слышал, чтобы про человека говорили, что он, мол, тут каждую собаку знает. Между тем после одной нашей совместной прогулки по Переделкину я убедился, что это можно с полной уверенностью сказать о Корнее Ивановиче.
Прогулка наша всегда начиналась с улицы Серафимовича, где напротив Дома творчества жил Чуковский. Я хорошо помню тот морозный, солнечный, зимний день, о котором хочу рассказать.
Накануне одна из обитательниц Дома творчества сказала мне:
– Вы заметили, что из-под каждой дачной подворотни торчит собачий нос? Идешь сквозь эти носы, как сквозь строй…
– И больше ничего? – спросил меня Чуковский, когда я рассказал ему об этом забавном наблюдении. – Ну, так передайте от меня вашей знакомой, что она дальше собачьего носа ничего не видит. А между тем за каждой собакой надо видеть человека.
– Это вы об уме животных? – некстати осведомился я.
– Да вовсе нет. Давно уже известно, что по собаке можно судить об ее хозяине. Вся наша улица отличное подтверждение этой истины. Вот смотрите. Здесь, как вы знаете, живет известный поэт. Человек он абсолютно порядочный, немногословный, скромный, доброжелательный. Теперь посмотрим на его собаку. Она никогда не будет зря вас облаивать, смотрит на вас спокойно, без всякой свирепости. Я знаю, что она никогда ничего не стащит, не обидит более слабого пса, не укусит ребенка. Поверьте мне, это очень порядочная собака, и я ее просто уважаю.
– Ну, а рядом? – заинтересовавшись, спросил я.
– Рядом живет литературный проходимец, который держит сразу двух собак. Сейчас его новую книгу справедливо обругали, и он несколько притих. А раньше готов был облаять каждого. Совсем как его собаки, которые сейчас лают на нас и бесятся от злости.
– Корней Иванович, а вот здесь совсем нет собаки. Как это понимать?
– Здесь живет переводчица, которая обожает кошек, у нее этих кошечек пять или семь штук.
– А если бы у нее была собака?
– Эта собака наверняка бы не лаяла, а мяукала.
Я засмеялся, но Чуковский был серьезен.
– Вы напрасно думаете, что я пошутил, – заметил он. – Я совершенно в этом уверен. А здесь живет известный драматург, – продолжал Корней Иванович. – Он сам мне говорил, что его пес регулярно воет в трех случаях: когда он садится за новую пьесу, когда кончает ее и накануне первой рецензии… И опять напрасно вы изволите смеяться. Он мне клялся, что это правда, и я ему верю.
Мы проходили мимо большой, нелепо окрашенной дачи, стоявшей за глухим забором.
– Обратите внимание, – сказал Чуковский, – видите, какая маленькая трусливая шавка беснуется за этой подворотней? Смотрите, какие у нее бегающие глазки, какая вороватая мордочка… Эту дачу купил какой-то работник торговли. Помяните мое слово, несдобровать ему… (Замечу в скобках, что Корней Иванович произнес пророческие слова).
– Корней Иванович, об этом надо написать! – восхищенно сказал я.
– Вот вы и напишите. Ведь это больше по вашей части.
– А если бы у вас была собака, какая бы она была?
Корней Иванович остановился и с улыбкой посмотрел на меня.
– Какая? – переспросил он. – Самая обыкновенная. Вечно возилась бы с чужими щенками. Страдала бы бессонницей… Ненавидела бы радио, телевизор и телефон… Перед директором издательства виляла бы хвостом… Рычала бы на графоманов… Писала бы мемуары… Очень любила бы Блока и Чехова.
– А звали бы ее Каштанка?
– Конечно, – очень серьезно сказал Чуковский.
Гаданье на поездах
Стук в мою дверь и голос:
– Корней Иванович зовет вас гулять. Он ждет внизу.
Поспешно одеваюсь и бегу вниз со второго этажа писательского Дома творчества «Переделкино». Вокруг Корнея Ивановича, как всегда, толпятся люди, каждый его приход в Дом творчества – событие, хотя приходит он сюда почти ежедневно. Знакомые подходят к нему, здороваются. Незнакомые стоят в отдалении и жадно смотрят на «живого Чуковского». Влюбленными глазами смотрит на него и весь персонал – гардеробщицы, уборщицы, девушки из столовой. Чуковского знают и любят здесь все. Корней Иванович в валенках. На нем теплое пальто (далеко уже не новое), такая же «пожилая» шапка. А вот шарф у него новый, очень красивый. И он немного по-детски показывает его всем и таинственно говорит: «Это подарок…» Он уже давно разменял восьмой десяток, но глаза его молоды, память феноменальна, движения уверенны. Массивная черная палка, преподнесенная ему одним из почитателей, кажется в его руках скорее игрушкой, чем опорой. Да он и играет ею, как тросточкой, и салютует мне этой палкой с подчеркнутой торжественностью. Тут же следует поясной поклон и полный любезного ехидства вопрос:
– Как изволили почивать?
– Да я работал, Корней Иванович.
– Не верьте ему! – своим высоким тенором восклицает Чуковский. – Он ничего не делает! Это мне достоверно известно. Все сочиняет его дочь Саша, талантливый ребенок. Он даже не переписывает, а так прямо и посылает в редакции. И все ему говорят: «У вас такой детский почерк». И он сам вздыхает: «Да, у меня такой детский почерк…» Недурно устроился, а?..
Смех стоит вокруг нас, смеюсь и я: разве можно обижаться на Корнея Ивановича?
Мы идем по зимнему, заснеженному Переделкину, по так называемой «Аллее классиков» (она же улица Серафимовича). Как всегда, Корней Иванович рассказывает что-то необыкновенно интересное. Я слушаю затаив дыхание. Вдруг он прерывает свой рассказ и внимательно смотрит на меня.
– Вы невеселы нынче. У вас какие-то неприятности?
– Да нет, Корней Иванович, ничего особенного.
– Ну-ну… Впрочем, все юмористы обычно грустные люди. Возьмем тех, кого я знал: Саша Черный, Аверченко, Зощенко, ваш коллега Эмиль Кроткий… А что вы сейчас читаете?
– Только что закончил чудесную книгу о Диккенсе. Она вышла в серии «Жизнь замечательных людей». Вы ее знаете?
Корней Иванович улыбается.
– А кто, по-вашему, рекомендовал ее издательству? Действительно отличная книга. Этот Пирсон написал так же хорошо о Киплинге, Уайльде, Конан Дойле. Всего около двадцати книг… Нет, вы сегодня чем-то огорчены. Знаете что? Пойдемте погадаем на поездах. Хотите?
– Как это – на поездах?
– Очень просто. Свернем в этот переулок, выйдем к железной дороге и будем считать вагоны. Если в поезде четное число вагонов, то ваше желание сбудется.
– Кажется, это было любимое занятие Анны Карениной, – пытаюсь я пошутить.
Но Чуковский не принимает шутки.
– Оставьте, – говорит он, – я с вами серьезно разговариваю.
Он сворачивает в переулок, ловко пробирается по каким-то немыслимым сугробам, великолепно жонглирует палкой. Высокая его фигура врезается в снег, как ледокол. Я сразу отстаю. Он оглядывается:
– Ну, чего вы плететесь? Живее!
– Понимаете, Корней Иванович, у меня привычный вывих ноги. Последствия волейбола…
Чуковский иронически смотрит на меня.
– Волейбол? А я, как говорят в Одессе, держал вас за футболиста. – Он спускается ко мне. – Возьмите палку!
Я пугаюсь:
– Что вы, Корней Иванович!
– Без разговору! Берите, говорю вам!
– Я не возьму. Вдруг вы упадете…
– У меня нет привычных вывихов, – с великолепным презрением говорит Чуковский. И, насильно сунув мне палку, так же свободно шествует по сугробам.
Я тащусь за ним, умоляя:
– Возьмите палку, возьмите…
– Догоните – возьму, – не оборачиваясь бросает Корней Иванович.
Но где там! Видно, что этот путь он знает наизусть. И первым выходит к насыпи.
– Скорее, – кричит он мне, – поезд идет!
Я скатываюсь к нему, но он разочарованно машет рукой.
– Электричка. Не годится.
– Почему?
– Такой порядок.
Я ничего не понимаю, но молчу. Вдали показывается дымок. Чуковский оживляется.
– Задумайте желание! – командует он. – Задумали?
– Задумал.
– Считайте! – азартно кричит он.
Невольно увлеченный этой игрой, я считаю вагоны и радостно кричу:
– Четырнадцать!
– Ну вот и хорошо! – спокойно говорит Корней Иванович. – Это гаданье верное.
Как ни странно, от этой маленькой удачи настроение у меня поднимается. Я отдаю Корнею Ивановичу палку, и мы «на равных» шагаем обратно. При каждом моем удачном прыжке Корней Иванович с преувеличенным ужасом восклицает:
– Осторожно! У вас же вывих!
Потом он замолкает. Поглядывает на меня искоса. И наконец говорит:
– Я понимаю, что это неприлично, но мне ужасно хочется знать: что вы загадали? Можете не отвечать, я не обижусь.
– Я жду письма… – говорю я после паузы.
– Ручаюсь, что вы получите это письмо! Почта уже была. Можно я пойду с вами?
– Конечно, Корней Иванович. Только вы мне скажите: почему электричка не годится?
– Потому, что у нее нет паровоза.
– Ничего не понимаю.
– Получите письмо – объясню.
Мы доходим до Дома творчества. Письма мне нет.
– Ничего, – утешает меня Чуковский, – завтра придет.
На другой день я действительно получаю письмо.
– Вот видите! – торжествующе заявляет Корней Иванович. – Дело верное!
– Вижу. Но при чем тут паровоз?
– Паровоз очень важен. Если число вагонов нечетное, то я прибавляю к ним паровоз. Я же вам говорил, что такое гаданье верное дело! В моем возрасте, знаете ли, рисковать не хочется… Уж гадать, так наверняка.
1970–1971
И. Петрова
ОЧАРОВАННАЯ ДУША
«В литературе настоящее от мнимого отличается тем же, чем настоящие цветы от искусственных: только особым, неповторимым запахом». В предельно простых словах Жюля Ренара заключена, на мой взгляд, умная и глубокая правда. Есть люди, как есть и книги, в которых это «особое, неповторимое» скрыто, затаено, и нужны пристальный взгляд и терпение, чтобы дойти до сути, понять эту «особость». Но иногда она выступает резко, победительно, подчиняет себе сразу – и навсегда. Так сразу «брал» человека в свой обаятельный плен и Корней Иванович Чуковский.
Мне захотелось назвать свои заметки о нем словами, которые некогда были в ходу, а сейчас, пожалуй, воспринимаются как нечто старинное, странно-чужое, – очарованная душа. Мне эта «очарованность» показалась удивительнейшей его чертой, почти уникальной по чистоте и силе своего выражения. Именно «очарованность», острое любопытство, жадный интерес ко всему, «что в мире этом окружает нас»: к человеку, ребенку, цветку, книге, вот с чего начинается Чуковский. От каждой, пускай и простой, непритязательной, встречи он ожидал настоящего чуда. Наверно, ом ошибался (и, может быть, часто), преувеличивал значительность иных людей, с которыми случайно сталкивала его судьба. Что из того! Он был «радостным человеком в радостном мире», как сказал однажды сам, глядя на прямые стволы переделкинских сосен. Таким он и сохранился в моей памяти.
Вероятно, мое знакомство с Корнеем Ивановичем Чуковским похоже на сотни подобных встреч и знакомств, на которые он был так щедр. Во время своих нечастых приездов в Москву я бывала в его переделкинском доме, но, пожалуй, это было прежде всего эпистолярное знакомство. Я много писала ему и получала очень милые, внимательные, всегда неожиданные в сути своей письма (он был на редкость аккуратным корреспондентом, с какой-то старомодной безукоризненной щепетильностью даже в том, что касалось внешней стороны переписки).
Первый мой приезд в Переделкино, к Корнею Ивановичу, относится к январю 1962-го, когда я, работая над диссертацией о Тютчеве, вдруг – вполне для себя неожиданно – сочинила «анкету». Насколько сейчас могу судить, сочинение мое было весьма бестолково, но, как шутил впоследствии Корней Иванович, «почтительно и страсть как трогательно». Откликнулись почти все, к кому я обратилась. Первым ответил Чуковский. Письмо его с легкими, бисерно-убористыми строчками было обстоятельным и интересным. Вот отрывки из этого письма (30 декабря 1961 года):
«Тютчеву в нашей литературе очень повезло: о нем почти никогда не писали пошляки. Пошлякам он был не нужен, и они не замечали его. Как бы ни были различны люди, писавшие о нем, это были люди большого калибра: Некрасов, Ив. Аксаков, Вл. Соловьев, Вал. Брюсов, Юрий Тынянов, Б. Бухштаб. Тютчев – поэт для умудренных духовным и жизненным опытом старых людей; молодежи он не импонирует. И потому мне так странно вспомнить: вот я, безусый, сижу на скамейке бульвара с крохотной книжкой в руках и дрожу от восторга, читая:
Среди громов, среди огней…
Тени сизые смесились…
О, как убийственно мы любим…
Как океан объемлет шар земной…
Святая ночь на небосклон взошла…
Есть в осени первоначальной…
О вещая душа моя…
И те потрясающие стихи о весне, которые я сразу же запомнил наизусть с тех полудетских лет (не помню сейчас начала):
Все это – чистейшая гениальность, – и, читая эти стихи, мы можем с гордостью сказать о них: „Вот наш патент на благородство“. По мастерству Тютчев в своих лучших творениях равен Пушкину, а порою и выше его».
Отвечая на ряд других вопросов анкеты («тютчевский чекан стиха» он видел у позднего Блока, Анны Ахматовой; архаизм его лексики – у Мандельштама, Бенедикта Лившица, Вячеслава Иванова, «интеллектуализм» – у Иннокентия Анненского (иногда), «сильную тютчевскую тональность» – у Евгения Винокурова), Корней Иванович настойчиво предостерегает против увлечения всеми этими «интеллектуализма-ми» и «философскими осмыслениями», видя в подобных словесах привычные литературоведческие штампы. «К Тютчеву, заканчивает он свое письмо, – они не подходят. Об этом вдохновенном поэте и писать нужно вдохновенно». Письмо тогда произвело на меня впечатление отнюдь неоднозначное: и очень обрадовало, и взволновало, и огорчило. Как у многих начинающих, у меня, наверно, самолюбия было больше, чем умения и логики, а здесь – трах! – недоверие («Поэт для умудренных духовным и жизненным опытом старых людей»). Я ответила сердито: что ж, к поэту, как к живому человеку, можно «прикипеть», «откипать» трудно, порой мучительно. Ответное письмо его было совершенно неожиданно: молодое, даже пылкое, удивительно трогательное: «Теперь, после Вашего второго письма, я твердо верю, что Вы книгу о Тютчеве чудесно напишете, и требую, чтобы Вы немедленно принялись за работу». И в том, как радостно и щедро пророчил он успех незнакомому человеку, как безоглядно поверил ему, его душе и его возможностям, сказался весь Чуковский. Таким он был, думаю, по отношению к очень многим людям.
Первый приезд мой зимним январским днем 1962 года на переделкинскую дачу не обошелся без некоторой (первоначальной) ошеломленности. Найдя без труда дом Чуковского (его трудно было не найти), я, помаргивая от растерянности, читала объявление на двери: «К. И. Чуковский принимает друзей и знакомых по средам». (Была не среда, а пятница или суббота – сейчас уже толком не помню. Корней Иванович позже говорил, смеясь: «Все дело в том, что нужно уметь сочинять объявления. В них должны быть эдакая грозность, канцелярское величие, неукоснительность, а не тихое поскуливание – побойтесь бога, пожалейте старика»).
Пока я соображала, куда мне двинуться – вперед или назад, – дверь открылась (как в сказке по волшебному слову!) и меня пригласили войти. Наверху крутой деревянной лестницы, выпрямившись во весь рост и с любопытством глядя на меня, стоял высокий, статный, совсем не согнутый временем старик с очень характерным лицом и веселым, острым взглядом. Вообще в этот первый раз я то узнавала известного мне мемуарно, газетно Чуковского, то видела совершенно иного, незнакомого человека, в чем-то прямо отвергавшего свой миллионно размноженный портрет.
Усадив меня напротив и остро приглядываясь, он вдруг спросил:
– Рассказывать о себе будете?
И в ответ на мое мгновенное: «Ни в коем случае» – засмеялся:
– Н-да! Знаете, классический старец должен бы сказать: сие – гордыня, а гордыня – грех.
– А вы что скажете?
– А я скажу, что вы правы. Нельзя вот так, с ходу, ткнуть человека: валяй рассказывай, – даже если спрашивающий может оправдаться своей престарелостью. – И опять засмеялся обезоруживающе просто и протянул руку. А все-таки о себе немного расскажите, что сочтете безопасным для моих стариковских ушей.
Пришел художник с маленькой дочкой (принес иллюстрации к «Бибигону»). Корней Иванович пошутил с ней – и опять стал Чуковским, знакомым, привычным. И так весь день словно менялись кадры: ах, до чего же знаком, привычен нет, совсем незнаком, неожидан. Как-то, уже много позже, я написала ему, вспоминая это первое посещение, о том, что есть у него не только всем известные книги, всем известное имя, но к, так сказать, официально известное лицо. На этом лице только бодрые краски, стопроцентный оптимизм, а иной раз и некоторая сусальность. Он ответил в июле 1963 года: «Вон как ловко в трех строках изобразили Вы мою 100 % репутацию… Я, конечно, был бы шутом-идиотом, если бы в такое строгое и трагическое время реагировал на все улыбкой Гуинплена „L'homme qui rit“» [22]22
«Человек, который смеется».
[Закрыть]. Письмо было написано в невеселую минуту, но действительно все, что происходило в мире, не было чуждо ему, известность и прочная слава не уводили от жизни, от трудных ее поворотов. Да и не было в нем, как мне всегда казалось, примирительной старческой благостности: насмешливый, веселый и острый ум сказывался во всех оценках и суждениях. Несомненно, был в нем огромный запас душевного здоровья, поэтому, пожалуй, прежде всего ощущение света и праздничности оставляла его крупная, необычная личность. Наверно, всех, кто так или иначе сталкивался с Чуковским, поражала его колоссальная работоспособность. 8 декабря 1962 года он писал мне о своей «недельной норме» «Сейчас у меня много нагрузок высчитано, что каждую неделю я получаю около 50 писем и около 12–15 больших рукописей, не считая мелких и не требующих ответа. А мне 81 год, и я тороплюсь дописать кое-что из начатого мною». Иногда этот воистину титанический труд оказывался непосильным, тогда появлялись горькие признания: «Я беспросветно, безвыходно болен… Проклятая старость, проклятое переутомление!» И все-таки, перечитывая его письма одно за другим, я вижу, каким упоением и отрадой был для него этот ежедневный «каторжный» (как он сам писал) труд, каким он умел быть обаятельно-веселым, шутливо-ироничным даже в трудное для себя время: «Оказывается, что и в 83 года можно веселиться… и главное быть легкомысленным. Спешу поделиться с вами этим драгоценным открытием», – писал он в сентябре 1964 года, стараясь помочь мне выбраться из невеселых раздумий и настроений.
Хуч солдатам чижало,
Между прочим ничего,
задорно напишет он в шутливой открытке. И в этой способности победить и свою старость, и свои болезни, и свои печальные мысли об уходе виделось мне большое душевное мужество всю жизнь самоотверженно работавшего и необычайно жизнелюбивого человека.
В письмах Корнея Ивановича, в наших разговорах во время приездов в Москву чаще всего, естественно, затрагивались литературные темы. В своих оценках, как и во всем, что им написано, Чуковский был убедителен, блестящ, остроумен, часто парадоксален. Не могу без душевной горечи вспоминать о том, что очень мало говорила и спрашивала о нем самом и им написанном (всегда – о другом, столько вопросов, так жадно хотелось получить ответ: о Бунине, о Фете, о Тютчеве, о поэзии прошлой и современной) – и редко, случайно о сути его собственной творческой работы. Трудно представить писателя, который, казалось, больше, чем он, успел сказать о себе; в сущности же – почти ничего; все о других, о себе лишь в связи с другими. И его колоссальная исследовательская работа еще по-настоящему и не изучена.
Сейчас я иной раз думаю: почему при такой широте интересов, при таком жадном внимании ко всему талантливому, значительному в литературе он основную страсть исследователя связал с именем Некрасова, с периодом становления демократических сил нашей литературы? Была в этом, наверное, какая-то потребность души, выражение собственного исконного душевного демократизма, не работа просто, а «дело любви». И если, например, некрасовские работы и изыскания Чуковского оценены по достоинству, то многое из написанного им о писателях-демократах гораздо менее известно и популярно. А здесь есть подлинные шедевры, – например, небольшая статья о В. Слепцове. Сколько в ней любви, внимания, чудесной наблюдательности исследователя и читателя. Именно читателя. Порой самый умелый и даровитый исследователь от многократного обращения с материалом теряет радость непосредственного восприятия, ощущение только что открытой и подаренной красоты. Чуковский всегда открывает для себя (а значит, и для всех других) писателя. Чувство новизны – самое острое, самое сильное чувство, которое оставляют его работы. В статье о Слепцове он заставляет увидеть слепцовский жест, услышать его фразу, простую, без «хмельного красноречия», ёмкую художественно.