412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авраам Бен Иехошуа » Пять времен года » Текст книги (страница 9)
Пять времен года
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 19:22

Текст книги "Пять времен года"


Автор книги: Авраам Бен Иехошуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

7

В пансионе стояла глубокая тишина, почти все лампы были погашены, и красновато-коричневые тени от абажуров лежали в углах вестибюля. Только мечи в их стеклянных ящиках были подсвечены мягким и нежным светом: Погибшие Нибелунги оставили здесь свое оружие, чтобы придать своим потомкам былую силу. Молхо поднялся на лифте, легко постучал в дверь и тихо открыл ее. Советница лежала в том же положении, как он ее оставил, все еще в одежде, молча, с выражением боли на лице, давешняя музыка давно забылась, лодыжка распухла еще больше, и теперь она смотрела на Молхо с глубокой и беспомощной тревогой. Он вытащил бинт из упаковки и туго перевязал ее ногу, которая вдруг показалась ему похожей на вытащенную из воды белую речную рыбу – такая же беспомощная и распухшая, – и, хотя он бинтовал с предельной осторожностью, она все-таки вскрикнула от боли, и он понял, что ее болевой порог куда ниже, чем у покойной жены, которая в последний год достигла в этом отношении поистине непредставимых вершин. Эта женщина еще не знала, что такое настоящие страдания, ее муж упал, точно крышка кастрюли, родственники баловали ее, и весь ее разум не научил ее принимать боль, как это положено, то есть терпеливо. Она смотрела на него с глубокой серьезностью, стриженые волосы разметались по подушке, она была очень похожа сейчас на свою девочку, которую он видел в тот вечер в угловой комнате, только наволочка здесь не была расшитой. Похоже, что аспирин совсем не помог. Он так и думал, еще с той минуты, когда увидел те жалкие и к тому же, видимо, старые таблетки в ее домашней аптечке, люди почему-то думают, что лекарства вечны. Она сказала, что ужасно сожалеет, теперь, наверно, все их путешествие окончательно испорчено, и Молхо сказал, не сдержавшись: «Я же крикнул вам „осторожно“, я сразу почувствовал, что в конце концов вы поскользнетесь», но тут же спохватился, подумав, что она, возможно, видит все иначе и считает виноватым именно его, за то, что он побежал к машине и не подхватил ее на руки, когда она падала. Но как он мог подхватить ее на руки, совершенно чужую ему женщину, да к тому же не просто женщину, а высокопоставленного сотрудника министерства, выше его на целых три ранга, да еще, наверно, с оплаченной машиной, – и все это во время служебной командировки?!

Он был тронут ее страданиями, что и говорить. Наверно, ей лучше, было бы раздеться, укрыться и хорошенько выспаться – утром все начнется заново и все вчерашнее пройдет. Он осторожно посоветовал ей достать кое-какие вещи из чемодана и теперь застыл в ожидании – разденется она сама или ей нужна его помощь? – но она продолжала лежать, и он подумал, что не стоит ставить ее лишний раз в неловкое положение (бывают ситуации, когда излишняя забота только вредит), и вышел из комнаты, потому что время было уже позднее – четверть двенадцатого. Лифт вдруг закапризничал, и он спустился в свой номер по узкой и удивительно удобной лестнице, ее каменные ступени были покрыты ковровой дорожкой. Он все более убеждался, что в пансионе их только двое. Что привлекло ее в эту маленькую гостиницу, если не считать вполне сносной цены и абсолютной чистоты? Была ли она и вправду здесь раньше? Он почему-то не ощущал ни малейшей усталости – все события этого долгого дня стерлись, как будто их не было, спать ему не хотелось; и он сел в кресло и еще немного почитал о пребывании Иисуса в Иерусалиме, обо всех этих неведомых ему прежде вещах, потом вспомнил, что сегодня пятница, канун субботы, – как удивительно, что он совершенно забыл об этом! – и продолжал читать, пытаясь представить себе древний Иерусалим, но ему почему-то вспомнилась мать – одна, в старом, большом доме, сидит, надувшись.

В конце концов он разделся, натянул пижаму, лег, погасил свет у кровати и задремал, но тут же услышал звук остановившегося лифта и чье-то ковыляние к двери. Пробило полночь. Он поднялся с кровати и услышал под дверью ее голос, она говорила быстро, взволнованно: нет ли у него более сильного болеутоляющего, аспирин абсолютно не помогает. Он сказал: «Я уже иду!» – торопливо оделся, взял только что купленную коробочку тальвина и поднялся к ней.

Ее комната была ярко освещена, и все было в полном беспорядке, окно открыто настежь, как будто она хотела выброситься из него, а сама она не лежала, а металась по комнате в легком халатике, накинутом на цветную ночную рубашку, сильно прихрамывая и глядя на него в сильном испуге. Радиоприемник тихо шептал какую-то немецкую песню. «Боли в спине утихли, – сказала она, – но нога болит ужасно»; он слушал ее с пониманием, кивая головой, удивляясь, насколько она боится боли, тут же показал ей коробочку, открыл ее, извлек маленькую цепочку нанизанных на нитку шариков и стал рассказывать ей, как он познакомился с ними во время своего ухода за женой. В последний ее год он стал настоящим анестезиологом. Она с какой-то детской жадностью и страхом слушала его рассказы о страданиях покойной жены. В эту ночь его жена, кажется, превратилась для нее в образец для подражания. Но почему он носит с собой эти таблетки? – удивилась она. Нет, он купил их только что, в аптеке, в открытом доступе и по смехотворно низкой цене. Но зачем? Для себя? Нет, просто так, кто знает, что может понадобиться. Она тут же схватила протянутый ей голубоватый шарик и, послушно проглотив его, сказала, наклонившись к нему: «Может, мне взять еще одну?» – «Ни в коем случае! Это очень сильное лекарство, одной таблетки вам хватит за глаза», – ответил он, машинально засовывая коробочку в карман и ошеломленно глядя, как ее груди свободно ходят под ночной рубашкой, но окатившая его жаркая волна вдруг разом схлынула, оставив по себе пустоту, и он почувствовал, что давно и мучительно устал и с трудом подавляет зевоту. Она проводила коробочку печальным взглядом и неуверенно попросила: «Может быть, вы оставите ее здесь – если таблетка не подействует, я смогу ночью взять еще одну». – «Одной вам, безусловно, хватит», – твердо повторил он, но коробочку все-таки оставил, чтобы не дать ей основания думать, будто ему жалко этих таблеток. Эта маленькая победа немного успокоила ее, и, когда он помог ей лечь и укрыться одеялом, она наконец улыбнулась, и он сказал ей, как говорят ребенку: «Вот так вы будете лучше спать», – и на миг подумал, не лечь ли с ней рядом, чтобы успокоить ее совсем, хотя ему было куда удобней, как он привык за эти годы, стоять или сидеть рядом с лежащей больной. Нет, все-таки решил он, в конце концов, с больной ногой ей не стоит напрягаться, и вдруг вспомнил об этой ноге, о которой совсем уже забыл, и, приподняв одеяло, решил развязать бинт и затянуть его повторно, а когда развязал, то увидел, что лодыжка порядком распухла, и тут же умело затянул бинт, ощущая слабое тепло вокруг пореза, на котором красноватыми бисеринками застыли капельки крови, и ее ступня опять показалась ему похожей на разбухшую, безглазую белую рыбу, выброшенную волной на сушу. «Боюсь, что я испортила вам поездку в Берлин», – вдруг снова сказала она, и было что-то трогательно-детское в этой немолодой, пунцовой от жара женщине, лицо которой светилось отчаянной беспомощностью. «Вы ничего не испортили, – ответил он тихо. – Завтра боль пройдет. Вы только дайте мне поухаживать за вами». Ее голова опустилась на подушку, как будто усталость только сейчас стала одолевать ее, и вдруг он совершенно неожиданно ощутил какое-то легкое напряжение внизу живота, как будто его серый мышонок шевельнулся там, потягиваясь во сне, – и, торопливо отвернувшись, подошел к окну и стал возиться там, закрывая ставни и опуская жалюзи. «Это чтобы вы могли спокойно поспать утром», – сказал он, снова оборачиваясь к ней, и предложил закрыть комнату на ключ, чтобы ей не пришлось вставать и открывать уборщице, но она сонно пробормотала, не отрывая головы от подушки, чтобы он не беспокоился, пусть дверь остается открытой – никто ее здесь не украдет и не изнасилует. Он снова подумал, не лечь ли ему все-таки возле нее, чтобы помочь ей провести эту ночь без боли, – но она уже закрыла глаза, и он выключил свет и вышел.

8

Он проснулся в половине седьмого. За окном лежал мир, наполненный абсолютной теменью и бесконечной тишиной. Казалось, будто ночь только сейчас вошла в свою полную силу. Он вспомнил о лежащей этажом выше женщине и почувствовал какую-то теплую радость – как если бы она уже была с ним как-то связана и он уже нес ее внутри себя. Он тут же заснул снова, но потом проснулся окончательно, встал, оделся, умылся, зачем-то даже постелил постель и посмотрел на видневшиеся за окном крыши и на узкие серые полоски неба, нарезанные между ними. Потом он снова зашел в туалет и, сидя там, прочел о распятии Иисуса, кончил свои дела, помыл руки и спустился в вестибюль, чтобы узнать, не сошла ли она вниз, разбуженная своей болью, но ее нигде не было видно, и ночной студент тоже исчез, вместо него дежурила теперь полненькая девушка лет восемнадцати – она сметала пыль со старинных мечей огромным пучком перьев. Увидев Молхо, она зарделась и поздоровалась с ним по-немецки. За стойкой, возле гнезд с ключами, была распахнута небольшая узкая дверь, и через нее видны были обеденный стол, кухня с лежащим на стуле школьным ранцем и коридор обычной жилой квартиры. Пансион был, очевидно, частью большого семейного дома, но где же сама семья? В углу вестибюля, в маленькой комнатке, сплошь увешанной старинными морскими картами, уже ждал приготовленный для них двоих завтрак – нарезанный хлеб разных сортов, корзиночки с сырами и колбасами, электрическая плитка со стоящим на ней кофейником и мисочка с крутыми яйцами. Он с удовольствием оглядел ожидавшие их яства и заторопился наверх. Легко постучав и не услышав никакого ответа, он повернул дверную ручку, дверь приоткрылась, и он заглянул в ее комнату – узкий сноп света упал на кровать, где, свернувшись калачиком, лежала его спутница, все еще погруженная в глубокий сон. Видно, ее сморило сразу же после его ухода, так что она действительно не успела запереть за ним дверь. Он ощутил прилив знакомого семейного счастья, тихо прикрыл дверь и опять спустился в вестибюль.

Пухленькая девица продолжала обмахивать перьями сверкавшие мечи, с интересом поглядывая на него, он сказал ей по-английски: «Мадам спит», – и, увидев, что она не поняла, жестом показал наверх, изобразил, что кладет голову на подушку, и направился к столику, чтобы приготовить себе завтрак. Прежде всего он старательно разделил всю еду по справедливости, строго пополам, положив себе от всего на отдельную тарелку, потом налил кофе и начал медленно есть, размышляя о покойной жене: когда бы она знала, что вот он, в силу некоего стечения обстоятельств, оказался здесь, в стране, которую она отказалась посещать из принципа! Однако ведь, с другой стороны, как он ни уважал ее принципы, пока она была жива, но ее смерть действительно вроде бы освободила его – да ей и самой, будь она жива, было бы наверняка интересно побродить по этому городу, вместо того чтобы цепляться за свои принципы с тем яростным фанатизмом, что постепенно сделал ее нетерпимо жесткой в суждениях и вечно всем недовольной женщиной, которая порой вспыхивала и раздражалась даже из-за него, из-за Молхо, хотя сам он в таких случаях чаще всего понятия не имел, что именно в нем ее раздражает. Ну что ж, сейчас она обрела наконец полный покой, а он – вот он, выздоравливает после нее, подкрепляясь сытным завтраком в чистом, маленьком пансионе – и где?! – в самом сердце старинного Берлина! Из всех мест на свете он нашел себе именно это.

Покончив с завтраком – и даже украв, не сдержавшись, маленькую булочку и кусочек сыра из порции своей спутницы, – он написал записку: «Доброе утро. Надеюсь, что боль уже прошла и сон был спокойным. Не хотел мешать, поэтому уже поел и вышел немного побродить. Вернусь в девять», – и снова поднялся на лифте, подсунул записку под дверь, спустился в свой номер, надел пальто, в вестибюле вручил ключ девушке за стойкой, взял еще две визитные карточки пансиона, сунул их в карман и вышел, с изумлением обнаружив, что за ночь, хоть он этого совершенно не почувствовал, парижский снег действительно догнал его в Берлине и теперь лег на город тонкой легкой пеленой. Тротуары, пожарные краны, фронтоны домов – повсюду лежали белые платки и покрывала, и он осторожно пошел по дорожке, уже протоптанной в снегу ранними прохожими, идя на этот раз в новом направлении, в сторону маленьких переулков в другом конце улицы. Он шел, то и дело вспоминая вчерашнюю оперу, пустую сцену, которую постепенно заливала толпа актеров, и ему казалось, что он вновь слышит издалека ту глухую, резкую музыку и в действительности шагает не по снегу, а по сцене, правда всего лишь как статист, но статист необходимый, а где-то на расстоянии – там, где белеют вон те деревья, – находится зрительный зал, сидят люди и смотрят на него. И он энергично шел и шел, поднимаясь на невысокую горку, пока не достиг какой-то старой церкви, рядом с которой торчала колокольня с золотым петухом на верхушке. Здесь он остановился передохнуть, глубоко вдыхая морозный воздух и прислушиваясь к далеким барабанам, подождал, пока коротко взвизгнули трубы, и пошел дальше, вместе со скрипками, спускаясь с горки в толпе детишек, которые, словно по невидимому знаку, вдруг разом выскочили изо всех домов с ранцами на плечах, потом пересек несколько проспектов и улиц, осторожно прокладывая себе дорогу среди женщин с хозяйственными сумками и выжидая перед замерзшими светофорами в толпе идущих на работу людей, а меж тем снег – мягкий, редкий и уже такой привычный – таял под его ногами, музыка накатывалась упрямо и зловеще, и невидимый режиссер приказывал: ты иди, твое дело идти, – а публика, что ждала там, вдали, в том месте, где сквозь белый туман уже робко пробивался золотистый свет утреннего солнца, неотрывно смотрела на сцену, зачарованная этой новой оперой, в которой он участвовал тоже.

Он уже снова сворачивал на улицу, где находился его пансион, когда церковные часы пробили девять, и он вдруг очнулся от своего сна наяву. Девушки с перьями уже не было, за стойкой сидела теперь и вязала старуха, закутанная в черную шерстяную шаль, он улыбнулся ей, сказал по-немецки «зекс» и взял свой ключ, пробормотав по-английски что-то о снеге на улице, но она его не поняла. Вторая половина завтрака стояла нетронутой.

Он поспешил наверх и осторожно постучал, но ответа опять не было, и он тихонько приоткрыл дверь – его записка по-прежнему лежала на полу, и на спящую женщину снова легла тонкая розоватая полоса света, лизнув угол кровати. Томительный страх проснулся в нем: неужто одна таблетка так оглушила ее? а может, это ее всегдашняя привычка – отсыпаться в отпуске? – и он робко вошел в комнату, но она даже не услышала его шагов, ее лицо было спокойным, но очень бледным, наклонившись над ней, он различил седые корни крашеных волос. Ему хотелось приподнять одеяло, чтобы, проверить, на месте ли наложенный им бинт, но он испугался, что она может проснуться и неправильно истолковать его намерения, и почел за лучшее снова беззвучно удалиться. Задумчиво спустившись в свой номер, он оделся потеплее и опять вышел наружу.

Теперь улица ожила. Немцы уже успели растопить весь снег, обдувая его горячим, пыхтящим паром из тонких металлических трубок; небольшие торговые фургоны стояли у магазинов, выгружая деревянные подносы со свежими булочками и прочей снедью. Молхо еще с четверть часа походил вокруг пансиона, с беспокойством размышляя о странном обороте, который приобрела его любовная авантюра, потом со страхом сообразил, что она могла по собственной инициативе взять еще одну таблетку, – эта догадка заставила его вернуться в пансион и, снова поднявшись к ней в номер, торопливо заглянуть в приоткрытую дверь – нет, здесь ничто не изменилось, ее явно оглушили таблетки. Взяв со столика коробочку, он проверил ее содержимое, злясь на себя, что согласился ее оставить, – ну, конечно, она взяла вторую таблетку! Он позвал ее по имени и на сей раз различил легкое шевеление, снова наклонился над ней, стараясь повторять ее имя повеселее, чтобы не встревожить, и мало-помалу она услышала его, но никак не могла открыть глаза – потом наконец открыла, но ее веки тут же опустились снова. «Что случилось?» – «Вы спали без задних ног. Я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете». Она закрыла глаза, как будто думала, что ответить, и вдруг снова стала мучительно трогательной в своей попытке отозваться из пропасти неодолимого сна. Наконец очень медленно и слабо, словно бы утратив всю свою юридическую сообразительность, ответила: «Я в порядке», – и сразу же хотела повернуться на бок, чтобы снова заснуть, но он решил мешать этому, пока удастся. «Нога не болит?» Она опять долго молчала, но в конце концов едва заметно покачала головой: «Не болит». Она, казалось, вообще не помнила, что у нее есть нога. «Будете спать дальше? – спросил он с опаской и, отчаявшись получить ответ, произнес: – Ладно, продолжайте спать», как будто ей нужно было его разрешение, и уже от двери обвел глазами комнату – не требуется ли здесь еще какое-то его вмешательство, – как вдруг ему пришла в голову странная мысль, что она, возможно, никого не узнает вообще, и его охватил ужас – не было ли у нее сотрясения мозга? На этот раз он решился приподнять одеяло и потрясти ее за маленькое плечо: «Мириам, вы меня узнаете?» Она медленно открыла глаза, и он с облегчением увидел в них вспышку узнавания. «Конечно», – ответила она вяло и без особой радости, как будто он утомлял ее своей назойливой заботой. Он окончательно решил, что сейчас ему здесь не место. «Тогда спите, отдыхайте, я не буду вам больше мешать», – сказал он и быстро вышел, решив, что он сделал все, что мог, и к тому же вспомнив, что сегодня суббота, – возможно, она вообще привыкла в этот день долго спать.

Снаружи он нашел табличку с надписью на нескольких языках, в том числе на арабском: «Просьба не беспокоить», – и повесил ее на ручке двери, потом спустился в вестибюль с чувством, что заслужил полное право побродить и посмотреть город, который она уже знает, а он – нет, и, проходя мимо маленькой комнатки в вестибюле, где черствел ее завтрак, подумал, не съесть ли его, но тут же отказался от этой мысли – кто знает, как это будет расценено? вышел на улицу, нашел небольшое кафе и заказал себе второй завтрак – кофе и булочку с маленькой сосиской, чтобы запастись силами для прогулки по морозу, – он рассчитывал, что главная их еда опять будет вечером, когда она окончательно придет в себя и основательно проголодается. Но вопрос о тальвине все еще беспокоил его, и он решил зайти по дороге в аптеку, найти такую же коробочку и для верности посчитать, сколько в ней таблеток.

Теперь окрестный мир проснулся окончательно – над тротуарами поднимался пар, повсюду деловито сновали люди, владельцы магазинов начищали медные ручки входных дверей и подметали снег перед входом. Весь квартал явно переживал перестройку – модные магазины поднимались рядом со старыми лавками, бутики и маленькие картинные галереи соседствовали с лотками овощей и железного старья. Вскоре он нашел давешнюю ночную аптеку, но симпатичный старик аптекарь в бабочке и золотых очках исчез – его сменили двое молодых продавцов, худощавые и строгие, – и большие плетеные корзины исчезли тоже, все лекарства покоились теперь на своих обычных местах за стеклами шкафов. Видно, то была личная инициатива старика, который хотел, наверно, стимулировать ночную торговлю посредством такого открытого доступа. Молхо решил было спросить тальвин, но потом передумал, вышел и с волнующим предвкушением авантюры двинулся по спуску улицы, прямо по снегу, вдоль стены чего-то, что выглядело, как старинная крепость или церковь, а теперь было не то фабрикой, не то даже школой. Дорога вела его ниже и ниже, поворачивая то налево, то направо, и становилась все тише и малолюдней, снег лежал все более толстым слоем, в стороне высилось какое-то заброшенное по всей видимости, нежилое – здание, а прямо перед собой Молхо увидел невысокую бетонную стену, которая перекрывала проход между двумя домами, – на ней красовался какой-то выцветший рисунок, и ржавая проволока проглядывала сквозь заваливший ее поверху снег. И тут у него возникло странное ощущение, словно он уже все это где-то видел, и он попытался заглянуть за эту бетонную стену, но не сумел и повернул налево в поисках прохода, однако снова наткнулся на ту же преграду – здесь она была чуть выше человеческого роста и вся исчеркана небрежными надписями и рисунками. Только сейчас он понял, что стоит перед знаменитой Берлинской стеной: он никогда не думал, что она такая низкая и невзрачная. Молхо чуть отступил, вернулся повыше и снова попытался заглянуть за стену – там виднелись несколько таких же заброшенных зданий и что-то вроде озера или замерзшего бассейна – и он вдруг с острым чувством узнавания вспомнил разделенный Иерусалим своего детства. Он прошел немного вдоль стены, слегка побаиваясь, как бы его не похитили на восточную сторону, но вокруг уже кружились большие хлопья снега, снова похолодало, морозный воздух обжег его легкие, он подумал, что тоже рискует поскользнуться, и пошел медленней. В детстве, в тот единственный день, когда в Иерусалиме пошел снег, мать не разрешила ему выйти из дома, опасаясь, что он подхватит воспаление легких, и послала отца наружу, принести немного снега в тазу, чтобы ребенок мог поиграть с ним в ванной. Это давнее воспоминание развеселило его, он подумал о матери, которая осталась в Иерусалиме, – знала бы она, где он сейчас!

Метель усиливалась, он не хотел больше рисковать и повернул назад, но, когда поравнялся наконец со своим пансионом, решил не заходить – пусть она еще поспит, незачем ей мешать! – и прошел мимо, раздумывая о том, не проспит ли она весь оставшийся им день, а то и два, и тогда ему придется продлить свое пребывание в Берлине. Хорошо, что его дети уже выросли и не нуждаются в нем. Он пошел дальше, погружаясь в путаницу маленьких улочек, и вынырнул из них на какую-то большую площадь, все больше сожалея, что не сообразил спросить у тещи название улицы, на которой жила их семья до войны. Ему почему-то казалось, что это была одна из тех улиц, по которым он бродил сегодня. Вот тут ходила когда-то маленькая девочка, его жена, где-то тут, а может, и дальше, на разоренной ничейной земле, – и сейчас ему казалось совершенно непостижимым, что она умерла всего четыре месяца назад, а он уже гуляет по тем местам, куда она принципиально отказывалась возвращаться. Такова она, его новообретенная свобода. Ему показалось, что метель усиливается, и он решил вернуться в пансион и взять меховую шапку, которую сообразил захватить с собой в поездку.

Войдя в вестибюль, он сначала удивился, увидев, что старуха за стойкой почему-то переоделась, но, подойдя поближе, разглядел, что это совсем другая женщина, еще более старая, которая сменила прежнюю, – она улыбнулась ему с какой-то простодушной радостью, и он показал ей шесть пальцев, а потом повторил «зекс» – ему казалось, что он с каждым разом все лучше выговаривает это слово, – и она тут же подала ему ключ, и тогда он сказал ей по-английски, что началась метель, а она ответила что-то по-немецки, и они несколько минут дружелюбно говорили друг с другом на разных языках, после чего он кивнул ей на прощанье и поднялся в свой номер, где обнаружил молодую темнокожую уборщицу, которая мыла и чистила туалет. Он неловко извинился, открыл чемодан и взял шапку. В комнате было жарко, окна запотели. Он подумал, не подняться ли к спящей спутнице – запереть дверь, чтобы уборщица не потревожила ее, – но в конце концов махнул рукой и снова спустился по лестнице, вернул ключ и вышел в радостном, приподнятом настроении в самое сердце снежной бури, которая яростно крутила в воздухе огромные, мягкие хлопья, они неслись куда-то, сверкая в зеленоватом свете солнца, отражавшемся в скользких плитках тротуара, и вдруг у него возникла странная мысль – ведь вполне возможно, что вот так же, шестьдесят лет назад, в такую же погоду, вот именно здесь раздраженно брел сам Гитлер, замерзший, оборванный и голодный, вынашивая и лелея в уме фантастические планы будущих массовых уничтожений, – и незнакомый, темный, безысходный ужас, как перед какой-то неотвратимостью, внезапно вполз в его сердце. Где-то звенел церковный колокол, – и свет зимнего дня был похож на белый туман, пробивающийся сквозь толщу мрака. Люди шли, нащупывая себе путь в снежной круговерти, громоздкие и неуклюжие, как медведи, то и дело задевая его плечами, он застыл перед окном маленькой пустой парикмахерской – в глубине, на большом кожаном стуле с множеством рычагов и ручек, сидел старик парикмахер в белом халате, читая газету, а перед ним были разложены орудия его ремесла – оловянные расчески, стальные бритвы и ножницы, старомодные ручные машинки для стрижки волос, кипа белоснежных полотенец – все это напоминало маленький и уютный операционный зал, в углу горел камин, а возле него поднималось из кадки зеленое деревце. На стенах висели фотографии аккуратно подстриженных и гладко выбритых мужчин, и таким покоем и надежностью веяло оттуда, что Молхо вдруг захотелось зайти и постричься у этого старика. Он с трудом оторвался от окна и побрел дальше, снова жалея, что не спросил у тещи ее бывший берлинский адрес, – поиски детских следов жены могли наполнить более глубоким смыслом эти его бесцельные блуждания – ему даже пришла в голову мысль позвонить теще в Израиль, но он тут же сообразил, что, пока она поймет, о чем он спрашивает, и вспомнит, и продиктует ему по буквам непонятное немецкое название, пройдет столько времени, что разговор обойдется ему в кучу денег, – и, передумав, направился прямиком к большому универмагу, где толпились люди, искавшие укрытия от снежной бури.

Он начал подниматься с этажа на этаж, там пощупал одежду, тут купил свитер для дочери и фляжку с двумя емкостями для младшего сына, а для их бабушки – складную палку, этакую «Волшебную флейту» из четырех звеньев, входящих друг в друга, потом поднялся на этаж, где торговали мебелью, походил там, открывая дверцы шкафов и пробуя, как ходят по полозьям ящики, прошел по огромному залу, разделенному на квадраты жилых комнат, и посидел на диванах и креслах, посматривая на проходивших мимо покупателей и воображая себя званым гостем, который ходит из одного дома в другой. И все это время он помнил об оставленной в пансионе спутнице, и к его радостному волнению все время примешивалось чувство вины, как в те, не такие уж давние дни, когда он гулял по центру Хайфы, а жена его в это время лежала дома, на большой кровати, плывущей в какие-то иные измерения бытия.

Через окна универмага он видел, что буря утихла и солнце вновь пробилось сквозь снежные тучи Было уже поздновато. Его спутница, наверно, уже поднялась и ищет его. Он заторопился назад, гордясь тем, как свободно ориентируется в маленьких улочках этого симпатичного квартала, миновал стайки веселящихся детей и, пройдя по чистому, девственному снегу тротуара, вошел в пансион. Внутри царила глубокая тишина. Он сразу же увидел, что ее завтрака уже нет – то ли хозяева отчаялись дождаться странной гостьи, то ли она уже успела поесть, – сказал старухе за стойкой свое «зекс», получил ключ, поднялся сначала в свой номер, где уже было убрано, сбросил пальто и шапку, втиснул пакеты с подарками в чемодан и, покончив со всем этим, нетерпеливо взлетел на второй этаж, постучался и с замирающим сердцем вошел в ее комнату. Был уже двенадцатый час дня, но она все еще лежала в постели. Немцы все-таки дали ей поспать. В его сердце вдруг толкнулась странная радость, как будто он все это снежное утро пробивался по какому-то подземному туннелю и вот выбрался наконец к лежащей сейчас перед ним женщине, – но к этому сладкому чувству была примешана немалая толика вины и страха. А вдруг у нее что-то серьезное? В комнате было еще сумрачно, и кисловатый запах долгого сна висел между стенами. Он решил, что пора ее разбудить.

«Вставайте, Мириам, вставайте, – сказал он. – Эти таблетки, видно, совсем свалили вас с ног. Скоро полдень, а вы еще не ели. Я беспокоюсь». Она открыла глаза, тут же узнала его, и, хотя явно была без сил, слегка покраснела. Он сел возле ее кровати: «Вы меня напугали. Я же вас предупреждал. Вам нельзя было брать вторую таблетку, она была лишней». Она слушала его с какой-то задумчивой мягкостью, прикрыв глаза. Кожа ее пересохла, морщинки на лице углубились – стареющая женщина, которую он оглушил своими таблетками. Потом очень четко произнесла: «Первая тоже была лишней». Он растерянно улыбнулся. «Возможно, – торопливо согласился он, опасаясь ее рассердить. – Я не знал, что вы так чувствительны к таблеткам». И снова наступила тишина, ему показалось, что она опять проваливается в сон, но она вдруг сказала: «К этим таблеткам». И опять замолчала. И он действительно вспомнил, что в те первые дни, когда его жена начала принимать тальвин, она тоже, несмотря на свою привычку к наркотическим средствам, немедленно погружалась в сон. Это было в начале весны прошлого года, и воспоминание о том времени снова обдало его теплой волной. Каждый новый наркотик был для них тогда чем-то вроде нового приключения, и они оба тщательно следили за ее реакцией; иногда ему хотелось попробовать то или иное лекарство на себе, одновременно с нею, чтобы лучше понять, что она чувствует, но его удерживала мысль, что он не имеет права рисковать своим здоровьем, потому что на нем держался весь дом, и если в самом начале ее болезни он еще лелеял мечту присоединиться к ней в качестве второго больного, то со временем ему пришлось отказаться от этого желания, и все его мелкие недомогания померкли в сравнении с ее мучительными страданиями. И вот теперь, глядя на свою маленькую обессиленную спутницу, он вспомнил первые реакции жены на те же таблетки – они тогда назвали их «философскими», потому что ее мозг под их воздействием как будто отделялся от тела и становился удивительно ясным. Они вели долгие беседы, и ее голос звучал так, словно она говорила откуда-то с другой стороны земного шара. Даже самый короткий ответ должен был как будто пересечь материки и океаны, но когда наконец приходил, то звучал отчетливо и резко. И это беглое воспоминание снова пробудило в нем глухую тоску. «Где ты сейчас? – подумал он. – Неужто и впрямь исчезла навсегда? И когда же я присоединюсь к тебе?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю