355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авраам Бен Иехошуа » Любовник » Текст книги (страница 25)
Любовник
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:42

Текст книги "Любовник"


Автор книги: Авраам Бен Иехошуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Ведуча

Неужели дело идет к концу? Уже несколько недель я вижу свое тело как бы отделившимся от меня. Не чувствую вкуса еды, словно кладу в рот известь или вату. Добавляю соль или перец, красный и черный, и ничего не ощущаю. Я не чувствую вкуса, а Наим раздражается, не понимает, почему так жжет. Ужасно остро. «Вы что, влюблены?» Такой негодяй. А я боюсь сказать ему, что смерть приближается: если он почувствует, что это конец, – убежит отсюда, а я уже не могу оставаться одна.

Он ужасно раздражительный, нет у него терпения. Забыли о нем – это правда. Он как-то опустился. Кровать не застелена, носки валяются на полу, непрестанно курит, я все время слежу за пепельницами – нет ли гашиша. Кто знает, все может быть.

Даже газеты не хочет мне читать. Только прочитывает заголовки и говорит: «Все вранье, сплошные глупости. Не верьте им». Что это? Вернулись под власть турок? Как он позволяет себе так разговаривать! Один раз я даже хотела позвонить в полицию, чтобы взяли его под присмотр.

Адам забыл о нем, но деньги, наверно, дает ему, иначе на что бы он ходил каждый день в синема? Смотрит по два сеанса за вечер. Я говорю ему: «Хоть расскажи мне, что видел, расскажи содержание, ужасно скучно мне». А я разбираюсь в синема. Когда ноги еще носили меня, каждый вечер ходила смотреть фильмы. Но он отказывается: «Что тут рассказывать? Оставьте меня, эти картины не для вас, сплошные объятия, поцелуи и револьверы, ничего не поймете».

Научился отвечать…

Испортился, мамзер…

«Фаттах»…

Сидит в кресле, красивый, симпатичный, и смеется.

Что делать?

Я завишу от него полностью, уже почти не могу ходить, передвигаюсь от стула к стулу. Если бы он не покупал еду и не выносил мусор, совсем худо было бы мне.

Я достаю и отдаю ему старую одежду, совсем опустошаю шкаф, и он молча берет. Купил себе какой-то старый чемодан и начал заполнять его.

Я уже не чувствую пальцев ног, словно они исчезли. Это признак конца. С кресла встать сама уже не могу, он должен вытаскивать меня.

Посреди ночи позвонил Адам, чтобы он помог ему отбуксировать машину. Я сначала подумала, не стало ли что-нибудь известно о Габриэле, но ошиблась. Иногда я говорю себе: «Не приходит Габриэль, и Адам тоже, а если бы пришел, то это означало бы, что внук действительно убит».

Араб надел рабочую одежду, уже давно не прикасался он к ней. Я сказала ему: «Вот эта одежда тебе подходит, а не то дикарство, которое ты покупаешь. Теперь осталось только постричься, и ты снова станешь человеком», но он не ответил, посмотрел на меня исподлобья, оставил меня в кресле и вышел.

И так я сижу здесь всю ночь, не могу встать. Ноги как ватные. А на улице постепенно рассветает. Они все не возвращаются. Наверно, тяжелый случай. Я пытаюсь встать, но проваливаюсь обратно. Все окна открыты, забыл закрыть. Вдруг стало холодно. Я сижу в легкой ночной рубашке, как встала с кровати. Холод проникает в мои сухие кости. Я нагибаюсь, начинаю подбирать газеты, разбросанные вокруг, газеты, которые я не читала и которые мне так хотелось прочитать, все эти рассказы о несчастном правительстве, укрываюсь ими, подкладываю под голову, за спину, под бока, уже не разбираю, где «Едиот ахронот» и где «Маарив», засовываю сюда и засовываю туда, чтобы было немного помягче и потеплее бедному телу.

А в окне – восходящее солнце. Руки медленно опускаются. Пальцев не чувствую, словно в них перегорели провода.

На этот раз все наоборот… тело исчезает и только мысль остается…

Адам

А я все стою на том же месте, на шоссе, ушел в свои мысли, курю сигарету за сигаретой, кусок железа в моей руке уже совсем голубой. Машины без конца мчатся по шоссе. Ревут взлетающие в аэропорту самолеты. Тягач стоит на обочине дороги, на нем подвешена машина директора, покрытая листьями. Наим сидит на валу, глаза его закрыты, подпирает голову ладонями, молча ждет меня.

Итак, «моррис» существует. Не сброшен в вади, не зарыт в песок. Его покрасили, чтобы никто не узнал. Может быть, украли? Но кто? Религиозные?

В конце концов я очнулся, влез в тягач, доехал до первой бензоколонки, звоню Эрлиху, бужу его и велю сказать Хамиду, чтобы тот приехал сюда и отвел машину в гараж. Наиму приказываю ждать его тут, вынимаю пятьдесят лир и даю ему, чтобы он поел в дорожном буфете. А сам перехожу через дорогу, иду на автобусную остановку и сажусь в иерусалимский автобус, останавливающийся у каждого столба. Я уже забыл, как выглядит автобус изнутри. Лет тридцать, наверно, не ездил в автобусах. Сижу у окна, оторванное крыло лежит у меня на коленях, я уверен, что теперь уж найду его.

Встречные объясняют мне, где расположены районы религиозных, я начинаю медленно прочесывать улицы. Разглядываю машины, стоящие на обочине и едущие мимо меня. Нигде не видно маленького «морриса», но чутье мне подсказывает, что он недалеко, дело только во времени. Я выбрал шумный перекресток в самом центре района религиозных, встал там и стал следить за проезжающими машинами. Прошло немного времени, и ребятишки с длинными пейсами остановились в стороне, разглядывая меня. Кто-то вдруг коснулся меня, какой-то религиозный в большой меховой шапке.

– Господин ждет кого-то?

– Да…

Я не добавил ни слова. Решил никого из них не спрашивать о машине, еще пойдет слух о том, что я ищу его, и он снова исчезнет.

В полдень я зашел в небольшой ресторан на углу улицы и заказал обед. Я там был единственный из нерелигиозных, и хозяин деликатно положил около моей тарелки ермолку. Я надел ее на голову и стал есть, а сам смотрю в окно, обшариваю глазами улицу. Хозяин ресторанчика понял, что я разыскиваю кого-то.

– Господин ищет кого-нибудь?

– Да.

– Нуждается в помощи?

Я хотел уже спросить, лицо его внушало мне доверие, но удержался, все они заодно.

– Нет, спасибо.

Почему-то я был уверен, что найду машину. У меня не было никаких сомнений. Не понимаю, откуда взялась во мне эта непоколебимая уверенность. Я заплатил и вышел. Чувствую себя совсем обессиленным. Не сплю с двух ночи, да и волнение высасывает из меня силы. Жаркий день в Иерусалиме, я брожу по узким и грязным переулкам, а в голове туман. Решил поискать в гаражах – может быть, отдали машину в починку. Есть там несколько маленьких гаражей, вернее, магазины, превращенные в гаражи, а если быть точным – мастерские, где чинят плиты, детские коляски, велосипеды, машина тоже стояла в одном из них, а рядом с ней – механик, религиозный с длинными пейсами, стоит и спорит с кем-то. Я подошел поближе, чтобы посмотреть, не спрятан ли там «моррис» под остатками ржавого железа.

– Вы что-то ищете?..

Я ничего не ответил, вышел, продолжаю свой путь.

Иду, еле передвигая отяжелевшие ноги. Я, конечно, выделялся в этом средоточии религиозных – со своей огромной лохматой бородой, в грязной рабочей одежде, с непокрытой головой, еще немного, и стал бы привлекать внимание. Я решил уйти отсюда, поискать на соседних улицах, и не заметил, как ноги понесли меня в направлении Старого города вместе с потоком людей, зажавших меня со всех сторон. Казалось бы, я уже разучился ходить, ан нет, шагаю и шагаю, иду следом за религиозными, никогда не думал, что их так много, старых и молодых. Черная река несет меня по переулкам. Иногда мне просто необходимо передохнуть, и я прислоняюсь к стене в какой-нибудь нише, смотрю прямо им в глаза, настойчиво рассматриваю, но их это не трогает, отвечают мне пустым высокомерным взглядом, быстро проходят мимо.

В конце концов я оказался на площади перед Стеной плача. С тех пор как я был здесь в последний раз, место изменилось. Все вокруг белое. Солнце нещадно палит. Я приблизился к огромным камням. Кто-то остановил меня и сунул мне в руку черную ермолку из бумаги. Я подошел и встал у самой стены. Просто так. Заглядываю в щели. К моим ногам падает записка. Я поднимаю и читаю. Мольба о возвращении изменившего мужа. Я кладу ее в карман. Обалдел от жары, а вокруг гомон молящейся толпы. Кто-то начинает рыдать, кто-то кричит. Вдруг у меня появляется дикая мысль – религиозные убили его и забрали машину. Я отхожу от стены, легкая ермолка все еще покрывает мою голову, прокладываю себе путь через идущую навстречу огромную толпу. Добираюсь до Нового города, разыскиваю телефон-автомат и звоню Асе.

– Я в Иерусалиме.

– Нашел его?

Сразу же, не задавая лишних вопросов; сердце мое сжалось.

– Еще нет. Но мне кажется, что я напал на след.

– Ты хочешь, чтобы я приехала?..

– Нет… пока нет…

Я снова вернулся в религиозный квартал, прочесываю улицы, захватывая все новые. Там определенно происходит что-то особенное, магазины закрываются, люди ходят в матерчатой обуви. Как будто праздник, но это не праздник. Под вечер я снова оказался около маленького ресторанчика. Захожу. Никого нет. Столы чистые, на них перевернутые стулья. Сажусь за один из столов. Хозяин появляется из внутренней двери. Удивляется, завидев меня.

– До сих пор не нашли его?

– Нет…

Он молчит, как будто смущен.

– Нельзя ли получить такой же обед…

Он колеблется, смотрит на часы, идет на кухню и приносит полную тарелку и кусок хлеба, я начинаю есть, почти сплю, голова моя опускается на стол. Он тормошит меня.

– Господин, надо спешить, пока не начался пост…

– Пост?

– Девятое ава[56]56
  День падения Первого и Второго храма. Пост.


[Закрыть]
завтра… надо торопиться…

– Девятое ава? Завтра?

– Господин забыл?..

– Да, забыл…

– Заставили его забыть…

Я дотрагиваюсь до головы, на ней ермолка, прилипла к голове, я снимаю ее, потом снова надеваю, продолжаю есть, но глаза мои опять закрываются. Такой дикой усталости я давно не испытывал.

– Господин хочет спать… – слышу я его голос.

Выяснилось, что он готов предоставить мне ночлег. Я поднялся наверх. Было шесть часов, день клонился к вечеру. В доме полно золотоволосых детей, он освободил от них одну из комнат и впустил туда меня, пошел за чистой простыней, но я сразу же упал на кровать, не сняв одежды, лежу на истрепанном шелковом покрывале. Он хотел поднять меня, слегка толкнул, но я даже не пошевелился.

Я заснул посреди дня каким-то некрепким, тревожным сном, слышу шум улицы, болтовню детей, вижу, как темнеет. Из соседней синагоги доносятся звуки траурной молитвы.

Около полуночи я проснулся. В доме горит маленькая лампочка. Разговаривают люди, голоса детей. Я выхожу в коридор, одежда моя помята. Молодая миловидная женщина спокойно сидит на полу, в ее руках книга, она шепотом произносит траурную молитву. Продолжая молиться, показывает мне, где ванная, я открыл кран, попил воды.

Муж ее, наверно, в синагоге. Я постоял в темной прихожей, жду, пока она кончит молиться. Но она не поднимает головы от книги. Я вынимаю сто лир, захожу в комнату, кладу их на комод, она отрицательно качает головой, как бы говоря – не надо. Я говорю шепотом: «Дайте кому-нибудь, кто нуждается» – и выхожу.

Продолжаю поиски, сейчас мне гораздо лучше. По улицам снуют религиозные, от одной синагоги к другой. Я обратил внимание, что в их движениях постоянно присутствует какая-то нервозность. Снова я прочесываю улицы, очень тщательно, осматриваю машины. Странно, с чего я был так уверен, что найду его, все эти поиски отдают каким-то сумасшествием.

Около трех утра все затихло. Из молелен уже не слышны голоса, на улицах ни души. Я захожу во дворы домов, во внутренние дворы больших ешив, осматриваю машину за машиной. В четыре часа я нашел ее. Стоит в углу. Мотор еще теплый, наверно, недавно машина вернулась из поездки. Переднего крыла не хватает. Я соскреб ногтями немного краски с одной из дверей. В свете ясной ночи сразу же блеснула изначальная голубизна. Внутри лежала черная шляпа и несколько газет. Я вытащил из кармана маленькую отвертку и взломал окно, ищу более определенные признаки его присутствия. Но ничего не обнаружил. Счетчик показывает, что машина прошла за это время много тысяч километров. Найдя укрытие напротив, я устроился там и стал ждать.

Когда забрезжил рассвет, религиозные снова потянулись из своих домов. Из синагог понеслось грустное монотонное пение. Тихо зазвонили церковные колокола. В полшестого вышла группа весело болтающих молодых парней и собралась около «морриса». Через несколько минут появился человек с длинными пейсами и сигаретой в углу рта, остановился около машины и ощупал место, где раньше было крыло.

Любовник, превратившийся во что-то, совсем не похожее на любовника…

Я вышел из укрытия и направился к нему. Он заметил меня, грустно улыбнулся, как бы извиняясь. Я всматриваюсь в другое лицо, в черные пейсы. Он очень растолстел, мягкий живот навис над поясом.

– Здравствуй…

От него слегка пахнет луком. Я положил руку ему на плечо.

– Итак, на фронт ты не попал…

Габриэль

Но я все-таки попал на фронт. Не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как вы отослали меня, а я уже был посреди пустыни. С головокружительной быстротой сунули меня туда, и не потому, что нуждались во мне, а просто хотели убить меня. Я говорю вам – хотели убить, и просто так, без всякой связи с войной. И меня действительно убили, а здесь стоит совершенно другой человек – не я.

Я-то думал, дело только в формальности. Кому могу я принести пользу в этой войне? Явлюсь в какое-нибудь учреждение и скажу – ладно, я здесь. Я тоже один из вас. Запишите меня в список явившихся и не говорите, что я не проявил солидарности в тяжелый момент. Меня не тянет стать участником побед, а тем более поражений, но если вам так важно мое присутствие, то я готов постоять несколько дней у какого-нибудь проверочного пункта на дороге, посторожить какую-нибудь контору, даже погрузить оборудование. Что-нибудь символическое, для истории, как говорится…

Но я не представлял себе, что за меня вдруг ухватятся и пошлют прямо в огонь. Я снова повторяю: меня просто хотели убить.

Сначала все шло медленно. Пока я нашел лагерь, был уже полдень. Я оставил машину на стоянке и стал искать ворота, но ворот не было, лишь смятая и развороченная ограда, и ужасная суматоха. Между бараками снуют люди, мчатся военные машины, но за этой лихорадочной деятельностью уже чувствуется какая-то новая, незнакомая усталость, словно проявляются признаки какого-то скрытого отравления. Трещина в самом основании. Ты спрашиваешь что-то у секретарши и чувствуешь, что они не соображают. Какая-то всеобщая растерянность. И везде преследует тебя голос транзистора, но информации от него никакой. И у песен, старых боевых маршей, нет больше силы. Все вдруг потеряло смысл.

И конечно, я сразу же увидел – никто не знает, что со мной делать. Потому что, кроме заграничного паспорта, у меня нет ни единого документа, который мог бы прояснить, как со мной быть. Посылают меня из барака в барак, посылают к компьютеру, может быть, выдаст обо мне какие-нибудь сведения. И он действительно выдает что-то, но не обо мне, а о каком-то старом, пятидесятипятилетнем еврее, которого зовут точно так же, как меня, и который живет в Димоне, может быть, какой-то родственник.

В конце концов я оказался у маленького домика на задах лагеря, где скопились все неясные случаи, в основном здесь околачивались те, кто вернулся из-за границы. Все еще держа в руках свои разноцветные дорожные сумки, они валялись на увядшей траве.

Рыжая, маленькая и очень некрасивая военнослужащая собирала паспорта. Взяла также и мой.

Мы ждали.

Большинство из нас, как я уже сказал, были возвращающиеся из-за границы израильтяне. Когда они услышали, что я не был в стране больше десяти лет, глаза у них засияли. Они думали, что я специально приехал воевать. Я их не разубеждал, пусть думают, если это поднимет им настроение, – вот, мол, даже и через много лет израильтянин остается израильтянином.

Время от времени рыженькая выходила, кого-нибудь выкликала, впускала внутрь, и через некоторое время он появлялся с мобилизационным удостоверением. Сначала на нас смотрели как на помеху, чуть ли не делают нам одолжение, что мобилизуют нас, что утруждают себя, разыскивая части, к которым мы приписаны. Словно вся эта мобилизация пустое дело, война и так уже кончается. Но с наступлением темноты отношение к нам стало меняться, процедура ускорилась. Мы вдруг стали важными людьми. Оказалось, нуждаются в каждом человеке. Ряды наши редеют. Из транзистора веет смертью.

Лозунги, неясные, путаные сообщения. Сомнений нет, происходит что-то страшное.

Постепенно вокруг меня опустело. Пришедшие после меня уже отосланы куда-то, похоже, что со мной еще долго не разберутся. А я страшно голоден, кроме куска хлеба, который вы дали мне утром, ничего не ел. Вдруг ужасно надоело мне это ожидание. Я захожу в контору и спрашиваю у рыженькой:

– А что со мной? Она говорит:

– Подожди еще. Не можем найти о тебе никаких сведений.

– Так, может, мне прийти завтра?

– Нет, не уходи.

– Где мой паспорт?

– Для чего он тебе?

– Чтобы пойти хотя бы поесть.

– Нет, оставайся здесь… не вздумай делать глупости…

С наступлением сумерек в лагерь прибыло подкрепление из офицеров. Я не знал, что у нас есть такие пожилые офицеры. С седыми волосами, лысые, лет по пятьдесят-шестьдесят и больше. В форме разных периодов, на груди награды. Некоторые хромают, опираются на палку. Капитаны, майоры и подполковники. Остатки бойцов прежних поколений. Пришли спасти народ Израиля, помочь не справляющимся с наплывом, отчаявшимся секретаршам.

Прибывшие разошлись по окрестным домикам, а тем временем совсем стемнело. Окна завесили одеялами для затемнения. А я обнаруживаю вдруг, что остался тут, в дальнем углу лагеря, совсем один, даже транзисторы замолкли. Лишь ветер приносит с соседних плантаций жилые запахи. Я хотел позвонить вам, но телефон-автомат, который до последнего момента постоянно был занят, не подавал признаков жизни, словно вымерло бесконечное черное пространство. Даже гул самолетов и вертолетов стал каким-то приглушенным. И слышатся только звуки далекой сирены, может быть в Иерусалиме, словно тихий вой.

Наконец вышла рыженькая коротышка, а было уже девять часов, если не больше. Вызывает меня и ведет во внутреннюю комнату. Там ждет долговязый майор лет пятидесяти, совершенно лысый, на нем отглаженная форма, красный берет десантника засунут под погон; вид у него свежий, даже одеколоном попахивает.

Стоит, опершись о стул, одна рука в кармане, а в другой – мой паспорт, у стола сидит секретарша, посеревшая от усталости. Мне почему-то показалось, что она чувствует себя неловко из-за появления в канцелярии этого офицера.

– Ты прибыл сюда четыре месяца назад?

– Да.

В его голосе было что-то агрессивное, напористое. Слова он произносил отрывисто.

– Ты должен был явиться в течение двух недель. Ты знал это?

– Да…

– Почему же не явился?

– Я вообще не собирался оставаться… случайно задержался…

– Случайно?

Он сделал ко мне несколько шагов, а потом вернулся на место. Я заметил, что из кармана его рубашки выглядывает маленький транзистор, от которого тянется к уху тонкий белый провод. Он говорил со мной и одновременно слушал новости.

– Сколько времени ты уже околачиваешься за границей?

– Лет десять.

– И ни разу не приезжал сюда?

– Нет…

– Тебя не интересовало то, что происходит здесь?

Я улыбнулся. Что можно ответить на такой странный вопрос?

– Я читал газеты…

– Газеты… – усмехнулся он, и я почувствовал, что его охватывает смутная, но опасная ярость. – Ты что, йоред?

– Нет… – забормотал я, совсем растерявшись от диких его вопросов, – просто не мог вернуться… немного задержался. – И добавил тихим голосом, сам не знаю зачем: – Кроме того, был болен.

– Чем? – грубо прервал он меня с каким-то непонятным ехидством.

– Название болезни ничего вам не скажет. Он замешкался немного, внимательно изучая меня, сердито смотрит на секретаршу, которая сидит в растерянности над чистым листом бумаги – не знает, что, собственно, писать. По его лицу видно, что он прислушивается к голосу, текущему в его ухо из транзистора. Лицо у него темнеет.

– Теперь ты здоров?

– Да.

– Так почему же не явился вовремя?

– Я уже сказал вам. Я не собирался оставаться.

– Но ведь остался.

– Да…

– Что-то понравилось тебе вдруг?

В его словах было что-то непонятное, какое-то скрытое непрекращающееся издевательство.

– Нет… то есть не это… я просто ждал, когда умрет моя бабушка…

– Что???

Он приблизился ко мне, словно не поверил своим ушам, и я заметил безобразный багровый шрам на его шее. И рука его, засунутая в карман, была неподвижна – парализованная или вовсе протез.

– Бабушку разбил паралич… она потеряла сознание… поэтому я приехал сюда…

И тут начался допрос с пристрастием, точно он собирался составить против меня обвинительное заключение, даже не зная, в чем моя вина, просто нащупывал разные направления. Мы стоим друг против друга, он весь напрягся, как дикий кот, готов наброситься на свою жертву, но в последний момент отступает. Рыженькая слушает как загипнотизированная, записывает карандашом в военную анкету личные, интимные сведения, которые беспорядочно нагромождаются, сведения, никакого отношения не имеющие к армии. Но он с напористой энергией, удивительной в этой душной, лишенной воздуха комнате, окна которой завешены старыми армейскими одеялами, отделяющими нас от всего мира, продолжает свое расследование, не переставая слушать безголосые сообщения, идущие ему прямо в уши, вырывает у меня приводящие его в ярость подробности, которые переплетаются с тяжелыми новостями. Например, что я уже четвертое поколение в стране. А я продолжаю рассказывать о себе, о годах в Париже, о предшествующем времени, о распавшейся семье, об исчезнувшем отце. О том, как я пытался учиться. Год здесь, курс там, ничего постоянного, ничего не доведено до конца. Вдруг обнаружилась глубина моего одиночества, вся неупорядоченность моей жизни. Даже о машине я что-то сказал, просто так, безо всякого намерения. Только вас не коснулся. Не упомянул о вас ни единым словом. Словно вы стерлись из моей памяти, не имели для меня значения. Хотя я бы и вас запросто мог отдать в его руки.

А он слушал с величайшим вниманием, напряженно; вытягивает из меня подробности о моей жизни со страстью, с каким-то помешательством. Но это помешательство другого рода, не похожее на мое.

В конце концов следствие закончилось. Меня охватило странное спокойствие. Он собрал бумаги, которые рыженькая заполнила своим круглым, детским почерком. Прочитал все сначала.

– В сущности, тебя следует предать суду, да жаль времени. Разберемся после войны, когда победим. Теперь тебя надо срочно мобилизовать. Из-за таких, как ты, на передовой осталось совсем мало людей…

Я подумал, что он шутит, но секретарша быстро заполнила бумаги – мобилизационный листок, накладную на получение обмундирования и оружия.

– Кому сообщить, если с тобой что-то случится? – спросил он.

Я колебался. Потом дал адрес домового комитета в Париже.

«Наконец-то я отделаюсь от него», – сказал я себе. Но не тут-то было, он явно не собирался оставить меня в покое. Взял мои бумаги и сам проводил меня на склад. Было уже почти одиннадцать часов, в лагере стояла тишина. Склад был закрыт, внутри темно. Я подумал: «По крайней мере все отложится до завтра», но он не собирался уступать. Стал искать кладовщика, идет от одного домика к другому, а я за ним. Я уже заметил – и с другими людьми он разговаривает как начальник, приказным тоном. В конце концов кладовщик отыскался в клубе – сидел там в темноте и смотрел телевизор. Он его просто вытащил оттуда. Худосочный солдатик, какой-то глуповатый. Первым делом он взял его данные, чтобы написать на него жалобу. Тот совсем растерялся, что-то замычал в свое оправдание, мол, горит, что ли, но офицер грубо оборвал его.

Мы вернулись на склад. Кладовщик, огорченный и раздраженный из-за ожидавших его неприятностей, начал бросать нам снаряжение.

– Я еще покажу тебе, горит или не горит… – цедил сквозь зубы офицер, который никак не мог успокоиться, но внимательно следил, чтобы мне было выдано все, что положено: обмундирование, ремни, патронташ, три рюкзака, палатка, шесты и колышки, пять одеял. Я стою, оторопев, смотрю, как на грязном полу растет огромная куча вещей, которые мне ни к чему. А он стоит в стороне, серьезный, прямой как палка, слабый свет лампочки падает на его лысину.

Меня охватило отчаяние…

– Не нужно пять одеял… мне хватит двух. Теперь лето… осень… я знаю. Не холодно…

– А что будешь делать зимой?

– Зимой… – я усмехнулся, – что это вдруг – зимой? Зимой я буду далеко отсюда.

– Это ты так думаешь, – процедил он, не глядя на меня, с издевкой, презрительно, словно все время собирает против меня улики.

А тем временем молчаливый и хмурый кладовщик бросает на кучу посуду, покрытый пылью и жиром котелок, кинул и штык.

– Штык? Для чего штык? – Я уже начал смеяться каким-то истерическим смехом. – Идет ракетная война, а вы даете мне штык.

Но он ничего мне не ответил. Наклонился над штыком, взял его в руку, зажал меж коленей, вытащил из ножен, проводит по лезвию своим тонким длинным пальцем, собирает черное масло, с отвращением нюхает его, вытирает об одно из одеял, не сказав ни слова, засовывает штык в ножны и бросает его в общую кучу.

Я подписался под очень длинным перечнем, который занял две или три страницы. Свой личный номер я все время забывал, приходилось постоянно заглядывать в мобилизационный лист. А он уже знает его наизусть, презрительно подсказывает.

Потом я связал все в один огромный узел, кладовщик помог мне стянуть концы одеяла, а он стоит над нами и дает советы. С помощью кладовщика я взвалил узел на спину, и мы снова вышли в темноту. Время приближалось к полуночи, я иду, шатаясь под тяжестью узла, а он шагает себе впереди, лысый, тонкий, прямой, мертвая его рука в кармане, на плече планшет с картами, транзистор вещает ему прямо в ухо, и он ведет за собой личного, принадлежащего только ему солдата.

Он привел меня на оружейный склад, а я уже еле на ногах стою, меня тошнит от голода, вот-вот вырвет, хотя я ничего не ел. Во рту какой-то горьковато-кисловатый привкус. Узел на моей спине почти развязался, и вдруг я чувствую, что еще немного – и расплачусь. Просто зарыдаю. Около ружейного склада я упал на землю вместе с развязавшимся снаряжением.

Склад был открыт, там горел свет. Люди стояли в очереди, в большинстве это были офицеры, которые получали пистолеты или короткие автоматы. Он обогнул очередь, зашел внутрь, рассматривает ряды винтовок и автоматов, словно они его собственность. Потом позвал меня, чтобы я расписался за противотанковое ружье и две обоймы боеприпасов.

– Я никогда в жизни не держал в руках такое оружие… – сказал я ему шепотом, боясь рассердить его.

– Я знаю, – отозвался он неожиданно мягко, улыбаясь про себя, довольный такой блестящей мыслью – подсунуть мне базуку.

Теперь у меня было такое количество снаряжения, что я не смог бы сдвинуться с места. Но он и не собирался никуда меня дальше вести.

– Приведи в порядок обмундирование и сумки, а я пойду поищу машину, которая доставит нас на передовую.

И вдруг меня охватило какое-то неясное отчаяние, что-то передалось ко мне от этого стареющего офицера, который еще распространял вокруг запах одеколона.

– Вы решили убить меня, – прошептал я вдруг.

А он улыбнулся.

– Еще не слышал ни одного выстрела, а уже думаешь о смерти.

Но я упрямо и взволнованно снова повторил:

– Вы хотите убить меня.

И он, уже без улыбки, сухо отвечает:

– Приведи вещи в порядок.

Но я не двинулся с места. Что-то сломалось внутри. Какой-то дух сопротивления вселился в меня.

– Я уже полдня ничего не ел; если не поем хоть немного, совсем свалюсь. Вы уже и так двоитесь у меня в глазах.

А он молчит, даже бровью не повел, смотрит на меня высокомерно своим пустым взглядом. Потом вдруг сунул руку в свой планшет, вытащил два крутых яйца и протянул мне.

Час ночи; уже переодевшись в солдатскую одежду, с тяжелыми ботинками на ногах, я лежу под открытым небом, а ночной холод все усиливается, отяжелевшая моя голова покоится на сумке с одеялом и моей прежней одеждой. Под ногами базука, а вокруг разбросана белая яичная скорлупа. Со всей этой сбруей, покрытой поблекшими пятнами крови, я бы ни за что не справился сам, без молчаливой помощи рыженькой, которая пожалела меня. Она и сама страдала от этого офицера, который беспрерывно что-то приказывал ей, гонял по всему лагерю. Я лежу, а он мелькает передо мной, словно во сне. Теперь он безуспешно ищет машину, которая отвезла бы нас на юг, в пустыню.

В два ночи, уже отчаявшись найти что-нибудь, он вспомнил о моей машине и решил мобилизовать также и ее.

Я сейчас же вскочил, напрягся весь.

– Но машина не моя…

– Так чего ты волнуешься? Какая тебе разница?

И тотчас же послал секретаршу за новыми бланками. Я уже заметил – он без всяких колебаний берет на себя ответственность, уверенно подписывает любой документ. Дал мне расписку и взял машину.

– После войны, если вернешься, получишь то, что от нее останется.

Он сам пошел за ней на стоянку. Несмотря на дряхлый вид, она сразу же понравилась ему. Он повел себя как хозяин, поднял капот, проверил воду, масло, пнул ногой по колесам; бодрый как черт. Послал рыженькую, которая вся сжалась от усталости, найти краску и кисть, чтобы замазать фары, и она, старательная, как всегда, принесла большую банку черной краски. Он с удовольствием начал красить передние и задние огни, кладет подстилку на шоферское сиденье, отодвинул его от руля, чтобы было место для его длинных ног. Потом молча смотрел, как я складываю вещи на заднее сиденье. И вот мы тронулись в путь.

Держа руль одной рукой, он вел машину с истинным искусством. Я еще не видел шофера, который бы владел машиной с такой страстью. Управлялся с нею, как с женщиной, и с дорогой, и с другими машинами, которые обгонял и с левой, и с правой стороны, ловко маневрируя в темноте, при слабом свете фар, затененных краской, мчался между длинными колоннами везущих танки тягачей и грузовиков с боеприпасами. «Моррис» стал отважным в его руках. А я сижу рядом с ним, совершенно обессиленный, как будто воюю уже много дней, смотрю на его похожую на огурец макушку, на своего личного майора, который беспрерывно впитывает новости из транзистора; лицо его время от времени искажается.

– Что же там происходит?

– Воюют, – отвечает он лаконично.

– Каково положение?

– Очень тяжелое.

– Нельзя ли подробней?

– Скоро сам увидишь, – пытается он отвязаться от меня.

– Нас застали врасплох?..

– И ты тоже начинаешь ныть. Поспи лучше. И отключился.

Теперь я совсем одинок, еду на войну, положил голову на раму окна. Смотрю на сухие поля, выжженные летом, пот на моем лице высох, вдыхаю прохладный осенний воздух, медленно засыпаю и под шум мотора вижу сны, которые постепенно уносят меня в Париж, домой, я брожу поздно ночью по шумным улицам над Сеной, захожу в маленькие переулки, слоняюсь между освещенными кафе, лотками с каштанами, спускаюсь на станцию метро «Одеон». Чувствую запах подземки, сладковатый запах электричества, смешанный с запахом людских толп, проходивших здесь в течение дня. Смотрю на пустую платформу, освещенную сильными неоновыми лампами, и слышу гул поездов на дальних станциях, то приближающихся, то исчезающих. И вот прибывает поезд, я немедленно вскакиваю в красный вагон первого класса, словно кто-то меня втолкнул. В углу, среди немногочисленных пассажиров, я сразу же узнаю бабушку. Она сидит на скамейке, а на ее коленях маленькая корзиночка, и в ней несколько круассанов,[57]57
  Сдобная булочка в форме подковы, рогалик (франц.).


[Закрыть]
мягких, с золотистой корочкой, только что испеченных. Она осторожно ест их, собирает крошки, которые падают на ее клетчатое платье, старое нарядное платье. И меня охватывает огромная радость, радость встречи. Итак, сознание наконец-то вернулось к ней. Я подсаживаюсь, понимаю, что она не может сразу узнать меня, и поэтому тихо, шепотом, чтобы не взволновать ее слишком, говорю, улыбаясь: «Здравствуй, бабушка». Она перестает есть, поворачивает ко мне голову, рассеянно улыбается. А я каким-то внутренним чутьем догадываюсь: наследство она уже поделила, а сама сбежала и разъезжает теперь инкогнито по Парижу. «Здравствуй, бабушка», – снова повторяю я, а она сидит на своем месте немного испуганная, бормочет «пардон», будто не понимает иврита. Тогда я решаю перейти на французский, но вдруг забыл его, забыл самые простые слова. Мне очень хочется взять один золотистый круассан, я повторяю почти в отчаянии: «Здравствуй, бабушка, ты не помнишь меня? Я Габриэль». Она перестает есть, немного испугана. Но по лицу видно – она просто не понимает слов. Язык совершенно чужд ей, а поезд замедляет ход перед остановкой, я смотрю на название – снова «Одеон». Станция, на которой я сел в поезд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю