Текст книги "Воспоминания о Корнее Чуковском"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Корней Чуковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
С техникой Корней Иванович ладил плохо. Когда писатель Владлен Бахнов подарил ему радиоприемник, он с удовольствием нажимал кнопки и водил рычажки, отыскивая нужную ему станцию. Но у него не хватало терпения долго крутить рычажок, он принимался ворчать и в конце концов говорил с облегчением:
– Как хорошо, что можно выключить это устройство в любую минуту.
И по телефону говорить не любил. Выслушает, что ему скажут, ответит и положит трубку на рычаг. Говоривший с ним вновь набирает номер, думая, что их разъединили.
– Корней Иванович, – предупреждала иногда я, – скажите «до свидания», а то опять позвонят.
– До свидания, – говорил он в телефон, когда раздавался звонок, и вешал трубку.
Не любил по телефону хлопотать о ком-нибудь, предпочитал обращаться письменно. А когда я справлялась о результатах его хлопот по телефону, говорил:
– Как вы храбро разговариваете, а ведь он – начальник.
Если все же приходилось самому вести телефонные переговоры, записывал, о чем надо спросить и что сказать.
Когда хлопотал о женщине, прежде чем начать писать «прошение», повторял:
Кто она мне: не жена, не любовница
И не родная мне дочь,
Так отчего ее доля проклятая
Спать не дает мне всю ночь?
Если я напоминала о деле, которое ему неприятно было начинать, а он пообещал его сделать, он, отмахнувшись, говорил:
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера.
Но чаще я слышала от него фразу, которую он произносил, понижая голос и растягивая слова:
– Поторопимся споспешествовать благим намерениям.
Корней Иванович хлопотал о квартирах, о пенсиях, о прописках, об устройстве в больницу, в детский сад или в санаторию (так произносил он это слово).
Я могу рассказать о том, как Корней Иванович устроил семейное счастье одной бельгийской студентки, которая приехала в Москву для изучения Чехова, как хлопотал о больнице для рабочего Ипатова, как устраивал переделкинских мальчиков в нахимовские и суворовские училища, как беспокоился о ленинградских студентах, несправедливо отчисленных из института, как на несколько дней поселил у себя на даче друга моей дочери, у которого родители попали в автомобильную катастрофу, как он умел помочь каждому, кто обращался к нему за помощью, а тем, кто не обращался, он предлагал ее сам.
Он всегда все понимал и все мог простить. Не прощал одного – зря отнятого у него времени. Он часто с грустью повторял, что не успеет сделать всего, что задумал. И до исступления жалел свои утренние часы. А когда кто-нибудь отрывал его от работы, доходил до неистовства, до криков: «Негодяи, как смели помешать мне!»
Он часто пенял мне, что я не ограждаю его от посетителей, а я не всегда могла остановить идущего к нему гостя, да и не только гостя.
Сам Корней Иванович редко выговаривал гостю за неожиданный визит. Если бы я попыталась втолковать посетителю, как сильно он помешал Корнею Ивановичу, он не поверил бы мне, так как был принят вполне мирно, даже радушно, порою и восторженно. А накопившиеся в душе Корнея Ивановича проклятия за потерянное время выливались на мою голову уже в ту минуту, когда гость спокойно спускался по лестнице.
Для гостей были отведены предвечерние часы, главным образом около пяти или шести вечера. Но гости в доме Корнея Ивановича не были гостями праздными. Кто-нибудь приезжал почитать свою рукопись, новые стихи, художники привозили иллюстрации к сказкам Корнея Ивановича, редакторы доставляли корректуру со своими вопросами, а иностранные литературоведы и переводчики привозили свои книги и расспрашивали Корнея Ивановича о Некрасове или Зощенко, о Лескове и Паустовском, о Короленко или о людях шестидесятых годов прошлого века. Корней Иванович давал книги, советовал, где отыскать нужные материалы, правил статьи, критиковал стихи, выслушивал рассказы о горестях и невзгодах, свалившихся на какого-нибудь из пришедших к нему гостей.
Я видела входивших к Корнею Ивановичу усталых, удрученных людей, но даже недолгий разговор с ним умиротворял их души, и, я уверена, от участливого сочувствия Корнея Ивановича им было легче переносить свои неприятности и беды. Ведь:
Всем ведомо, что в доме этом
И обласкают, и поймут,
И благородным, мягким светом
Всё осветят и обольют.
А его самого могла успокоить только работа. От всякого горя он уходил в занятия до изнеможения. Никогда не позволял своим чувствам одолевать себя. Весь тот день, когда Корней Иванович узнал о внезапной смерти своего сына Николая Корнеевича, он просидел за столом с Р. Е. Облонской, редактируя переводы Уолта Уитмена. И сколько раз, вспоминая потом об этом тяжелом для него дне, он с любовью вспоминал и Раису Ефимовну, которая его спасла (как он говорил) от невыносимой тоски.
Однажды, когда, собравшись гулять, Корней Иванович стоял на дорожке в саду, поджидая, пока я закрою дверь на ключ, в раскрытые ворота въехала инвалидная коляска и остановилась возле гаража. В запыленной коляске сидели две девушки с утомленными лицами.
– Откуда вы, прекрасное дитя? – обратился Корней Иванович к одной из них.
– Я Светлана, – ответила девушка, – а это моя подруга Аля.
Светлану Корней Иванович знал, хотя и не видел ее до этой поры, но переписывался с нею, хлопотал о ней, посылал книги и деньги. В одном из писем она обещала приехать к нему в гости, и вот, устроившись в коляске своей подруги, она выполнила свое обещание.
Выйти без помощи других они не могли – у обеих больные ноги. В доме, кроме Корнея Ивановича и меня, никого не было. Пока мы соображали, как доставить девушек в дом, они наперебой рассказывали, что добирались до Переделкина два дня. Они ехали из инвалидного дома в Данках, из-под Серпухова. В дороге коляска у них сломалась, и, привязанные к другим машинам, они кое-как преодолевали свой путь. Перед самым Переделкиным капризная коляска вдруг пошла своим ходом, и они благополучно добрались до дачи Корнея Ивановича.
– Что же нам делать? – растерянно спрашивал Корней Иванович.
Помощи ждать было неоткуда, я подставила свою спину одной из девушек, она ухватила меня за шею, и я потихоньку перенесла ее в дом. Потом перенесла и другую. Но не успела я передохнуть, как таким же манером (по выражению Корнея Ивановича) мне тут же пришлось поднимать их на второй этаж, так как, несмотря на усталость, они хотели непременно, еще до обеда, побывать в кабинете Корнея Ивановича.
В тот день они не уехали. Только утром мог прийти слесарь починить их коляску. И ночь они провели в доме. Корней Иванович устроил их в столовой. От возбуждения они не спали, разговаривали и громко смеялись. Корней Иванович потом сказал:
– Я впервые не мучился от бессонницы – все время прислушивался к их хохоту. Они так веселились, что я забыл, как тяжело они обе больны.
Я запомнила этот день не потому, что гости были необыкновенные. Этим дом Корнея Ивановича не удивишь. А по тому в буквальном смысле безудержному веселью, которому предавался в тот день Корней Иванович и его очень больные, очень настрадавшиеся и очень смешливые, жизнерадостные гостьи. Я надеюсь, что и Светлана помнит этот день, как и все последующие, когда к ней в Данки поехала по просьбе Корнея Ивановича Ф. А. Вигдорова с книгами, тетрадями и английскими учебниками. Бессонница была отчаянием в жизни Корнея Ивановича. Она обрушилась на него в молодости, он говорил, ему не было еще двадцати лет. И казнила его своим постоянством всю жизнь. Ни смена снотворных, ни лекарственные коктейли, ни другие снадобья не помогали. От бессонницы у Корнея Ивановича разболевалось сердце, и тогда
Приходил профессор Вотча-ал,
Долго голову мороча-ал, —
растягивая «а», напевал Корней Иванович после визита профессора.
Отторгнутый бессонницей от работы, он сокрушался о каждом потерянном часе, каждой ненаписанной странице, каждом не выведенном на бумаге слове. Лекарства одурманивали его, но он настойчиво сидел за столом, «корпел» (как он говорил) над статьей или переводом, надеясь перемочь расслабляющее действие снотворных.
– Если бы еще я был безгрешен! – печалился Корней Иванович. – У Тютчева бывали роковые дни
Лютейшего телесного недуга
И страшных нравственных тревог,
а у меня роковые ночи. Ведь вы не знаете «Что думает старуха, когда ей не спится» [20]20
Название стихотворения Н. А. Некрасова.
[Закрыть].
Наконец решено было прибегнуть к гипнозу. Ожидая приезда врача Литфондовской поликлиники, Корней Иванович вспоминал случаи из своей или своих знакомых гипнотической практики и с большим сомнением относился к будущему сеансу, уверяя, что не поддается гипнозу.
Врач пробыл в кабинете Корнея Ивановича недолго, минут двадцать тридцать. Когда он ушел, я увидела на столике возле тахты метроном, под монотонный звук которого, по мнению врача, Корней Иванович будет крепко спать.
– Он уложил меня на тахту и попросил расслабить все мышцы, рассказывал Корней Иванович. – И в ту же самую секунду руки-ноги мои напряглись так, словно я готовился к поднятию тяжести. Потом предложил отбросить все мрачные мысли. И тут же я припомнил все горести, вплоть до похорон бабушки. В конце концов я не выдержал и вскочил с тахты. Он думает усыпить меня вот этой штукой.
И Корней Иванович тронул стрелку метронома. Метроном равномерно отщелкивал лево-право, а Корней Иванович внимательно и недоверчиво следил за маятником.
Но – чудо свершилось. После, казалось бы, неудачного сеанса Корней Иванович спал почти без снотворных и без метронома около двух месяцев. К концу этого срока его вновь посетил гипнотизер. Войдя в кабинет, он принялся рассказывать Корнею Ивановичу о своих бедах. Он жаловался на неприятности, происходившие у него на работе, на жену, вызвавшую эти неприятности, на молоденькую медицинскую сестру, виновницу этих неприятностей.
– Знаете, – подвел итог своим жалобам врач, – я теперь совсем перестал спать!
– И это ВЫ говорите мне, МНЕ, которого лечите от бессонницы! – простонал Корней Иванович.
На этом гипнотический эксперимент был закончен. Вновь каждый вечер он глушил себя снотворными, каждую ночь воевал с бессонницей и утром, прежде чем придвинуть стул к письменному столу и засесть за работу, повторял:
Отдайте, боги, мне рассудок омраченный.
Корней Иванович изнемогал под тяжестью этой борьбы с бессонницей и снотворными. Но не позволял себе оставить работу до того часа, когда наступало время его прогулки: перед обедом и вечером, около пяти часов.
Прогулочные маршруты Корнея Ивановича не были разнообразны. Обычно он гулял по улице, на которой стоял его дом. В хорошие дни доходил до конца улицы, потом – налево, к железной дороге, где с насыпи гадал по поездам. Но часто сворачивал в калитку Дома творчества и там сидел в саду или в кресле на каменной террасе. Любил гулять и вдоль большой поляны, расположенной между шоссе и речкой Сетунь, и, если не заходил в гости к пастерначатам (так называл он внуков Бориса Леонидовича), добирался до речки и спускался к роднику.
Но однажды у развилки он повернул налево, и мы подошли к зданию детского костно-туберкулезного санатория. Глухой говор и шум были слышны уже в дверях большого старинного двухэтажного дома. Корней Иванович двинулся в глубь коридора и тихо вошел в огромную комнату. В прохладной, скорее холодноватой, комнате в три ряда стояли белые кровати. Возле многих были устроены хитроумные сооружения, которые поддерживали больные руки, ноги, головы лежащих в кроватях детей. Все они занимались своими делами – читали, играли в шахматы, переговаривались с соседями, – и прихода Корнея Ивановича в первые минуты никто не заметил. Корней Иванович спокойно наблюдал за всем, что происходило в комнате.
Потом раздался удивленно-восхищенный возглас:
– Ка-а-арней Ива-аныч?!
И сразу поднялась кутерьма, со всех сторон запищали радостные голоса, а в воздухе замелькали свободные от повязок руки и ноги.
– Здорово, старики и старухи! – приветствовал детей Корней Иванович и поднял руку.
Стало тихо, и чей-то голос спросил:
– А Бибигона принесли?
– Нет, – ответил Корней Иванович.
И под разочарованное «у-у-у-у-у» сказал, что Бибигон улетел на луну.
«У-у» замерло, и Корней Иванович начал читать:
Сидел Бибигон
Под большим лопухом
И спорил о чем-то
С моим петухом.
Как вдруг
Залетела
В наш сад стрекоза
И мигом попалась
Ему на глаза…
И т. д.
Когда он трубочкой свернул рукопись и сунул ее в карман, все принялись обсуждать, что же будет с Бибигоном, наперебой давали советы, придумывали дальнейшие приключения Бибигона. А потом начали требовать:
– Фокус! Фокус! Фокус-покус!
Корней Иванович взял у кого-то со столика маленькую кружку с водой, поставил ее на ладонь и быстро повернул ладонь вниз. Все ахнули, но кружка уже по-прежнему стояла на ладони, из нее не пролилось ни единой капли.
Потом Корней Иванович, зажав в руке трость, принялся быстро-быстро вращать ее. Концы трости прочерчивали в воздухе сплошную линию, и казалось, что в руках у Корнея Ивановича круг, который стремительно вертится.
А потом, прислонив трость к спинке кровати, он легко наклонился, подхватил за ножку стоявший рядом стул, на вытянутой руке понес его через всю комнату и скрылся в дверях. За его спиной сначала раздался всеобщий вздох, а следом за ним визг и крики, но Корней Иванович уже выходил из дома.
Последние годы Корней Иванович тщетно надеялся, что отыщется собеседник, с которым он душевно и (по его выражению) с аппетитом поговорит о смерти. Но такого собеседника не находилось. Иные думали, что Корней Иванович просто ищет утешения или хочет, чтобы его пожалели, и принимались уговаривать его, повторяя пустые фразы: «Да что вы! Ведь вы так молодо выглядите!» И Корнею Ивановичу оставалось только отмахиваться от таких утешителей. Другие глубокомысленно подтверждали: мол, все умрем, Корней Иванович, все там будем. Он грустил, что никто не поддерживал с ним такой беседы и все отделывались банальными фразами.
А это была его настоятельная потребность, и никто не мог утолить ее.
Он все чаще читал из Тютчева:
Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать,
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн.
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь…
Или:
Как ни тяжел последний час
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья,
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…
Когда составлялся каталог библиотеки в переделкинском доме Корнея Ивановича и мне досталась полка, на которой стояли стихотворные сборники, я, перелистывая томик Тютчева, увидела, что эти стихи отчеркнуты черным карандашом.
Если я, как и другие, начинала сетовать, зачем Корней Иванович говорит со мною на такие мрачные темы, он останавливал меня словами Блока:
Что быть должно, то быть должно.
И не раз говорил:
– Всю жизнь я изучал биографии писателей и знаю, как умирали Некрасов, Щедрин, Уитмен, Уайльд, Толстой, Чехов. Я хорошо изучил методику умирания и знаю, что умирать не так страшно, как думают. Я знаю, что говорят умирающие и что происходит после похорон.
И потом:
– Я совершенно ясно представляю себе, как в 1980 году, проходя мимо моего балкона, кто-то скажет: «Вот на этом балконе сидел Маршак!» – «Какой Маршак? – поправят его. – Не Маршак, а Чуковский!»
Говорил Корней Иванович об этом всегда спокойно, с интонациями простыми, обыденными. И, наверное, поэтому так трудно было поддерживать с ним разговор, гораздо проще было промолчать или сказать несколько ничего не значащих слов…
Каждый месяц 21-го числа Корней Иванович с кем-нибудь из близких или один ходил на переделкинский погост, где была похоронена его жена. В любую погоду он поднимался на невысокий холм и входил в ограду, где рядом с могилой жены он оставил место и для своей:
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
Теперь над их общей могилой стоит памятник, исполненный скульптором Ильей Львовичем Слонимом.
Сейчас в дом Корнея Ивановича приходят гости. Иногда большими группами, иногда по два-три человека. Взрослые и дети. Просто любопытные и любители литературы, большие знатоки книг Корнея Ивановича. Каждый из них, прежде чем пройти в кабинет, постоит у двери и с порога оглядит его. Я с трудом, но научилась рассказывать о Корнее Ивановиче.
А когда в доме никого нет, я по-прежнему сижу за столом, за которым проработала столько лет, и все еще ловлю себя на том, что прислушиваюсь к тишине в комнате через площадку, в кабинете Корнея Ивановича. И иногда мне кажется, вот-вот услышу его голос:
– Клара!
1973
Маргарита Алигер
ДОЛГИЕ ПРОГУЛКИ
Взрослые взяли меня с собой в гости. В доме, куда они направлялись, были дети, по слухам очень хорошие. Эти отличные дети встретили меня соответственно своей репутации и тотчас же любезно показали мне свои игрушки и книги. Ну, игрушки – бог с ними, в чужие игрушки не наиграешься, но книги, книги – другое дело: интересную книгу не грех ведь и попросить почитать на денек-другой. Меня сразу же привлекла книга, совсем отличная от книг, знакомых мне до тех пор, не похожая на них ни величиной, ни картинками. Едва открыв ее и прочитав первые строки, – то были стихи, а я уже отличала этот жанр, – я так и не могла оторваться и, усевшись на диван, принялась за чтение. Мне предлагали поиграть во что-нибудь, меня звали пить чай – я не отзывалась. Я читала и оторвалась от чтения, лишь дочитав до конца большую книгу, которая называлась «Крокодил».
За долгие годы, миновавшие с того вечера, когда я впервые прочла «Крокодила», он стал так широко известен, что нет нужды о нем распространяться. Мне было не более шести лет, я не понимала толком, что значит автор, но имя автора «Крокодила» я запомнила. Его звали Корней Чуковский.
По пути домой меня сдержанно пожурили. На хозяев – взрослых и детей – я произвела странное впечатление: пришла в гости и уселась за книжку. Но я не придала особого значения упрекам матери. Они доносились откуда-то со стороны, а во мне звучали стихи Корнея Чуковского. Я запомнила «Крокодила» наизусть, почти целиком, и стала охотно рассказывать его другим детям, а то, что дословно не запомнила, рассказывала своими словами, может быть даже своими стихами, – подобная вольность казалась мне тогда вполне допустимой.
Вслед за «Крокодилом» мне открылось множество книг, сочиненных Корнеем Чуковским: «Мойдодыр», «Бармалей», «Тараканище», «Муха-Цокотуха», «Федорино горе», «Чудо-дерево». Я накидывалась на них жадно, запоминала их с ходу к стала их горячим пропагандистом.
Со стихами Чуковского связано для меня первое в жизни соприкосновение со славой. Начав ходить в школу, я частенько опаздывала на первый урок. Кто не помнит, как противно в восемь лет вставать рано зимой, когда за окном еще темно, в комнате еще холодно и вода из крана ледяная, а с вечера ты гораздо позже, чем следовало, читал интересную книгу. И вот однажды я снова опаздывала и понимала, что мне не избежать неприятностей. Где-то в середине первого урока я приплетаюсь в школу, прошу разрешения войти в класс, получаю его, понимаю, что выражение лица учительницы не сулит мне ничего доброго, шлепаюсь на первую попавшуюся парту и тут только замечаю, что в классе очень уж много народу, чуть не вдвое больше обычного. Оказалось, заболела учительница третьего класса, и нас соединили на первые часы, устроив нечто вроде литературного утра. Все желающие могут выступить с чтением любимых произведений. Не долго раздумывая, я поднимаю руку и, получив слово, обрушиваю на два класса «Мойдодыра» Чуковского, целиком, наизусть, с подлинным чувством и волнением. Боже, какой это был успех! Никогда в жизни я больше не знала такого. Он был усилен еще и тем, что душа моя была готова совсем к другому – к упрекам, к выговорам, – и вдруг вместо них рукоплескания, восторг, признание. Я ходила теперь по школьным коридорам, сопровождаемая восхищенными взглядами и шепотками: «Вон она, та девчонка, которая…» Старшеклассники пригласили меня выступить у них на вечере. Меня стали называть «Мойдодыр», – тут, может быть, следовало обижаться, но прозвище произносилось с таким восторгом, что я, помнится, даже гордилась им. Стоит ли осуждать восьмилетнего ребенка за подобную суетность?
Этот праздник, пожалуй, не прошел для меня бесследно, не остался только милым воспоминанием. Он научил меня и кое-чему серьезному, приоткрыв мне великое счастье волновать людей силой своей мысли, своей выдумки, всем, что именуется дорогим словом «талант». Талант, по-моему, всякий раз еще одно светило, восходящее на наше небо и озаряющее нашу жизнь. Чем больше таких светил, тем жизнь ярче и праздничнее. На небе моего детства вспыхнул талант Корнея Чуковского.
* * *
В благородном и многозначном жанре литературных воспоминаний весьма существен момент, с которого они начинаются. Естественнее всего, пожалуй, начинать их с первой встречи, с первого знакомства, с первого впечатления, но что считать таковыми? Я отлично помню, как мы познакомились с Корнеем Ивановичем, и первые наши, чаще всего случайные, встречи, но я глубоко убеждена, что начинать мне следует не с них и не их следует считать первыми. Потому-то я и разрешила себе начать с воспоминаний о самой себе, ибо только в этой давней и дорогой мне связи может стать в полной мере ясным, чем стали для меня, взрослой, встреча, знакомство, многолетняя дружба с Корнеем Ивановичем Чуковским.
* * *
Однажды ранним зимним вечером я зашла навестить одного своего хворающего приятеля. Я сидела у его постели, мы болтали о том о сем и не обратили внимания на звонок в прихожей, – наверное, кто-нибудь из домашних. Но вслед за ним раздались оживленные голоса, и мы сразу почувствовали: что-то там случилось, что-то произошло интересное. И тотчас же дверь в комнату распахнулась и на пороге возник Корней Иванович Чуковский. Дело было, очевидно, году в пятидесятом, может быть в пятьдесят первом, когда Корней Иванович еще не переехал прочно на дачу и, живя в городе, любил после рабочего дня забежать в гости к приятному ему человеку, перекинуться словечком, поделиться накопленными впечатлениями, пошутить и пошуметь. Он бурно и в достаточной степени театрально приветствовал больного хозяина дома, который, в свою очередь, очень ему обрадовался. Собственно, иначе трудно было реагировать на появление Корнея Ивановича – он всегда возникал достаточно эффектно, всегда привносил атмосферу праздничности, словно самим фактом своего появления уже обещая нечто неожиданное и интересное.
– Ах, вот и вы тут! – сразу зашумел он, здороваясь со мной. – Как это кстати! Вот я сейчас покажу вам, что вы за народ поэты. Сейчас вы увидите, на что способен ваш брат. Скажите, – это уже относилось к хозяину, – есть ли в этом доме Баратынский?
Баратынский в доме оказался, и Корней Иванович принялся листать поданный ему томик, сопровождая поиски нужного стихотворения темпераментными возгласами. Интересно, что он прочтет, думала я, наверное, что-то совсем неизвестное выкопает.
– Вот оно! – радостно завопил Чуковский. – Слушайте! Слушайте все! Слушайте внимательно!
И, к моему изумлению, он стал с чувством читать одно из самых известных стихотворений Баратынского – «Признание»:
Притворной нежности не требуй от меня,
Я сердца моего не скрою хлад печальный.
Ты права, в нем уж нет прекрасного огня,
Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой, и прежние мечтанья:
Безжизненны мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.
Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою.
Я давно знала и любила эти стихи, с удовольствием слушала их в отличном исполнении Корнея Ивановича, но, честно говоря, несколько недоумевала. Ну и что же? Что, собственно, нового можно сказать об этом стихотворении?
Дочитав стихи, Корней Иванович сделал паузу, торжествующе оглядел нас и воскликнул:
– Ну? Как вам это нравится? – Ответа он, разумеется, не ждал. – Каков лицемер, а? Ведь это бог знает что! Этакого нарочно не придумаешь! Вы понимаете, что произошло? Этот негодяй находился в связи с женщиной, наморочил ей голову, наобещал ей с три короба, а теперь, собравшись жениться на другой, он еще пишет стихи, чтобы ее уговорить, а себя обезопасить. Нет, вы только послушайте:
Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И пламень мой, слабея постепенно,
Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас только первая любовь.
– И вот, заверив ее, что хотя он ее уже и не любит, – продолжал Чуковский, – но он при этом и сам жалок, одинок и только первая любовь и была в его жизни, он принимается ее подготавливать к тому, что неизбежно последует дальше:
Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной;
– Он уже давно не грустит, смею вас уверить. Слушайте дальше:
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви – кто знает? – изберу я.
– Ах, лукавец! Ах, притворщик! «Кто знает?», видите ли! «Без любви», видите ли! Он-то уж отлично знает и давно уже избрал ее, и отнюдь не без любви, старая лиса!
На брак обдуманный я руку ей подам
И в храме стану рядом с нею,
– Уверяю вас, что уже назначен день свадьбы!
И весть к тебе придет,
– Вот чего он больше всего боится, вот ради чего торопится сочинить стихи:
но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим,
Мы не сердца под брачными венцами
Мы жребии свои соединим.
– Вот видите, как! Завидовать, стало быть, решительно нечему.
Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
– Вот это его и тревожит – как бы она в сердцах не стала осложнять ему жизнь. Вот он и хлопочет, чтобы этого не допустить:
Не властны мы в самих себе,
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
– Нет, каково! Каков гусь, вы только подумайте!
Чуковский еще долго поносил Баратынского, а у меня от изумления и восхищения перехватило дыхание. Я столько раз, так серьезно и взволнованно читала эти стихи, и мне никогда ни на миг не приходило в голову, что их можно прочесть иначе. И вдруг прямой, безжалостный взгляд обнаружил в них нечто такое, что мне бы отродясь в голову не пришло. Да я бы просто не допустила себя до подобного анализа, не посмела бы так читать классику. На такое нужно осмелиться, нужно иметь право. Чуковский осмеливается, чувствуя за собой такое право. Только так и должен существовать истинный литературовед, критик ее, то есть судья.
С той встречи и возник во мне глубокий интерес к Чуковскому, к его работе, к его личности. А со временем, с 1953 года, когда я поселилась в Переделкине, где тогда уже безвыездно жил Корней Иванович, мы встречались очень часто, подолгу гуляли вместе, и они были глубоко интересны, долгие и длинные наши прогулки. Заинтересованность никогда не исчезала из наших отношений, никогда не сменялась обыденностью. Мне всегда было любопытно, как Корней Иванович прочтет то или иное произведение, что он увидит в том или ином событии, как он будет толковать то или иное явление. И меня неизменно трогало, что в суждениях его никогда не было непререкаемости, напыщенности, апломба, тупой самоуверенности. Он неизменно заинтересованно и с уважительным вниманием слушал других людей и, если в их размышлениях присутствовала своя мысль, глубина и серьезность, даже когда другие точки зрения на предмет не совпадали с его суждениями, задумывался, прислушивался, старался понять своего собеседника.
При всей литературной крупности и масштабах, увеличивающихся прямо пропорционально идущим годам и относительно изменениям окружающей его литературной среды, он – прежде всего сам для себя – так и не стал маститым, так и не превратился в памятник самому себе, так и не обрел монументальности, сковывающей живые движения человека. Никогда не обрел он тягостного самодовольства, столь противопоказанного художнику, лишающего его легкости, подвижности не только физической, я бы сказала – трепетности. Нет, он до конца дней сберег, и я верю, что совершенно искренне, трогательную неуверенность в том, сколь хорошо то, что он сегодня написал, почтительную робость перед лицом и тинного искусства, и никогда я не слышала от него самодовольных сообщений о проделанной работе, всегда только искреннее сомнение: достаточно ли это хорошо, достойно ли предмета разговора и внимания читателей? Не в таких ли ощущениях залог истинного успеха, живой жизни, живого дыхания всего, что мы пишем?
Вот его письмецо ко мне от 24 января 1956 года:
«24 января, 56. Переделкино.
Дорогая Маргарита Осиповна!
Меня мучит сознание, что я мог бы написать эту статейку умнее, душевнее – лучше. Писать о Блоке второпях, между делом – грешно и бесстыдно. Но милый Бек так внушительно уверил меня в ненужности моей статьи для Альманаха, что я с легким сердцем принялся за другую работу и пришлось в одну ночь скропать прилагаемый опус. Повторяю от души: буду рад, если он будет отвергнут. Тогда к следующему Альманаху я сочиню что-нб. более достойное, без цитат из собственной книжонки.
Жаль, что не пришлось повидаться вчера (я был в лесу, недалеко от дома; не понимаю, почему домашние не позвали меня). А я так хотел расспросить Вас…
Ваш К. Чуковский».
Речь идет об альманахе московских писателей, первую книжку которого мы тогда собирали. «Статейка» – опубликованные там воспоминания Корнея Чуковского о Блоке, – я только что с удовольствием перечитала их. А его «мучит сознание, что мог бы написать эту статейку умнее, душевнее – лучше. Писать о Блоке второпях, между делом – грешно и бесстыдно». Это звучит как девиз.
Летом 1956 года Чуковский передал редколлегии альманаха рукопись своего «Чехова»… Помню, как я увлечение читала эту талантливую вещь и, дочитав, не имея возможности сразу связаться с Корнеем Ивановичем – у него на даче еще не было телефона, – попросту побежала к нему. Был ранний вечер, уже смеркалось, я знала, что Корней Иванович рано ложится и не любит поздних гостей, но я знала также, что он будет рад поскорей узнать, как мне понравился «Чехов». В его неизменном нетерпении побыстрее узнать, как воспринял человек его труд, тоже было нечто молодое, истинно писательское.
Мы решили открывать «Чеховым» третью книжку нашего альманаха – вторая была уже сдана в производство. Корней Иванович охотно согласился.
А дальше события стали развертываться так. Осенью 1956 года состоялось решение о создании журнала «Москва». В редколлегию нового журнала был включен и К. И. Чуковский. Первого апреля 1957 года Корнею Ивановичу исполнялось семьдесят пять лет, и ему хотелось, чтобы к этой дате непременно вышел «Чехов» – его новая последняя работа. Он вел себя крайне нервозно, писал главному редактору альманаха Казакевичу взволнованные письма, и наконец нам стало известно, что он передал рукопись «Чехова» в журнал «Москва».