Текст книги "Пять времен года"
Автор книги: Авраам Бен Иехошуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
Он усмехнулся. И советница тоже улыбнулась – лежа, не открывая глаз, как будто ей нравилась вся эта ситуация – искусственно навязанный сон и мужчина, который суетится вокруг нее. «Ах ты, старенькая белка! – опять подумал он. – Ты, наверно, не так уж часто позволяешь себе так поспать. Вся на нервах, вся – натиск и карьера, без сомнения, и вдруг такой замечательный отдых, в кои-то веки!» Она опять задышала ровно и мерно, как будто хотела ускользнуть от него в новое забытье, но теперь он был решительно настроен перевернуть и хорошенько встряхнуть эту маленькую ленивицу, так упорно цеплявшуюся за свой сон, и уже собрался было это сделать, как вдруг вспомнил: «А нога? Что с вашей ногой?» Она не отвечала, все еще борясь с бродившим в ее крови наркотиком, и тогда он сам слегка приподнял одеяло, порылся в измятых простынях, нашел перебинтованную ногу, поднял ее – припухлость, похоже, уменьшилась, и нога из женской стала похожа на девичью. Он развязал бинт, чувствуя себя, как хирург, которому доводилось вскрывать сердца и грудные клетки, а сейчас приходится заниматься детским прыщиком. «А вот нога намного лучше», – сказал он радостно, как будто о каком-то отдельном существе, более удачливом, чем его хозяйка. Она не отреагировала, словно готова была предоставить ему и вторую свою ногу, лишь бы он дал ей снова погрузиться в блаженную дремоту. Он ловко затянул бинт и стал рассуждать – вслух, с самим собой, как делал это в последние месяцы у постели больной жены: «Надо поесть. Так нельзя. Их завтрак вы уже прозевали. Я сейчас принесу кофе и булочки». И тут же, не откладывая, спустился вниз, объяснил старухе с помощью энергичной жестикуляции и нескольких английских слов, произнесенных на немецкий лад, что ему нужен кофейник с горячим кофе, выбежал на улицу, купил булочки и пирожки, поставил все это на поднос и сам принес в номер, но увидел, что она вновь уснула, и стал энергично поднимать жалюзи, открывать ставни и даже слегка приоткрыл окна, чтобы впустить немного свежего воздуха в надежде ее разбудить.
И она действительно проснулась, против воли и без желания, и он помог ей подняться, удивившись, какая она легкая, а как только за ней закрылась дверь ванной комнаты, поспешил снять одеяло И потрогать простыню – как он и ожидал, она была влажной, и липкой, и даже слегка мокрой, и он быстро поднял ее и перевернул. За последний год он приобрел такой навык в быстрой смене простынь, что способен был перестелить простыни, даже если жена при этом оставалась в кровати. Он немного убрал по своему разумению комнату, все время прислушиваясь к тишине в ванной из опасения, что она там погрузится в новый и опасный сон. Однако в конце концов дверь открылась, и она вышла оттуда, умывшаяся и подкрашенная, и он опять поразился той тихой интимности, которая установилась между ними меньше чем за сутки – как между многолетними супругами. Неожиданная мысль пришла ему в голову – не был ли весь этот ее долгий сон просто уловкой, призванной заставить его немного поухаживать за ней? Он поставил перед ней поднос, и она принялась есть и пить, он налил и себе чашку кофе и выпил с булочкой, пока она, слабая и смеющаяся над своей слабостью, заставляла себя есть, впервые глядя на него не как на порхающую вокруг тень. «Что вы делали все это время?», – «Так, гулял, – сказал он, – даже наткнулся тут поблизости на Берлинскую стену и успел в ней разочароваться». – «Да нет, ее нужно смотреть не здесь, – перебила она его. – Нужно пойти к Бранденбургским воротам, – там она больше, впечатляет, там видна граница между двумя зонами». Он рассказал ей про снег, о котором о на даже не подозревала. «Берлин весь белый, – сказал он. – Та парижская буря, которая меня преследует, добралась наконец сюда, но немцев это, кажется, беспокоит куда меньше, чем французов». – «Жалко, что я не видела метель», – сказала она, заставив его подумать, не принести ли и ей таз со снегом, чтобы она могла поиграть. Эта мысль позабавила его, но вслух он сказал только; «Не стоит спешить на улицу, лучше дать вашей ноге отдохнуть, чтобы вы могли вечером пойти в оперу». Приподнявшись на подушке, раскрасневшаяся от сна, с раскачивающимися в ушах сережками, от которых Молхо никак не мог оторвать взгляда, потому что его жена никогда таких не носила, она внимательно посмотрела на него, как будто, несмотря на всех своих многочисленных родственников, не привыкла к такой заботе и теперь старалась понять, чего он от нее хочет, а потом послушно надкусила булочку, как ребенок, потерявший аппетит.
«Может, измерить ей температуру? – подумал он. – А вдруг эта ее слабость – признак более серьезного расстройства?» За окном снова проносился густой серый снег, и в тишине слышался ровный шум радиатора возле кровати, как будто они летели в самолете, снаружи становилось все темнее, снежная буря затянула воздух мутным молоком, Молхо сидел в кресле, тоже чувствуя себя вялым и отяжелевшим, и пытался разговорить ее, расспросить о девочке или хотя бы об этом пансионе – почему она выбрала именно его? была ли она тут с кем-то другим в таком же оперном туре? может быть, даже с покойным мужем? – но у нее, казалось, не было сил говорить, ее немногословные ответы звучали так слабо, как будто на нее уже наваливалась очередная волна тяжелой дремоты, и тогда он стал рассказывать ей о себе, точнее – о своей покойной жене, которая родилась здесь, и почему она никогда не хотела сюда приезжать, но она словно давно уже знала все эти рассуждения, потому что задремала прямо на середине его фразы, – видимо, ее организм был так чужд наркотикам, что, даже две маленькие таблетки глубоко его потрясли, – и он осторожно вытащил из-под ее слабых рук поднос с наполовину съеденной булочкой и почти полной чашкой кофе. Она вздрогнула, сдвинулась глубже под одеяло и положила голову на подушку. «Я чувствую себя немного виноватым», – негромко проговорил он, надеясь вызвать ее сочувствие, но она никак не отреагировала на его слова, голова ее неподвижно лежала на подушке, он не мог понять, слышит ли она его вообще, как вдруг на ее губах появилась слабая и горькая улыбка. «Только немного?» – спросила она и снова умолкла. Он испугался и, запинаясь, сказал: «Я не знал, что эта таблетка так на вас повлияет, ведь это не какое-нибудь специфическое лекарство, его продавали тут без рецепта, в открытом доступе, моя жена…» – но волна сна уже накрыла ее с головой, ее дыхание стало тяжелым и медленным, и Молхо почувствовал тревогу: если она будет и дальше спать подобным образом, он и впрямь не сможет завтра улететь. Он решил больше не тревожить ее, чтобы дать ей ощущение домашнего-тепла и безопасности. Что доделаешь? Ее организм должен освободиться от этого яда. Даже снежная буря ее не взволновала.
Он вытянул ноги и откинулся на сцинку кресла, – глядя на беспорядочно мечущиеся за окном снежные хлопья, которые выглядели так, будто их то и дело подбрасывали с земли в мутное небо, и напоминали не столько замерзшую ледяными лепестками воду, сколько сгустки древних белков, остатки первичного вещества жизни, – и про себя подумал: «Вот так я буду теперь сидеть здесь, так же, как я сидел тогда возле той кровати, здесь даже тише, чем на Кармеле, из-за этих немецких двойных окон». Ему вдруг припомнилось, как в последний месяц перед смертью жены он сидел порой рядом с ней, часами не произнося ни слова, так что она иногда даже начинала его умолять: «Ну расскажи хоть что-нибудь, ты ведь бываешь среди людей», а он отвечал: «Мне не о чем рассказывать, я думаю только о тебе» – и это была сущая правда. И вот теперь он сидел возле кровати другой женщины, надеясь, что своей заботой о ней уравновесит ее превосходство в уме и культуре, и, сидя так, чувствуя, что в нем уже начинает накапливаться томительная усталость, стал искать что-нибудь, что могло бы взбодрить его, заметил лежащий возле ее кровати знакомый томик и, подняв его, увидел, что в этом номере – возможно, из-за двуспальной кровати – книга содержала также Ветхий Завет, но текст был по-немецки, и он посмотрел только, как выглядит на этом чужом языке первая строчка Книги Бытия, а потом закрыл книгу и вернул ее обратно на место.
Усталость плескалась в нем волнами, на мгновение ему пришла в голову мысль снять туфли и прилечь рядом с ней – в конце концов, он тоже порядком вымотался, все утро гуляя вокруг пансиона и бегая с этажа на этаж, – но он не сдвинулся с места, потому что подумал, что может ее испугать, а если даже нет, то, убедившись, что он лег с ней рядом только для того, чтобы тут же заснуть, она наверняка решит, что он человек со странностями, а потому лучше, чтобы их унылое молчание объяснялось просто ее сонливостью, – и он прикрыл глаза, лениво и праздно размышляя, может ли он вообще жениться на ней, а если да, то где они будут жить – у нее или у него, или же им придется продать обе свои квартиры и купить одну большую, чтобы там были отдельные комнаты для всех детей, в том числе и для её девочки. Он дремал, слыша собственное мерное дыхание, как вдруг его разбудил ее тихий голос – все еще свернувшись калачиком под одеялом, она произнесла: «Жаль, если вы так и будете сидеть здесь все время, лучше походите, посмотрите город, вам завтра уже возвращаться, когда вы еще окажетесь в Берлине? Здесь недалеко есть музей экспрессионистов, там вывешены знаменитые картины начала века, вам, наверно, будет интересно. А я скоро приду в себя, еще немного…»
Он был ошеломлен, ему показалось, что он слышит в ее голосе нотку какого-то окончательного и горького разочарования, и он встал и сказал только: «Хорошо, тогда я еще немного похожу по городу», – и, взяв поднос с чашкой кофе и булочкой, спросил, принести ли ей еще что-нибудь – может быть, термометр? – но она ответила, что в этом нет никакой нужды, и он молча вышел, с подносом в руках, не понимая, зачем, собственно, он его тащит, и уже нажал было кнопку лифта, как вдруг услышал за собой шелест ее босых шагов по полу и звук закрываемой на ключ двери и, вздрогнув от страха и обиды, понял, что их короткий роман завершился.
В лифте он дожевал ее булочку, а спустившись в вестибюль, поставил поднос на стойку, за которой сейчас сидела девочка школьного возраста и готовила уроки. Она взяла его ключ тонкими пальцами и повесила рядом со всеми остальными. Дверь в квартиру хозяев была сейчас открыта настежь, и через нее он снова увидел кухню, в которой на сей раз расположилась вся их семья – здесь были все дежурные, поочередно сменявшиеся за стойкой пансиона в течение минувших суток, и все они с воодушевлением погружали сейчас ложки в стоявшие перед ними глиняные горшки – а отец семейства, большой немец в грубом комбинезоне, сидевший во главе стола, увидев гостя, поднялся, вышел к нему и на тяжелом английском спросил, все ли в порядке, доволен ли он, и даже пригласил Молхо, скорее из вежливости, присоединиться к их обеду. Молхо поблагодарил, отказался от приглашения, похвалил пансион, с восхищением отозвавшись о старинных мечах и кинжалах и даже хотел было объяснить, что его спутница все еще остается наверху, – они наверняка уже недоумевали, не видя ее так долго, неплохо было показать, что он за ней приглядывает, – но тут же передумал и ограничился вопросом, есть ли у них термометр, который ему, возможно, понадобится позже. Немец вначале не понял, и Молхо снова обратился к языку жестов, то вкладывая воображаемый термометр в рот, то вынимая его оттуда, так что тот в конце концов сообразил, о чем речь, и, немного даже напуганный, обещал позаботиться об этом после обеда.
9
И вот он снова, в который уж раз, вышел на улицу и сразу увидел, что буря почти стихла и среди снежных туч открылся даже клочок по-израильски синего неба. Улица напоминала белую аллею, сплошь усеянную людьми. Рабочие в фуражках и комбинезонах и элегантные женщины в высоких кожаных сапогах энергично шагали по хрустящему снежному покрову, в котором дробилось золотистое солнце. На церковной башне звонил колокол, и в маленьких ресторанчиках было полно обедающих. Он колебался, перекусить сейчас или походить немного, чтобы нагулять аппетит, но, подумав, решил поесть, не откладывая, – кто знает, найдется ли в другом месте такая же дешевая закусочная, как возле пансиона, в которую он в конце концов и втиснулся. Протолкавшись сквозь толпу, нашел себе место у столика, за которым ели несколько молодых веселых парней, заказал сосиски с картошкой и кружку пива, и вся эта еда и в самом деле обошлась ему дешевле некуда. Потом, насытившись и слегка опьянев от холодного пива, вышел на улицу и в полном соответствии с указанием оставшейся в пансионе спутницы спросил у прохожих, как пройти к музею экспрессионистов, но, подойдя к старому мрачному зданию, увидел длинную очередь у входа, сказал себе: «К чему мне все эти старые мрачные немецкие картины, хватит с меня культуры в этой поездке», – и, свернув налево, в сторону спуска к Берлинской стене, которая, как он вдруг понял, чем-то загадочно его привлекала, быстро вышел к ней и двинулся вдоль, отмечая, что свежевыпавший снег уже успел сплестись в ее трещинах тончайшим белым вьюнком. Стена снова понравилась ему. «Это их наказание», – подумал он, хотя сами немцы вроде бы вовсе не тяготились ею, напротив, эта стена словно подарила им уголки полной тишины в самом сердце грохочущего города.
Вскоре дорога вывела его на широкий бульвар, и он понял, что по нему сможет добраться до какого-то важного места. Действительно, следуя указаниям прохожих, он в конце концов вышел на площадь перед каким-то большим и тяжелым зданием, которое оказалось бывшим рейхстагом, и там влился в тонкую струйку туристов, подымавшихся по ступенькам к специальной смотровой площадке, с которой можно было заглянуть на Восточную сторону, на Бранденбургские ворота и окружавшие их широкие и пустые, без магазинов и прохожих, улицы – все это выглядело унылым и заброшенным, даже снег казался там более тяжелым и глубоким. Двое часовых в полушубках, с автоматами в руках, шагали по протоптанной ими тропе, как два молодых медведя. Мороз пощипывал лицо, но снежная буря, казалось, окончательно миновала. «Догнав меня», – подумал Молхо, улыбнувшись, и пошел обратно тем же путем, снова вернулся на многолюдные улицы, добрался до другого большого здания, которое почему-то показалось ему знакомым, и, недоумевая, как это может быть, если он никогда здесь не был, вдруг понял, что это здание оперного театра, его тыльная часть, и действительно, обойдя его, увидел перед собой те широкие, изящные каменные ступени, с которых вчера скатилась, поскользнувшись, его советница, только сегодня они были дочиста отскоблены от льда и на них растянулись рослые светловолосые парни, с наслаждением подставляя лица крепчающему полуденному солнцу.
Молхо осторожно поднялся по ступеням, стараясь точно определить, где она поскользнулась, а где и почему остановилась, когда катилась вниз, пришел к выводу, что ей вчера здорово повезло, потом вошел внутрь, чтобы посмотреть, как готовятся к вечернему представлению, поглядел на развешанные по стенам мрачные фотографии отдельных сцен вчерашнего спектакля, присматриваясь к лицам певцов, которых накануне видел только издали, из зала, перешел оттуда к фотографиям из «Дон-Жуана» – его им предстояло слушать сегодня – и нашел, что в этом спектакле декорации, костюмы и лица куда красивее и приятнее, чем накануне, и обещают большее удовольствие. Он особенно долго стоял перед фотографией, на которой был изображен появляющийся из глубины сцены обнаженный до пояса каменный человек, протягивающий могучую руку, чтобы схватить съежившегося от страха Дон-Жуана.
Потом он набрал кучу разноцветных программок, лежавших на подносах перед окошком кассы, и, хотя все они оказались на немецком, сунул их в карман, чтобы вручить в пансионе своей спутнице в качестве маленького сувенира. «Сегодня вечером, – в радостном предвкушении думал он, – я опять услышу такую же человечную и ласковую музыку, как в „Волшебной флейте“», – и эта ожидавшая его опера Моцарта вдруг показалась ему чем-то необыкновенно важным, своего рода завершением той мучительной драмы смерти, в которой он все последние месяцы играл роль покорного героя.
Он вышел наружу, удивившись тому, с какой скоростью набирает уверенную силу неожиданно весеннее тепло, и медленно сошел вниз по ступеням, заранее обдумывая, где и как нужно поддержать ее сегодня при выходе из театра. Ему хотелось вернуться в пансион пешком, но он боялся заблудиться и поэтому остановил такси и протянул шоферу одну из визитных карточек, которые рассовал по карманам. Когда они въехали в знакомую узкую улицу, он ощутил такое теплое чувство, будто вернулся домой. Только мысль о запертой за ним двери портила ему настроение. Неужели она сердится на него? В чем же он провинился? Ведь в конечном итоге она всего-навсего хорошенько отоспалась, как не часто доводится другим. И никакого сотрясения мозга у нее, разумеется, не было. От этих мыслей ему немного расхотелось возвращаться, и он задержался перед окном той маленькой парикмахерской, которую обнаружил возле пансиона. Старый парикмахер и его жена по-прежнему скучали без дела. Молхо долго изучал вывешенную в окне табличку с ценами, тщетно пытаясь расшифровать незнакомые немецкие названия, и вдруг подумал, что именно эти старики обслужат его наилучшим образом. Он решил войти.
Маленький колокольчик на двери мягко звякнул, и старики поднялись ему навстречу с почтительной приветливостью. Выяснив, что он иностранец и к тому же из Израиля, они прониклись еще большим почтением. «Наверняка и эти в свое время были нацистами, – подумал Молхо, – но какое мне дело! Сейчас это два бессильных старика, и почему бы им перед смертью не постричь одного еврея?» И они действительно обслужили его на славу. Вначале они натянули на него передник и повели в темный угол, к большой раковине, и он на минуту испугался, увидев, что старуха намеревается помыть ему голову, но в конце концов разрешил ей делать с собой все, что ей вздумается, и она опытными, поглаживающими и немного щекочущими руками дважды вымыла ему голову горячей водой с шампунем, а потом выжала и насухо вытерла его волосы, обмотала их большим полотенцем и отвела клиента к большому креслу, возле которого уже стоял на изготовку старик с большими ножницами в руках. Он стриг Молхо очень медленно и методично, с какой-то глубокой серьезностью, то и дело шепотом советуясь с женой, и все его старые инструменты были блестящими, сильными и надежными. Он стриг, и посыпал тальком для сушки, и снова укорачивал, и, хотя Молхо все пытался жестами объяснить свое нежелание, чтобы его стригли слишком коротко, оказалось, что у этого упрямого немца было свое представление о том, как должна выглядеть мужская голова, и он сделал ему прическу под военного, которая, кстати, вызвала полное одобрение другого старого немца, как раз в это время заглянувшего в парикмахерскую с дружеским визитом.
10
Было уже поздно. Стрижка заняла больше времени, чем он думал, и теперь он был уверен, что его советница давно уже встала и, возможно, даже вышла. У стойки он получил свой ключ вместе с черным футляром того типа, в котором в детстве носил циркуль, только на сей раз там был не циркуль, а сверкающий чистотой термометр, покоившийся на красной бархатной подкладке. Не ожидая лифта, он нетерпеливо поднялся на второй этаж, но обнаружил, что дверь все еще заперта, и сначала хотел даже вернуться к себе, однако в конце концов решился все же негромко постучаться, а когда она не ответила, стал стучать настойчивей и громче, с легким отчаянием взывая: «Это я! это только я!» («Как отвергнутый жених», – подумал он с иронией.) Наконец за дверью послышались шаги, она открыла ему, заспанная, растрепанная, но уже более или менее пришедшая в себя, и он вошел следом за ней в душную, полутемную комнату, как входил, бывало, в комнату больной жены, пытаясь торопливо понять, что тут произошло за время его отсутствия, – и действительно обнаружил, что она опустила поднятые им жалюзи, как будто опасалась, что сон ее не будет достаточно глубок. «Значит, она специально делает все, чтобы подольше спать!» – подумал он с удивлением. Сейчас она как будто двоилась перед ним – та женщина, которая казалась ему давно и даже интимно знакомой, с ее домашним халатом, немного выцветшими розовыми комнатными туфлями, даже с ее зубной щеткой, одиноко торчавшей из стакана на полке ванной, и другая, незнакомая, окруженная странным новым запахом, который пробудил в нем воспоминание о таинственных зарослях мха, которые он видел когда-то в пещере, глубоко под землей.
Он снова ощутил беспокойство и жалость, увидев, как эта энергичная – иногда даже чересчур энергичная – женщина так беспомощно и бессильно опускается на подушку, и, решив обращаться с ней как по-настоящему близкий человек, сел не в кресло, а прямо на беспорядочно смятую постель и заговорил совсем интимно, тем тоном слегка шутливого упрека, которым пользовался иногда в разговорах с женой в минуты полного отчаяния: «Нет, так больше не может продолжаться. Вы пользуетесь этими таблетками, как предлогом, чтобы спать без конца. Тут уже таблетки ни при чем, я их хорошо знаю, они не способны так усыплять, тут причиной наверняка что-то другое, например, вы могли сильно переутомиться на своей конференции. Но ведь вы уже столько времени почти ничего не едите и не пьете, так нельзя, это меня всерьез беспокоит, – и он свободно провел ладонью по ее руке и плечу до самого лба, стараясь, однако, касаться только тех участков, которых касаются при осмотре врачи. – Может быть, у вас температура или назревает какая-нибудь простуда? Вот, я принес снизу термометр, давайте для начала измерим вам температуру…» – «Мне?» – удивилась она. «Да, а что? Сделайте одолжение, мне будет спокойней», – и он протянул было руку к маленькой лампе, чтобы включить свет, но она взмолилась: «Нет, нет, не включайте, пока не надо!» Глаза ее приоткрылись, как узкая, змеиная, трепещущая щель, и ему вдруг показалось, что сквозь эту щель на него устремлен холодный и пристальный взгляд, подвергающий его какой-то молчаливой и основательной проверке. Но он не убрал руку – напротив, еще раз, с ласковой отцовской обеспокоенностью, погладил ее по лбу и лишь затем вынул термометр из футляра, но, прежде чем протянуть ей, поднялся сполоснуть его в ванной – кто знает, какие древние арийские микробы могли свить на нем гнездо. Тщательно промыв маленькую трубочку мылом, он ополоснул ее, насухо вытер, одновременно разглядывая себя в зеркале, где, к его глубокому огорчению, отражалась угрюмая короткая стрижка немецкого солдата времен последней войны, еще раз посмотрел на витиеватые цифирки на шкале термометра и, вернувшись в комнату, протянул его ей, помог осторожно вложить под язык, немало удивившись ее молчаливому послушанию, посмотрел на часы, засекая минуты, и, желая скоротать ожидание, принялся расхаживать по комнате, рассказывая ей обо всем, что он видел во время своих утренних прогулок, – о стене, которая ему почему-то приглянулась, о поясе тишины, который она прелагает посреди большого города, о тающем снеге и медленно открывающемся клочке синего неба, о здании оперы, на которое он случайно набрел, и о проспектах, которые он собрал для нее, чтобы подготовиться к предстоящему вечером спектаклю. Она лежала, не отвечая, с отсутствующим лицом, с перекошенным в молчаливом протесте ртом, из которого торчал насильно вставленный термометр, – эластичный бинт, который она почему-то сняла с ноги, был брошен в кресло с демонстративной небрежностью. Он замолчал, подошел к ней, вынул термометр, надел очки, посмотрел на него в красноватом свете серых сумерек, пробивавшемся сквозь опущенные жалюзи, и, повернувшись к ней, сказал: «Ну вот, температуры у вас, во всяком случае, нет. Так что нет никаких причин так долго спать. Таким манером вы потом всю ночь не заснете». Но она продолжала молчать, и только в щели между ее веками теперь светилась какая-то потаенная улыбка.
Он растерянно потер макушку и снова стал уговаривать: «Давайте спустимся, вам нужно хоть немного поесть, иначе у вас не будет сил вечером. И вдобавок все будут ко мне в претензии, что я недостаточно хорошо за вами ухаживал». Но она не пошевельнулась и продолжала упрямо лежать, хотя он видел, что она уже полностью проснулась, и щель ее глаз все время трепетала, поворачиваясь в его сторону, словно она зондировала его каким-то невидимым лазерным лучом, так настойчиво, что ему, застывшему в полумраке комнаты, едва освещенной сумеречным светом, стало вдруг даже жутковато «Идемте! – сказал он надтреснутым голосом. – Пожалуйста, одевайтесь. Я спущусь, а вы оденьтесь и спускайтесь тоже, вот увидите – снег и мороз моментально вас разбудят. А потом мы найдем где-нибудь горячий суп». Но она по-прежнему не двигалась, и ему показалось, что она хочет что-то сказать, но сдерживает себя. И вдруг она спросила: «Вы постриглись?» Он улыбнулся: «Да. Обкорнали меня тут внизу, изрядно обкорнали. – И погладил стриженую голову. – Ничего, это скоро снова отрастет». Она приподнялась, ничего не отвечая, зажгла маленькую лампу возле кровати и тихо заговорила: «Вы не сердитесь на меня, но я не пойду сегодня вечером в оперу. Мне трудно еще выходить, я лучше отдохну. И ноге будет лучше. Не хватает, чтобы я еще раз поскользнулась! Ничего, я уже видела много опер, даже на этой конференции нас один раз сводили на спектакль. Идите сами. Это не очень приятно, я понимаю, но всё-таки какое-то удовольствие. И не отказывайтесь. „Дон-Жуан“ – такая красивая опера, жалко будет, если вы ее пропустите».
Он почувствовал всплеск радости и облегчения, но постарался изо всех сил сохранить огорченный и протестующий вид. Она, однако, стала уговаривать его с каким-то отчаянным, почти истеричным упрямством и. попросив принести ей сумочку, торопливо достала оттуда его билет и протянула ему – ну, в точности мать, которая посылает своего малолетнего сына одного в кино. Он еще пытался что-то вяло возражать, но она, приподнявшись в постели и уже вполне открыв глаза, принялась заверять его. что так будет лучше и она очень довольна выпавшим ей днем полного отдыха, наверно, это все из-за накопившейся усталости, но она обещает, что вот-вот проснется окончательно, и закажет еду в номер, и будет дожидаться его возвращения, а сама тем временем послушает музыку или почитает что-нибудь, – может быть, у него случайно есть с собой какая-нибудь книга? – и тогда он сказал ей о втором томе «Анны Карениной», который дочь дала ему по ошибке, и она тут же сказала: «Да, принесите, конечно, пусть будет второй, я уже когда-то читала этот роман и кое-что помню». Поняв, что она уже не изменит своего решения, он спустился в свой номер и принес ей книгу, и она, стоя в двери, взяла ее, явно торопясь распрощаться. Ему с трудом удалось убедить ее дать ему свой билет, – может быть, он сумеет продать его у входа.
11
К вечеру маленький пансион ожил в каком-то радостном подъеме. Вспыхнули скрытые прежде дополнительные лампы, ярче обычного осветив крохотный вестибюль. В стеклянных шкафчиках засверкали мечи, и даже синие моря на старинных картах слегка порозовели. За стойкой с приветливым видом восседал приодетый дедушка, читая газету и изредка заглядывая на кухню, чтобы помочь внукам, которые готовили уроки за чистым обеденным столом. В углу стояли несколько чемоданов, свидетельствуя о прибытии новых постояльцев. Молхо положил ключ и вышел, без шапки, свежеподстриженный, на улицу, обнаружив, что и она тоже ярко освещена – на каждом углу горели фонари, и их теплый, волнующий свет создавал праздничное ощущение. Люди торопились за покупками или толпились в барах, и остатки снега на обочинах тротуаров, и ясное небо над головой прибавляли особое очарование теплому вечеру. Он вошел в закусочную, которая была теперь почти пуста, и заказал точно такую же еду, что днем, только вместо пива взял кофе. Выйдя на улицу и стоя в ожидании такси, он поглядел на багровеющее берлинское небо и вдруг возроптал, ощутив гнев от своего одиночества: «Почему ты меня покинула?!» – и ему на миг представилось, что в его отсутствие жена вернулась домой и сейчас готовит детям ужин, а это он навсегда покинул свой дом и скитается теперь на чужбине.
Он ожидал увидеть у здания оперы вчерашнюю толпу, но людей было почему-то мало, и он сразу понял, что не сумеет продать ее билет, потому что уже на ступенях к. нему начали подходить люди и предлагать свои билеты, – да и публика выглядела сегодня совсем иначе – не вчерашняя восторженная молодежь, а благополучные, зажиточные бюргеры, к тому же в основном парами. Подойдя к входной двери, он увидел, что программа вечера перечеркнута крест-накрест большими красными наклейками, и тотчас понял, что речь идет о какой-то замене. «Опера отменена?» – тревожно спросил он по-английски, и стоявшие рядом мужчина и женщина объяснили ему на прекрасном английском языке, что действительно произошли изменения: заболел исполнитель главной роли, сам Дон-Жуан, и поэтому сегодня дадут другую оперу – «Орфей и Эвридика» Глюка. Молхо был потрясен до глубины души. Как это – заменили оперу? И что это за Глюк, о котором он никогда раньше не слышал? После всех своих торжественных приготовлений к сегодняшнему вечеру он не мог примириться с тем, что его лишили обещанного Моцарта. «Как это – заменили оперу? – возмущался он. – Я приехал издалека». – «Откуда?» – «Из Израиля». – «Из Израиля? Специально ради оперы?» – «Да, – сказал он. – Почти специально». И рассказал этой симпатичной паре о специальных «оперных» рейсах и полетах. Они слушали с большим удивлением. – «Но как это может быть, чтобы не было дублера? – упрямствовал Молхо. – Как это у них нет другого Дон-Жуана?» Однако собеседники ничего не могли ему объяснить и, пожав сочувственно плечами, направились внутрь, да и сам Молхо, хоть и решил поначалу, сгоряча, вообще отказаться от оперы и отправиться в кино или ночной клуб, тут же передумал, почел за лучшее все-таки остаться – в конце концов, за билет ведь уже уплачено – и позволил потоку людей втянуть его в знакомый вестибюль, который сегодня почему-то показался ему мрачным и уродливым. Он поискал глазами какую-нибудь кассу или кабинет, где бы можно было пожаловаться, но все было заперто. «Все у них так!» – пробормотал он и мрачно направился в туалет. Это было огромное светлое помещение, все четыре стены которого были заняты сплошными писсуарами. «Вот до чего я докатился», – угрюмо думал он, справляя свою нужду. Все здесь было ему чужим, и он задыхался, как будто смерть жены высвободила какую-то скрытую пружину, которая швырнула его в бездонную пустоту одиночества.








