355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Воспоминания о Корнее Чуковском » Текст книги (страница 7)
Воспоминания о Корнее Чуковском
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:35

Текст книги "Воспоминания о Корнее Чуковском"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Корней Чуковский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

Потом война, недлительная эвакуация в Ташкент, возвращение в Москву. Тяжелые волнения о семье, о детях и внуках, о сыновьях на фронте. И работа, работа, работа. Множество выступлений в детских аудиториях. Ко Дню Победы Корнею Ивановичу было шестьдесят три года.

В 1948 году, в первый же день моей командировки, полуторатонка с испорченными тормозами и управлением въехала на тротуар, налетела на меня и выбросила из-под колес на середину мостовой, окровавленного, в изодранном костюме, но, как это ни странно, живого. С ходу она еще опрокинула липу у тротуара, задела проходившую женщину, сломала ей коленную чашку и только тогда наконец успокоилась.

Я, получивший первый удар, не оказался мертвым потому, что совершеннейшим чудом подпал под действие математического закона (один шанс на тысячу) об ударе и отражении. Сальто-мортале, проделанное мною, было не из веселых, но зато спасительное. Смягчен к тому же был удар рулоном бумаги, который я нес под мышкой.

Выйдя из клиники, где меня не до конца починили, я, пожив некоторое время в гостинице, отправился в переделкинский Дом творчества. Отпуская меня, врач сказал:

– Вы очень активный больной, и я, так и быть, согласился выпустить вас, но если вы в ближайший месяц не потолстеете, то немедленно возвращайтесь ко мне, – это значит, что у вас повреждение внутренних органов.

А я никогда в жизни не толстел, всегда отличался худобой.

Семье в Ленинград я ничего не сообщил, друзей упросил тоже молчать.

В первый же день приезда моего в Переделкино я услышал за дверью знакомый раскатистый голос, дверь отворилась, и на пороге встала высокая фигура в легком летнем пальто (был теплый август).

– Я все знаю, – заговорил Корней Иванович. – Я был в клинике, врачи мне все рассказали, и больше об этом ни слова. Каждый день в половине шестого я буду приходить к вам, и мы будем гулять до семи часов, полтора часа. Начинаем с завтрашнего дня.

Он пошагал по комнате, затем продолжал, остановившись передо мной:

– Условия такие. Мы не говорим ни о каких болезнях. Ни о ваших переломах, ни о моей операции (мне недавно вырезали раковую опухоль на спине, накожный рак). Об этом больше ни звука. Мы также не будем говорить о литературных делах и вообще о делах. Как будто их нету. Мы будем рассказывать друг другу только приятное, мы будем хвалить друг друга, но не грубо, не надо, например, говорить: «Вы – гений», вот так прямо, в лоб, надо умно говорить умные комплименты, вскользь, между прочим, как нечто само собой разумеющееся. Мы будем рассказывать друг другу веселые, интересные, милые истории, – например, о любви. О каких-нибудь любовных приключениях. И никаких жалоб. Никакого нытья. Никаких грустных и печальных слов. Согласны? Впрочем, я все равно вас заставлю. Завтра в половине шестого будьте готовы, я к вам приду, и мы совершим первую прогулку.

Вот это да! Вот это были прогулки! Вот это были разговоры!

После пятой или шестой прогулки я заметил какие-то странности, почему-то сузились брюки, я еле-еле утром надевал их. С каждым разом мне все трудней становилось влезать в собственный костюм. Милейшая пара – Александр Михайлович Дроздов и его жена Александра Кирилловна, жившие в ту пору в соседней со мной комнате, хохотали, слушая о моих нежданных затруднениях, и всячески старались помочь.

Я толстел.

Я толстел, как никогда в жизни.

– Сколько фунтов прибавили? – спрашивали меня Дроздовы, когда я появлялся утром.

Их уже нет. А он был настоящий хороший писатель, оба они по-настоящему хорошие люди с нелегкими биографиями.

Александра Кирилловна производила какие-то благотворные операции с моей одеждой, приспособленной для моей худобы. Кто же мог догадаться, что я так стремительно начну приобретать вес, фунт за фунтом?

Прогулок было около тридцати.

Я уже был не просто толстый. Я немного обрюзг.

Так лечил меня доктор Айболит, он же Корней Иванович Чуковский. И вылечил. Ежедневно питал меня положительными эмоциями задолго до того, как эти выражения – «положительные эмоции», «отрицательные эмоции» – стали популярными, общеизвестными.

Когда Корнею Ивановичу исполнилось семьдесят пять лет, его почтили по заслугам.

Конечно, он не почил на лаврах, этим скучным делом он никогда в жизни не занимался.

Он занялся организацией детской библиотеки в Переделкине. Как всегда, он взялся за дело с увлечением, вкладывая в него всю душу, восхищаясь, огорчаясь, торжествуя и негодуя.

Вот как он пишет в одном из писем к жене моей и ко мне (30 октября 1957 года) о своих библиотечных делах:

«Дорогие друзья!

Библиотека действительно вышла на славу. Это лучшее мое произведение. Три уютные комнаты, теплые, светлые, нарядные, множество детей (в день не меньше 40 человек!), которые читают запоем – тут же, в библиотеке – за всеми столами – и делают уроки, и радуются каждой новой книге, которую я привожу из Москвы. Но трех комнат маловато. Если б я не разорился в лоск (б-ка обошлась мне вчетверо дороже, чем я думал), я сейчас же пристроил бы еще одну комнату – побольше. Праздные мечты! Я вылетел в трубу: уголь для отопления, сторожиха, новые стеллажи, абажуры, занавески, линолеум, графины для воды, рамки для портретов, доска для выставки новых книг, цветы, пальмы, кактусы – все это высасывает все мои скудные средства, но сказать себе „довольно!“ я не могу и с азартом продолжаю разоряться…»

Конечно, никаких «довольно!» он так себе и не сказал.

В то же время он в полную силу продолжал свою литературную работу. Писал книгу о Чехове. Писал книгу воспоминаний, в которую вошел и упоминавшийся мною большой очерк о Зощенко. Писал критические статьи – о Л. Пантелееве, о В. Аксенове…

Его новогодние поздравления напоминали мне записки первых лет революции.

Вот последнее его поздравление:

«Дорогие Слонимские!

Просто невероятно, что человек, родившийся в 1882 году, может поздравить друзей с Новым 1969 годом. Я сам удивляюсь этому. И все же – с Новым Годом! С новым счастьем!

Ваш К. Чуковский».

То был последний Новый год Корнея Ивановича Чуковского. В октябре его не стало.

Трудно мне было поверить, что Корней Иванович умер. Так недавно я его видел в санатории в Кунцеве. Он гулял бодро, как здоровый. Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, a Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще. И вдруг…

Мне рассказывали, что, умирая, он произнес:

– Вот и нету Корнея Чуковского…

Он ошибся.

Корней Чуковский есть и всегда будет.

Его книги никогда не умрут.

1972

Л. Пантелеев
ИСТОРИЯ ОДНОГО АВТОГРАФА

Одно из самых стыдных воспоминаний моей юности, а может быть и всей жизни, связано с именем Корнея Ивановича Чуковского. Это тот случай, когда воспоминание не только причиняет боль, но заставляет тебя хвататься за голову, кусать губы, стонать, морщиться и даже, – как это было и с Львом Николаевичем Толстым, – подпрыгивать.

Я совершенно не помню, с чего это началось, почему и при каких обстоятельствах Корней Иванович предложил мне участвовать в прогулке с американцами. Впрочем, почему он пригласил именно меня, об этом я теперь догадываюсь.

Передо мной лежит его недатированная записка. Думаю, что это 1929 год.

«Дорогой Алексей Иванович,

какой ужас, что у Вас нет телефона! Умоляю Вас простить меня: меня спешно вызвали по важнейшему делу. Но живой или мертвый я буду в 64 очаге в 11 часов утра.

Точный адрес:

Лахтинская, 15

Близ Большого проспекта

64 очаг.

Трамвай № 23

Приходите непременно!

Простите!

Ваш Чуковский».

И другое письмо – открытка от декабря 1929 года. В конце ее такие строчки:

«Американец вновь собирается к нам и пишет мне любовные письма. Во всяком письме он кланяется Вам.

Он для чего-то учится русскому языку. Вскоре будет читать и „Крокодила“, и „Шкиду“…»

О ком идет речь, что это за американец? Хоть убейте, не знаю. Не знал и тогда. Имени его я тоже не запомнил, хотя долгое время у меня зачем-то хранилась его визитная карточка. Кажется, д-р Горгон, или Грэхем, или что-то в этом роде. На «г».

Помню только, что высокий, веселый, румяный и на мой тогдашний взгляд пожилой, то есть лет под сорок, вероятно («мой тогдашний взгляд» – это взгляд двадцатилетнего).

Вообще-то этот д-р Г. не был главной фигурой. Главной фигурой была старая, – эта уж по-настоящему старая, – американка, миллиардерша, этакая госпожа из Сан-Франциско, приехавшая в Страну Советов, чтобы познакомиться с постановкой у нас воспитательного дела. Интересовалась она и маленькими детьми, даже грудными, и подростками, и мальчиками нормальными, и ребятами социально запущенными, то есть правонарушителями, малолетними преступниками. Думаю, что именно поэтому Корней Иванович и пригласил меня участвовать вместе с ним и американцами в посещении 64-го очага. Об этом очаге я тоже, увы, ничего не могу рассказать – опять провал в памяти. Зато очень хорошо помню наше возвращение оттуда. Летний солнечный день. Мы идем по Невскому, мимо Казанского собора, и Корней Иванович рассказывает американцам – обо мне. Говорят по-английски, на языке, которым я не владею, но я отлично понимаю, что речь идет обо мне, и понимаю, о чем именно говорят. Корней Иванович, не жалея красок и не жалея вдохновения, рисует перед нашими спутниками историю малолетнего злодея, юного гангстера, прославленного бандита. Отдельные слова мне понятны: тюрьма, Сибирь, взлом, взломщик, побег… По тем любопытным, даже, пожалуй, неприлично любопытным взглядам, которые то и дело бросают на меня заокеанские гости, я могу догадаться, что они страшно увлечены, заинтересованы и заинтригованы. Тем более что ведь бандит, который скромно, как мальчик, шагает сейчас возле них по обочине тротуара, уже не бандит, а «бывший бандит». Он перековался. Покаялся. Поставил крест на своем темном прошлом. И мало того – успел написать обо всем этом книгу.

Как же я чувствовал себя тогда, на Невском, и, позже, в Европейской гостинице, куда нас пригласили к себе американцы? Должен признаться, что мне было не только стыдно, а что вместе со стыдом и смущением я испытывал еще и чувство какой-то нелепой гордости. Да, было и противно, и лестно. Напомню, что темное прошлое, хоть и не такое громкое, за моей спиной все-таки стояло. Стояло совсем еще рядом. И ему, этому прошлому, было нетрудно разбудить во мне на минуту или на час это глупое тщеславие уличного мальчишки.

А ведь на самом-то деле я уже давно был совсем не такой, каким рисовал меня Чуковский. Я много читал, много работал, учился, писал уже третью или четвертую книгу… Давно дружил я и был духовно близок с Маршаком, с Шварцем, с Даниилом Ивановичем Хармсом. И я уже забыл, не начисто, а все-таки забыл, что в дактилоскопическом кабинете Уголовного розыска хранятся отпечатки моих пальцев.

И вот мне зачем-то об этом напоминают…

В скромных апартаментах (и все-таки не в «номере», а именно в апартаментах) Европейской гостиницы беседа была продолжена. На этот раз долго и серьезно, без единой улыбки на лице, говорила миллиардерша, невысокая, плечистая, ладно и крепко скроенная, похожая чем-то на наших фабкомовок старуха. Мы слушали ее, Корней Иванович тряс головой, улыбался, «складывался пополам» и то и дело возглашал своим певучим южнорусским тенором:

– O, yes! О, yes!

Потом он поворачивается ко мне и переводит:

– Миссис такая-то предлагает нам с вами поехать в Соединенные Штаты прочитать ряд лекций в разных городах этой страны. Лекций о постановке воспитания в Советской России. При этом все расходы миссис Твистер любезно берет на себя. Гарантирует она и материальный успех поездки.

Все смотрят на меня, ждут моего отклика. Покраснев, я что-то бормочу. Мол, спасибо… надо подумать… благодарю вас… хорошо… мы подумаем.

Затем память переносит меня под аркаду Гостиного двора. Мы идем с Чуковским в сторону Литейного, и Корней Иванович, возбужденный и веселый, уговаривает меня ехать в Америку:

– Правда, соглашайтесь, Алексей Иванович! Полно вам раздумывать! Проедем с вами через все штаты – от Тихоокеанского берега до Атлантического… Я буду читать о вас лекции, а вы… А вам, собственно, и делать нечего будет – сидите и слушайте. Заработаем миллион! Разве плохо?

Нет, совсем не плохо. От миллиона и даже от половины его я не откажусь. И против Америки у меня ровно ничего нет. Еще в детстве я мечтал побывать и у индейцев в прериях, и на Диком Западе, и в Нью-Йорке, и в Нью-Орлеане, и на берегах Юкона… Но сейчас ехать в САСШ я решительным образом не хочу. Во-первых, у меня есть на этот счет некоторые «убеждения»: я считаю, что рано. Подрасти следует. Еще совсем недавно я отказался от поездки в Германию (в догитлеровскую, веймарскую Германию), куда меня настойчиво звали мои немецкие читатели и издатели. А кроме того, – и это, пожалуй, главное, – я не хочу выступать в той роли, какую мне приготовил Чуковский. Не хочу стоять или сидеть слева от его лекторской кафедры в каком-нибудь квакерском клубе, – в городе Мемфис, штат Теннесси, – и слушать, как он, бросая в мою сторону свои длинные руки, возглашает:

– Этот бледный юноша с таким благородным, просветленным лицом еще три года назад…

Но, может быть, Корней Иванович шутил, уговаривая меня ехать в Америку? Вряд ли. Не думаю. Вообще-то в идее этого путешествия не было ничего фантастического. В те годы поездки советских людей за границу не были еще таким сложным, громоздким предприятием, каким они стали пять-шесть лет спустя.

Что же я отвечал Корнею Ивановичу на его уговоры? Да ничего не отвечал. Шел и молчал. И он правильно понял это молчание. Ни в тот день, ни когда-либо позже к разговору об Америке он больше не возвращался.

А тем временем мы дошли до Спасо-Преображенского собора, обогнули его, свернули в какой-то переулок, и Корней Иванович сказал:

– Ну вот я и дома.

И пригласил меня к себе.

Если от поездки в Америку я уклонился довольно легко, то отказаться от этого приглашения у меня мужества уже не хватило. Я впервые был у Чуковского. Познакомился с его женой и детьми. Обедал у них.

И тут-то вот, в ожидании обеда, это самое и случилось.

Корней Иванович привел меня в свой большой, залитый солнцем кабинет и там показал мне знаменитую «Чукоккалу», о которой я до тех пор совершенно ничего не знал. Усталый, смущенный, измученный тем, что все утро торчал на людях, набитый до отказа впечатлениями, я покорно и почти без всякого интереса рассматривал веселые, остроумные, брызжущие талантом записи и рисунки Шаляпина, Горького, Леонида Андреева, Блока, Маяковского, Герберта Уэллса… И вдруг я слышу над головой голос Корнея Ивановича:

– А теперь я буду просить и вас, милейший Алексей Иванович, оставить свой автограф в этой книжице…

Похолодев, я вскидываю голову и тупо смотрю на Чуковского.

– Что писать? – спрашиваю я хриплым голосом.

Сдерживая улыбку, он широко разводит руки. И осторожно, чуть ли не на цыпочках, балетной походкой идет к дверям, а потом столь же осторожно прикрывает их за собой.

Я остаюсь один на один с «Чукоккалой». Вернее, один против Шаляпина, Репина, Глазунова, Куприна, Анны Ахматовой, Конан Дойля и, кажется, Рабиндраната Тагора и шаха персидского…

Я всю жизнь был тугодумом. Написать что-нибудь экспромтом, особенно если результатов моих творческих усилий ждут тут же, над моей головой или за плохо прикрытой дверью, я не умею. А сейчас я и совсем в панике. Ведь надо же не просто расписаться, оставить автограф: дескать, с приветом и уважением Л. Пантелеев, – надо сочинить что-нибудь острое, блестящее, во всяком случае, не хуже того, что сочинили Аркадий Аверченко, или Саша Черный, или Джером Кляпка Джером, которые, если не ошибаюсь, тоже оставили в этой книжище перлы своего ума и таланта.

Боже мой, что же я буду делать, где же мне тягаться с этими титанами?! Кто я? Что я? Впрочем, постойте! Я знаю, кто я! Сегодня мне особенно хорошо известно, кто я такой.

Что-то брезжит в моей несчастной голове. Кажется, я начинаю понимать, чем я могу потрафить хозяину этого альбома.

В комнату заглядывает Корней Иванович:

– Ну как?

Улыбка на его губах кажется мне сардонической.

– Дайте мне чернил, – говорю я мрачно.

– Стило у вас в руке, Алексей Иванович. В правой.

Я объясняю, что мне нужны не стило, а чернила, чернильница.

Корней Иванович придвигает, ко мне стеклянный кубик чернильницы. Поднимает крышку. И с любопытством смотрит: что я собираюсь делать?

Могу поклясться чем угодно и как угодно, что ни одним днем раньше, ни одним позже я этого не сделал бы. Только в этот ослепительный день – в середине лета тысяча девятьсот двадцать девятого года – могла мне прийти в голову эта дикая мысль.

Я придвигаю чернильницу ближе, слегка окунаю в загустевшие чернила кончик среднего пальца и оставляю на белоснежной веленевой странице «Чукоккалы» отпечаток этого моего идиотского пальца. И это еще не все. С молниеносной быстротой, с быстротой гения, я придумываю и пишу под этим грязным оттиском непревзойденные по своей изысканной тупости строчки:

 
Дефективного поэта
Уголовная примета.
 

Не успел я поставить точку, еще не оторвал пера от бумаги, а уже понял, какую непроходимую глупость я сделал, какой постыдный бред изобразил.

Конечно, я сам виноват. Знаю, что нельзя собственную глупость перекладывать на чужие плечи. И все-таки я всю жизнь не мог простить Корнею Ивановичу этот мой «экспромт», не мог забыть, что это он подбил, спровоцировал меня на его сочинение. Ведь не будь той памятной прогулки по Невскому, не наговори тогда Чуковский так много и так живописно о моем темном прошлом, разве пришла бы мне в голову эта убогая мысль?!

Всю жизнь, целых сорок лет я жил надеждой, что Корней Иванович пожалеет меня и вырвет из «Чукоккалы» эту злосчастную страницу. Хотя я уже давно дружил с ним, любил его, пользовался его добрым расположением ко мне, я ни разу не решился напомнить ему о грехе моей юности. Он тоже деликатно молчал. И надежда во мне теплилась.

На днях я узнал, что напрасно тешил себя этой надеждой. Она оказалась тщетной.

Была у меня в гостях внучка Корнея Ивановича – Елена Цезаревна Чуковская, Люша, как зовем мы ее с детства, хотя она уже успела вырасти. Зашел разговор о Чукоккале. И Елена Цезаревна сказала:

– Там есть и ваша запись.

И при этом очень выразительно усмехнулась. А потом столь же выразительно прочла по памяти вышеприведенные строчки о дефективном поэте и уголовной примете.

Чтобы не думать плохо о дорогом Корнее Ивановиче, я утешаю себя мыслью, что не выдрал он, не изъял из «Чукоккалы» эту злополучную страницу только потому, что сделать это было невозможно. В самом деле, кто знает, может быть, на обороте этой страницы стоит подпись Айседоры Дункан, или Чарли Чаплина, или, скажем, какой-нибудь Вильгельмины Первой, королевы Нидерландской?!

В. Смирнова
В ЛЕНИНГРАДЕ, В МОСКВЕ, В ПЕРЕДЕЛКИНЕ…

Имя Корнея Ивановича было мне известно, еще когда я училась в гимназии: его хлесткие, боевые статьи о современной литературе – о Горьком, Леониде Андрееве, о Вербицкой и многих других – я читала с интересом, сразу отличая его среди других критиков. Конечно, мне тогда и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь буду с ним знакома лично, буду пользоваться его дружеским расположением.

В конце 1916 года, когда я приехала в Петроград учиться на Бестужевских курсах, мне довелось впервые увидеть его, – правда, мельком.

Это было на званом вечере у известной тогда писательницы. Романы ее я читала в журнале «Вестник Европы» и, признаться, не очень жаловала. Но так как моя старшая сестра училась на курсах вместе с дочерью писательницы и была у них в доме «своей», то я попросила, чтобы она и меня взяла на этот вечер. Писательница тотчас наклеила на меня ярлычок – «Девушка из Ферганы» (ведь у нее в доме каждый должен был из себя представлять что-то) – и так меня знакомила с мужем и другими гостями. Было очень многолюдно, но я никого не знала, никто не обращал на меня никакого внимания, и мне было невесело на этом пышном рауте. Потихоньку я бродила из комнаты в комнату и наконец попала в маленький, очень уютный кабинет, уставленный книжными шкафами. За письменным столом у окна в удобных, широких креслах сидели два человека сам хозяин и кто-то совершенно укрывшийся за развернутым английским журналом, так, что я увидела только черный клок волос над страницей и внизу длинные-длинные вытянутые ноги. Хозяин (это был известный, журналист, англичанин, очень образованный, как я потом узнала) учтиво встал мне навстречу, усадил меня возле книжной полки и, памятуя, что я «девушка из Ферганы», стал меня расспрашивать про Среднюю Азию. Мы поговорили про ферганскую природу, про горы, про быт местного населения, и вдруг он спросил меня: «А какая там литература?» Я удивилась: «Какая же может быть там литература? Никакой литературы там нет…» – «Простите, – возразил хозяин, встал, снял с полки тоненькую книжку в сильно потертом зеленоватом, с тиснеными узорами, кожаном переплете и подал мне. – Вот замечательный поэт вашей страны – Алишер Навои», – сказал он. Я смущенно раскрыла книжку – это был арабский, текст. «Но это же старина, древность, – сказала я, – а я думала – вы говорите о современной литературе». Тут английский журнал опустился, я увидела живые, веселые, лукавые глаза, и незнакомец сказал громким, мне показалось театральным, голосом: «А может быть, и теперь там растет какой-нибудь новый Алишер, великий поэт, – только вы его не знаете». И опять закрылся журналом. Что я могла сказать на это?.. В этот момент хозяйка привела в кабинет новых гостей, и я, поставив на место Алишера Навои, выскользнула из комнаты.

Возвращаясь домой, я спросила у сестры: «Ты не знаешь, кто это был у хозяина в кабинете – такой длинный, черноволосый, с большим носом?» Она сказала: «Да это же Чуковский. Он дружит с хозяином, я его несколько раз встречала у них в доме». – «Так это был Чуковский?! Как жаль, что я не успела его разглядеть по-настоящему!»

По-настоящему «разглядеть» Корнея Ивановича Чуковского мне посчастливилось только через шестнадцать лет – в 1932 году.

* * *

Я тогда работала в детском радиовещании в Москве. У меня не было в то время своего жилья, и я моталась с маленькой дочкой по случайным квартирам, по знакомым, когда они были в отъезде. Когда же случалось так, что жить было вовсе негде, я отвозила Иришку к сестре в Ленинград: там была бабушка, которая могла за ней присмотреть, там жили племянницы – ее сверстницы.

Корней Иванович часто приезжал по своим литературным делам в Москву (он жил тогда еще в Ленинграде) и всегда заходил к нам на радио, живо интересовался нашей работой. Вокруг него тотчас собирались толпой актеры, участвовавшие в передачах, писатели, знакомые с ним, наши редакторы, раздавались шутки, смех. Я сидела за своим столом и не решалась к нему приблизиться, хотя нас, конечно, познакомили и он поглядывал на меня доброжелательно. Но вскоре случилось так, что я могла узнать его ближе.

Я получила телеграмму от сестры, что Иришка моя тяжело больна, при смерти. Меня вызывали приехать. Не могу не сказать с благодарностью, что у нас на «детском радио» была в то время удивительно товарищеская и дружеская атмосфера: без всякого бюрократизма и канцелярского формализма меня тотчас отпустили, пообещав все за меня делать, пока я буду отсутствовать. Я уехала, застала Иришку в тяжелом состоянии, но через несколько дней ей стало легче.

Дело было зимой, стояли тридцатиградусные морозы, Иришкину кроватку поставили посреди комнаты, и мы с мамой дежурили возле нее. А все остальные ютились в другой комнате. Было так холодно, что я дома ходила в валенках.

И вот однажды утром, когда моей бедной больной только что сделали укол камфары и она горько плакала от боли (а с ней и я тоже), вдруг отворилась дверь и вошел весь запушенный снегом, как Дед Мороз… Корней Иванович Чуковский. Изумленная, я бросилась к нему. Я знала, что он был в Москве, и подумала… Не знаю даже, что я думала, так я была удивлена его появлением. Он сказал мне тихо: «Я не к вам, я к девочке». Снял шубу и шапку, поздоровался с медсестрой, сказал: «Не бойтесь, я не заморожу», – прошелся по комнате, потирая руки, потом присел на край постели, взял Иришкину руку и стал знакомиться. Он что-то приговаривал тихонько поглаживая ее по голове, и через минуту слезы высохли у нее на глазах, она с восторгом смотрела на него и уже улыбалась. Услышав его голос, в комнату просунулись мои маленькие племянницы. Он встал, низко им поклонился и весело их приветствовал. Они ничуть не смутились (не то что я) – ведь они уже знали и «Крокодила», и «Мойдодыра», а Корней Иванович был такой большой, веселый, добрый. Девчонки жадно на него глядели, ожидая чего-то необычайного. И вот он взял со стола стакан с водой и на вытянутой руке стал быстро вращать то в одну, то в другую сторону. Девчонки ахнули, но он другой рукой снял стакан с ладони и показал: вода не пролилась, ни капельки.

– Ах, вы боитесь, что я пролью? – закричал Корней Иванович обиженно, поставил стакан на стол, схватил чернильницу и тоже стал кружить ею, приговаривая: – А вот и не пролью!

Иришка развеселилась, даже привстала на подушке, и смеялась, и кричала:

– А вот и не пролил! А вот и не пролил!

Оставив наконец чернильницу, Корней Иванович стал ходить по комнате и рассказывать что-то смешное, девчонки хохотали. Вдруг он нагнулся, в одно мгновение ловко схватил стул за ножку и поднял его одной рукой высоко над головой.

– Вот как я умею! А вы не умеете! Надо вырасти большим – с меня ростом, надо быть сильным и здоровым, слышишь, Ириша, надо поправляться!

Он показывал девчонкам разные фокусы, рассказывал смешные истории, это было целое эстрадное представление. Потом он опять присел к Иришке на кровать, потрогал лобик, спросил: «Не устала?» – нежно простился, пообещал «еще много-много раз увидеться». Одеваясь, он зорко взглянул на меня. «Не говорите мне ничего. Я все понимаю. И не провожайте меня». И ушел – быстрый, легкий, почти бесшумный. Конечно, он показался тогда нам добрым волшебником: весь тот день моя девочка была весела, не капризничала, послушно принимала лекарства и на все лады поминала Корнея Ивановича.

По правде сказать, я думала, что мои друзья на радио упросили его навестить мою больную Иришку. Но, вернувшись в Москву, я узнала, что он, не увидев меня, как обычно, на месте, спросил, что со мной, и ему рассказали все. Он узнал адрес сестры, но пришел сам, по доброму своему побуждению. Позже я узнала, что он недавно похоронил свою младшую дочь Мурочку, которую очень любил. Она долго и тяжко болела – у нее был костный туберкулез, и ничто не могло спасти ее. И я поняла, почему он, встречаясь со мной, говорил: «Я вас ни о чем не спрашиваю – у вас на лице все написано: когда Иришке легче, когда хуже. Я знаю все по своему опыту». Он понимал меня без лишних слов.

* * *

Мои литературные отношения с Корнеем Ивановичем начались позже – и несколько неожиданно. В 1936 году на конференции по детской литературе я выступила как «начинающий критик» и пыталась охарактеризовать наших поэтов-корифеев – Чуковского, Маршака, Барто, Квитко. Я говорила: «Почему мы всегда говорим только о плохих книжках, только о том, что вне литературы? Почему не сказать о том лучшем, что у нас есть, – не попытаться охарактеризовать наших лучших поэтов?..» Речь моя была, вероятно, наивна и резка, характеристики были в основном такие: Чуковский забавляет детей, как «скоморох», Маршак – «мастер игрушек», великолепно обыгрывает вещи, Барто сатирик-фельетонист, а Квитко – лирик и доказал, что настоящая лирика может быть доступна и малышам. Меня «осадил» председательствующий, сказав, что «нам начинающих критиков не нужно», после чего от меня все присутствующие стали шарахаться весьма недвусмысленно. Но как же я удивилась, получив через несколько дней из Ленинграда письмо от Корнея Ивановича! Он писал, что хотя со многим был не согласен в моем выступлении, но моя «взволнованная, горячая речь» тронула его, и он желал мне всего доброго, а главное – «продолжать и дальше в таком же духе». Не знаю, почему, но я ужасно рассердилась на это письмо и ответила ему очень дерзко: ежели, мол, Вы со мной не согласны, то как же могла моя горячая, взволнованная речь Вас тронуть? И я, мол, не понимаю: почему Вы пишете мне, зачем? Видно, Корней Иванович тоже рассердился, потому что ответил мне, помнится, так: «Я уже настолько стар, что могу себе позволить писать кому я хочу и так, как я хочу, не затрудняя себя вопросами: почему и зачем?» А если, мол, вы не понимаете дружеских писем, то вам же хуже… Вот в таком духе был его ответ. И мне стало стыдно. Но позже, когда мы встретились и я пыталась с ним объясниться, он только рукой махнул и не хотел ничего вспоминать.

* * *

В годы войны мы не виделись – он был в Ташкенте, а я с сыном в Чистополе. После войны, когда я работала в Союзе писателей, в Комиссии по детской литературе, я встречалась с Корнеем Ивановичем на деловой почве советовалась по всяким «детским» вопросам, хотя он не принимал участия в работе комиссии и никогда не показывался на наших собраниях. Потом, когда он переработал для нового издания свою книгу «От двух до пяти», он пожелал, чтобы я была его редактором в издательстве «Советский писатель». Но, признаться, «редактировать» пришлось мне не много, то новое, что он внес в книгу, – о народных истоках детской речи, – очень меня порадовало, и работа с ним была скорее уроками для меня, чем полезной для него. Правда, я иногда удивлялась, видя в чем-то его неуверенность или сомнение, – мне казалось, что его-то уж не могут одолевать никакие сомнения. Оказалось, что, как и всякий большой писатель, он тоже подвержен был часам или минутам неудовлетворенности своей работой, неуверенности, хотя это трудно представить, видя и слыша, как он разговаривал с писателями, с товарищами, с детьми, с людьми, всегда окружавшими его.

Поражало меня всегда, как при своей постоянной, можно сказать непрерывной, работе он находил время и силы для общения со множеством приезжавших, приходивших к нему самых разных людей: он умел каждому быть полезным. Я помню, как летом 1947 года, когда наша семья жила в Переделкине, Корней Иванович, узнав, что сын мой зимой занимался английским языком с учительницей, сказал, что нехорошо делать перерыв в занятиях языком, и вызвался сам с ним заниматься. Он настоял, чтобы Вова и его товарищ Миша Гаспаров, тоже живший возле нас, приходили к нему каждый день, устраивал им диктовки, или заставлял их читать английских поэтов, или просто говорил с ними по-английски. А когда я благодарила его, он делал вид, что удивляется, и говорил: «Мне весело болтать с этими славными мальчиками».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю