Текст книги "Пять времен года"
Автор книги: Авраам Бен Иехошуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Часть четвертая
ЛЕТО
1
Но из этого первого летнего пекла родилось вскоре второе, куда страшнее, чем то, что было поначалу, «всем летам лето», как его называли: неистовое, пламенное – даже ночи, казалось, пылали. Началось в середине июля – словно чья-то невидимая, но неумолимая рука заслонила весь горизонт сплошной мутно-белесой стеной, и умеренно теплая средиземноморская страна внезапно превратилась в огненную топку. Ветер уже с утра обжигал легкие. Ртуть в градуснике взлетела до упора и как будто застряла там навеки. Даже передачи важнейших новостей открывались теперь сводками погоды. Синоптики стали постоянными гостями на телеэкранах – они уныло и путано пытались объяснить необъяснимое, но в их заискивающих голосах слышались также апокалиптические нотки. И вдобавок ко всему власти выбрали именно это время, чтобы повысить наконец налог на зарубежные поездки, и все, кто надеялся улизнуть от жары за границу, теперь вынуждены были остаться на лето дома. С отчаяния люди толпами ринулись на пляжи, и Молхо тоже завел теперь обычай гулять там после работы, хотя прежде многие годы вообще на море не ходил. Совпало так, что с началом жары он сел на жесточайшую диету, полагая, что чем больше похудеет, тем более широкие романтические перспективы откроются перед ним, и теперь целыми днями питался одними лишь ранними полосатыми арбузами без семечек и каждое утро враждебно разглядывал упрямый указатель напольных весов, который полз вниз со скоростью черепахи. В нем угнездилась неизбывная тихая тоска по всем тем блюдам, которые он не мог себе позволить, а порой даже вынужден был, с сокрушенным сердцем, выбрасывать. Та робкая сексуальность, которая проснулась в нем весной, все еще казалась ему чем-то чужим – она как будто жила с ним рядом, но как бы сама по себе, осторожная, пугливая и застенчивая, словно приблудившаяся к нему бездомная кошка благородных сиамских кровей, лишь время от времени лаская его бедра своим твердым бархатистым хвостом. «И верно, пора уже», – сказал он себе и начал внимательней присматриваться к встречным женщинам, уже не торопясь, как бывало, побыстрее пройти мимо. Чаще всего они не нравились ему. Они казались слишком потными и усталыми – не женщины, а сплошные изъяны. Но иногда его глаз выхватывал какие-то до боли привлекательные детали. На пляже, проходя между лежащими на песке телами, он высматривал молодых матерей, обремененных малолетними детьми, – беззащитные, усталые и растерянные, они казались ему приятнее, от них исходило какое-то тихое сияние, тогда как одинокие дамы, хотя порой куда более ухоженные, выглядели грубо бесцеремонными в их откровенной жажде покрыть загаром все свои обнаженные прелести. Иногда ему думалось: если бы я мог соединить их по частям – нога от той, волосы от этой, плечо или улыбка еще от какой-нибудь, – мне, возможно, и удалось бы в конце концов собрать из них такую, которую я мог бы попытаться полюбить, – и, подбадривая себя этими мечтаниями, он неторопливо входил в море, которое к вечеру напоминало, скорее, тепленький и солоноватый настой, пересекал линию довольно сильного в это время года прибоя и, наглотавшись пены, выбирался на спокойное и глубокое место и плыл среди таких же, как он, одиночек – преимущественно пожилых, но крепких женщин в купальных шапочках, похожих на шлемы, – иногда неприметно мочился прямо в воду и потом переворачивался на спину и подолгу лежал, безмятежно глядя в небо, где полновластно царило огненное солнце, которое в эти летние дни, казалось, никогда не заходило, а лишь на время затягивалось мглистой белесоватой завесой, и потом медленно-медленно поворачивал обратно к берегу, позволяя высоким волнам вынести его, как бревно, на песок, где он отряхивался, словно возвращаясь к жизни, и снова, даже не вытираясь, принимался бродить по пляжу, словно бы выставляя себя напоказ – вот мое тело, смотрите, вот он я, живой и невредимый, не затронутый смертью, – дайте мне женщину! Он искал знакомых и без труда находил их, все они были в эту жаркую летнюю пору тут, на пляже – бывшие соседи, друзья жены, врачи и медсестры больницы, сотрудники по министерству, – и потом стоял над ними, поглаживая себе грудь, и заводил нескончаемые пустые разговоры, обычно начиная с жуткой жары и всякого рода предположений о том, как это могло случиться, что из просто лета родилось такое вот страшное лето, и те, лежа на песке, смотрели на него с легкой улыбкой, а иногда, напротив, с раздражением, как будто подозревая, что вовсе не жара привела его на этот пляж, а неподвластная рассудку похоть, и иногда лениво расспрашивали о детях, а те, кто знал тещу, интересовались и ею, дивясь тому, что она все еще держится, как будто смерть дочери должна была давно свалить и ее. Порой, словно желая его утешить, ему рассказывали о других случаях рака среди общих знакомых, об уже умерших или лежащих при смерти людях, которых он и сам знал частично, потому что видел, как они испуганно входили в онкологическое отделение больницы в первые дни своей болезни, исчезая в боковых дверях, – и он стоял, рассеянно прислушиваясь к словам собеседников, глядя на восток, на хребет Кармеля, над которым с самого начала лета, с первых летних пожаров, стояло облако сероватого дыма, и ясно понимал, что все эти люди никак не могут решить, то ли он несчастен, то ли, напротив, счастлив, что у него умерла жена, и всё пытаются уточнить, когда же это случилось, и удивляются, услышав, что меньше года назад. Но, как правило, им быстро надоедало с ним разговаривать, и он тонко чувствовал этот миг и сразу же замыкался, уходил в себя, поворачивался, шел к своему месту, вытирался, одевался и возвращался домой, в беспощадно нескончаемый и беспощадно слепящий вечер, к такому же нескончаемому первому тому «Анны Карениной», который он уже несколько раз готов был бросить, если бы не просьба дочери, уехавшей после демобилизации в длительное путешествие по Европе и заклинавшей его перед отъездом: «Не сдавайся, отец. Это хорошая книга, по большому счету хорошая. Постарайся ее дочитать».
Но в начале августа то страшное лето, которое родилось из обычного, в свою очередь породило еще более жуткое чудовище – воистину дьявольское, добела раскаленное адово отродье, – и воздух над городом окончательно застыл, солнце разлилось разбитым желтком на горизонте, а небо затянулось жуткими языками сине-фиолетового пламени, скрывшими всю Вселенную. Черные эфиопские евреи, недавно иммигрировавшие в страну, перекрыли главные дороги в своих маршах протеста, и чернота их гладких сверкающих тел словно бы еще больше усилила и подчеркнула жару лета. «Как хорошо, что ты уже умерла, – шептал Молхо каждое утро, просыпаясь с треснувшими от жары губами. – По крайней мере, от этих мук ты избавилась». По радио и в газетах писали о каких-то загадочных взрывах на Солнце, но почему-то в Европе шли дожди, и теперь синоптики объясняли обрушившийся на страну пламенеющий ужас упрямым очагом высокого давления, застрявшим на границе между Турцией и Ираном, – они показывали схемы и диаграммы, на которых этот очаг выглядел чем-то вроде бесформенной амебы, – этакое уродливое одноклеточное существо, таинственная и простая форма которого вызывала у Молхо странное ощущение, будто это загадочное и примитивное существо каким-то образом связано с его женой: не может ли быть, почему-то думалось ему, что эта амеба – последний прощальный привет, который его жена посылает ему из глубин Вселенной, на своем мучительном пути к полному небытию, – и тайный страх наполнял его душу каждый раз, когда он видел на экране ту странную абстрактную кляксу, что когда-то была живой и теплой женщиной.
2
В одну из таких ночей он проснулся – в домах напротив тоже горел свет, потому что люди не могли уснуть из-за жары, – вышел на балкон, увидел мутный, блеклый оранжевый ореол, окружавший луну, и снова подумал, теперь уже не со страхом, а с глубокой печалью, о своей жене, превратившейся в абстрактную кляксу, в одинокое одноклеточное, которое из последних сил сохраняет в себе искорку ее сознания. Мысль о том, что еще немного – и эта одинокая клетка растворится и исчезнет в глубоких и темных просторах, заставила его вздрогнуть. «Надо влюбиться, – резко и отчетливо подумалось ему, – надо непременно влюбиться, только так можно одолеть тоску, которая впустую терзает меня, только так можно победить то безволие, которое охватывает меня всякий раз, когда я хочу подойти к женщине». Он вернулся в кровать, а утром, проснувшись, позвонил, как обычно, матери, и она – тоже как обычно – стала жаловаться на жару: у них, в Иерусалиме, еще жарче, убеждала она его и вдруг выразила желание приехать к нему и пожить немного у него в доме, может быть, он возьмет ее ненадолго на море? Он испуганно начал ее отговаривать – здесь очень влажно, ты не сможешь уснуть, в Иерусалиме хотя бы ночью есть чем дышать, может быть, лучше купить тебе кондиционер? Он готов приехать и помочь ей выбрать. Но мать наотрез отказалась от кондиционера: все, что ей хочется, это приехать и пожить несколько дней у него в доме, – и он понял, что ее не остановить, и в конце недели извлек ее, усталую, потную и задыхающуюся, из иерусалимского такси, которое доставило ее прямиком к его дому, и помог ей развесить свои платья в бывшей комнате старшего сына, а потом молча сидел напротив нее, на балконе, лицом к морю. Тем же вечером, стоя между двумя старухами, матерью и тещей, он угрюмо пробормотал обычное субботнее благословение вина и хлеба, на этот раз посвятив его своей матери, которая конечно же привезла с собой приготовленные дома мясные котлеты и не закрывала рот ни на секунду, пользуясь долготерпением тещи, которая слушала ее с тем же изумлением, что и ее покойная дочь, и с той же скрытой насмешкой. В конце концов, однако, тяжелая хайфская влажность оказалась сильнее, и побежденная ею мать удалилась в отведенную ей комнату, откуда вскоре послышалось ее легкое похрапывание. На следующий день, вернувшись с работы, он вывез ее к морю и посадил в маленьком шезлонге в относительно малолюдном месте, между двумя пляжами, чтобы укрыть от чужой толпы. Она осталась там сидеть, погрузив в песок короткие босые ноги, большая, грузная, непривычно накрашенная для пляжа, а он, как обычно, пошел искупаться, погулял вверх и вниз по берегу, а ближе к закату, когда пляж начал пустеть, вернулся, сел возле нее, рассеянно и лениво прокапывая в песке под шезлонгом длинный мокрый туннель и вполуха слушая запутанный поток ее финансовых жалоб, рассказов о детстве в Старом городе, воспоминаний о его умершем отце, сплетен обо всех ее соседках и приятельницах, и об их детях, и о детях этих детей, и обо всех случайно встреченных ею людях, которые расспрашивали ее о нем, о Молхо, – ему было приятно услышать, что она все время старается поддерживать в родном городе интерес к его персоне, и ведь явно небезрезультатно – именно оттуда, из Иерусалима, в последнее время стали доходить до него какие-то невнятные и странные сообщения, словно какие-то слабые тени прошлого проснулись там, – бывшие друзья, а то и просто приятели по школе и армии с недавних пор стали вдруг вспоминать о нем и интересоваться, как обстоят его дела, и среди них он впервые за долгие годы с удивлением услышал имя своего бывшего молодежного инструктора Ури. И вот теперь, сидя на берегу моря, у ног матери, обжигаемый солнцем, словно неподвижно припаянным к черте горизонта, он неожиданно для себя узнал, что Ури и его жена Яара действительно проявляют какой-то особенный, повышенный интерес к своему старому, недавно овдовевшему знакомому.
3
«Да мы уже с прошлого лета только то и делаем, что говорим и думаем о тебе», – сказал Ури, слегка прикоснувшись к его руке. «С прошлого лета? – Молхо был тронут – оказывается, о нем думали и вспоминали из такой глубины времен. – Но как это – с прошлого лета? Ведь прошлым летом моя жена была еще жива». – «Да-да, я знаю, – торопливо сказал его бывший молодежный инструктор, – но в Иерусалиме уже тогда говорили, что ее болезнь неизлечима и что она вот-вот умрет». – «Даже в Иерусалиме?» – вздрогнул Молхо. «Да, – откликнулся Ури невесело. – У Иова всегда находятся друзья. Есть люди, которым нравится разносить дурные вести о ближних, даже если они сами толком не знают, о ком идет речь. Знаешь, из тех, кому легче жить, если они знают, что другим худо. Вот и о тебе пошли слухи, о той беде, что выпала на твою долю. Да и твоя мать тоже всем рассказывала, как ты заботишься о своей больной жене, хотя, сказать по правде, не всегда могла внятно объяснить, что именно ты делаешь. Ну и вот так, мало-помалу, до нас доходили разные детали, порой такие, что ты даже представить себе не можешь, – вроде того, что ты решил взять на себя всю тяжесть ухода за ней до самой смерти. И когда мы узнали, что она уже несколько месяцев как умерла, а ты все еще один, я сказал: „Яара, может, это сам Бог послал нам этого человека?! Конечно, мы не знаем, что он за человек сейчас, но ведь когда-то он вроде был в тебя влюблен?“»
Пылал ослепительный субботний полдень. Они стояли на длинных каменных ступенях Иерусалимского театра, вжимаясь в узкую полоску тени, тянувшуюся вдоль закрытых кассовых окошек и театральных объявлений. Жаркая тишина звенела вокруг. На пустынной, добела раскаленной площади перед театром не было ни души. Все жалюзи в элегантных и аристократических каменных домах квартала Тальбие были опущены. Вдали, по краю пригорка, тянулся скромный каменный забор, окружавший резиденцию президента страны, под ними, на крутом спуске, другая стена, высокая, построенная еще в турецкие времена и потемневшая от дряхлости, окружала дом прокаженных, стоявший в пыльной тени чахлой сосновой рощи. Когда Молхо припарковался на стоянке около театра, вышел из машины и глянул на площадь, он сразу же узнал того высокого худого человека, что стремительно метался в тени на верхних ступенях, сжимая в руках черную шляпу. Ури выглядел, как одинокий актер на театральной сцене, лихорадочно дожидающийся выхода напарника, чтобы выплеснуть из себя переполняющий душу текст. Молхо поднимался по ступеням с каким-то праздничным чувством. Чуть наклонив голову, он присматривался к своему бывшему молодежному инструктору, улыбаясь при виде его черных брюк и белой рубашки, – даже став набожным евреем, этот сильный, костистый человек по-прежнему излучал былую уверенность и властность. Ури стоял с непокрытой головой, и черная шляпа, которую он крутил в руках, на первый взгляд показалась Молхо похожей на ковбойскую – с такими же прямыми полями, слегка запыленная. На мгновение она ему даже понравилась. В глубине души он немного опасался этой встречи, страшась, что не узнает Ури в этом чужом, ультрарелигиозном наряде, но теперь, к своему облегчению, сразу ощутил прежнюю близость к человеку, с которым был знаком еще с пятидесятых годов, когда Ури только появился в Иерусалиме, сбежав из какого-то кибуца. Традиционная одежда набожного еврея, густая, с проседью, борода, одинокая нить ритуальной бахромы[17]17
Нить ритуальной бахромы – одна из частей традиционного одеяния ультраортодоксов представляет собой нижнюю рубаху, кончающуюся длинной бахромой, нити которой выпускаются наружу.
[Закрыть], небрежно свисающая на карман из-под черной полы пиджака, – все это казалось ему сейчас своего рода маскарадным костюмом, под которым скрывался все тот же, ничуть не изменившийся пылкий поклонник Бубера[18]18
Мартин Бубер – создатель еврейского религиозного экзистенциализма.
[Закрыть], Кьеркегора и Шехтера, вечный искатель подлинного смысла жизни и ее нравственной основы, лишь на время задержавшийся сейчас на очередной – на сей раз религиозной – остановке, «чтобы разобраться и в этой философии», как он сам объяснил уже с неделю назад, разговаривая с Молхо по телефону. В те давние годы в Иерусалиме, будучи выпускником гимназии, Молхо близко знал и глубоко уважал Ури и участвовал во всех проводимых им молодежных мероприятиях, хотя никогда всерьез не входил в ту его, в основном хайфскую, компанию, которая считала своим духовным наставником тамошнего школьного преподавателя иудаизма Шехтера и поэтому звучно называла себя «Союзом шехтерианцев», а состояла главным образом из молодых людей весьма чувствительного душевного склада, даже слегка эксцентричных, а то и просто неуравновешенных. Молхо никогда не считался серьезным кандидатом на вступление в эту группу, еще и потому, в частности, что сам никогда не испытывал особого желания жить той кочевой жизнью, которая вела этих ребят из кибуца в кибуц, где они никак не приживались, и делала их мишенью злобных нападок молодежных движений других партий[19]19
Молодежные движения других партий – многие молодежные движения в Израиле были созданы политическими партиями и исповедуют соответствующую идеологию; единственным беспартийным молодежным движением была Федерация бойскаутов Израиля.
[Закрыть], по мнению которых «шехтерианцы» были убежденными и высокомерными раскольниками, блуждавшими в тумане мистических учений, при этом не упуская, однако, возможности по ходу дела соблазнять самых красивых девиц. У молодежи из Рабочего движения[20]20
Рабочее движение – иное название для крупнейшей в 50 – 80-е гг. израильской Рабочей партии, бессменно управлявшей страной с 1948 по 1977 г.
[Закрыть] особое негодование вызывало то, что «шехтерианцы» занимались экзистенциальными терзаниями индивидуума, вместо того чтобы посвятить себя интересам коллектива, искали пути возвращения к религии, вместо возвращения к «религии труда»[21]21
Религия труда – учение Аарона Давида Гордона (1856–1922), который призывал превратить труд из средства существования в его цель, особо подчеркивая роль земледельческого труда, связывающего человека с землей, космосом и Всевышним.
[Закрыть], и вдобавок ко всему изучали талмудические и каббалистические трактаты и даже сочиняли собственные причудливые молитвы. В конце концов власти выделили их группе постоянное место жительства в Иодфате, в горах Нижней Галилеи, и они основали там нечто вроде собственной коммуны или кибуца, но с годами, видно, утратили интерес к коллективной жизни, потому что начали уходить один за другим, так что на месте осталось лишь небольшое ядро, а те, что ушли, в том числе и Ури Адлер, который был одним из руководителей группы, по-прежнему кочевали с места на место, продолжая свой духовный поиск.
По всем этим причинам Молхо в общем не особенно удивился, когда получил от Ури довольно странное приглашение, истинный смысл которого он уже заранее смутно угадывал. «Это вполне естественно, – думал он. – Уж если я сам никак не могу до сих пор найти себе подходящую спутницу жизни, не приходится удивляться, если старый друг и добрый товарищ готов, что называется, испечь мне такую женщину – прямо в раскаленной духовке этого проклятого лета», – и он дружелюбно и сильно пожал протянутую ему руку, хотя в душе все еще был несколько недоволен собой за то, что на этот призыв о встрече отозвался со слишком поспешной, как ему казалось, готовностью. «Нет, в самом деле, как ты меня нашел?» – первым делом спросил он, пожимая руку Ури. На что его бывший инструктор, возвращая ему такое же дружелюбное и сильное рукопожатие, как раз и ответил, ни секунды не задумываясь: «Да ведь мы с Яарой уже с прошлого лета только и делаем, что говорим и думаем о тебе».
4
Молхо смущенно хихикнул и снова покраснел, почему-то вдруг почувствовав себя счастливым. Он все еще не мог переварить эту новость. «Неужели я действительно был в нее когда-то влюблен?» – честно старался он припомнить. Ему и саму-то Яару почти не удавалось вспомнить. Как-никак с тех пор прошло тридцать четыре года, и к тому же Яара и тогда по-настоящему не принадлежала к его окружению – она была годом старше, а в их класс пришла только в седьмом, когда осталась на второй год, – высокая, красивая и неразговорчивая светловолосая девочка, которая по-прежнему отставала в занятиях и все перемены проводила с ребятами из своего бывшего класса. Неужели он действительно был в нее влюблен? Впрочем, он тогда то и дело влюблялся в кого-нибудь, хотя все это были робкие и тайные увлечения, он, в сущности, почти заставлял себя влюбляться, лишь бы не оставаться тем единственным сыном в семье, который целиком подчиняется властной матери.
Ури все еще сжимал его руку. «Так она все-таки кончила школу? – спросил Молхо, чувствуя, как каждый очередной жест Ури, его интонации, улыбка, знакомые стремительные и резкие манеры заново воскрешают в нем радостные воспоминания далекого прошлого, как будто между ними не было всех этих долгих лет разлуки. Его лишь слегка удивляло, что Ури хочет зачем-то навязать ему влюбленность в Яару, между тем как ему самому помнилось, что никакой влюбленности не было тогда и в помине. – Неужто я был в нее влюблен? – осторожно переспросил он, немного опасаясь, как бы слишком категорическое отрицание этого факта не отпугнуло собеседника еще до того, как он изложит свои намерения, и потому приготовившись даже, если потребуется, влюбиться в эту Яару ретроактивно, вот сейчас, прямо тут, на этой раскаленной солнцем белой пустынной площади, в окружающем их двоих субботнем безмолвии. – Впрочем, так много лет прошло, – несколько принужденно усмехнулся он, – может, и действительно что-то такое было. Но она ведь была, кажется, старше меня…» – «Всего на год! – пылко перебил его Ури. – Даже меньше. Она родилась в августе, а ты в следующем мае, так что между вами всего несколько месяцев разницы. Ну и потом, вы учились с ней в одном классе, сидели на одной скамье. Ты даже написал ей однажды настоящее любовное письмо. Это было в тот год, когда я стал вашим молодежным инструктором. Может быть, ты и меня забыл?!» – «Нет, что ты! – с жаром возразил Молхо. – Как я мог тебя забыть? Ты нас всех тогда прямо всколыхнул. И потом, все эти слухи, которые ходили тогда о тебе и о той твоей шехтерианской группе…» – «Да, было и это, – сказал Ури польщенно. – Но ты ведь никогда по-настоящему не принадлежал к нашей группе, верно? Да, конечно, я помню, наши идеи тебя не интересовали. Впрочем, и другие идеи тоже. Мне еще помнится, как ты сидел на наших сходняках, – всегда молчал и никогда ни с кем не спорил». – «Да, ты прав, я не такой уж великий спорщик, – признался Молхо, чувствуя, что его всегдашний недостаток неожиданно превращается теперь в скромное достоинство. – Я всегда был больше реалистом, хотя и попал в гуманитарный класс». – «Ну да, потому-то ты и отошел от нас в конце концов, – искоса посмотрел на него Ури. – И в кибуц не пошел, предпочел после школы пойти в армию». – «Ты прав», – сказал Молхо, несколько удивляясь, что Ури до сих пор не простил ему этот его маленький первородный грех. «А что ты делал в армии?» – «Я был санитаром, – объяснил Молхо. – И там познакомился со своей женой. Она служила связисткой».
Они медленно прохаживались по площади, по-прежнему держась узенькой теневой дорожки возле касс, и Молхо рассказывал о себе, не переставая попутно поражаться тому, что его собеседник так много о нем знает, а потом настал черед Ури, и тот начал излагать ему историю своих многочисленных перевоплощений, которая проходила, как он сразу же сказал, под знаком непреходящей беды – нх с Яарой бездетности. «Это наше проклятье, – угрюмо сказал он, – и нам понадобилось много времени, чтобы с ним смириться». Он рассказывал о мучительных выкидышах, о длительных попытках сохранения беременности, о сложных медицинских процедурах и об их бесконечных скитаниях с места на место в вечном поиске той заветной точки земного шара, где наконец осуществится их страстное желание. Из Иодфата они перебрались в какой-то мошав, потом в Тель-Авив, потом в Южную Америку, где Ури несколько лет работал сельскохозяйственным инструктором, чтобы собрать денег на очередных врачей, а потом и на Дальний Восток, надеясь приобщиться к духу восточной мудрости, а заодно и испробовать тамошние прославленные методы лечения. Но все это, решительно все оказалось впустую, годы прошли зря, и вот уже десять лет, как они вернулись домой, в Иерусалим, и он, окончательно отчаявшись стать отцом, решил занять себя, углубившись в иудаизм и, в частности, в его этику, потому что всегда живо интересовался этическими вопросами, и для этого присоединился ко двору одного иерусалимского цадика, прославившегося именно своим этическим учением. Вначале он видел в этом просто очередной этап своих духовных поисков, но поставленная им перед собой задача на сей раз оказалась куда сложнее, чем он думал, так что в конце концов он страстно увлекся своими нынешними занятиями и теперь не видит им конца, потому что главное, как он уже понял, содержится не в письменных источниках, а в устных наставлениях и в образе жизни наставника. Однако он все же не стал бы говорить, будто «вернулся к вере», ему отвратительно само это понятие, в котором он ощущает не столько духовный, сколько чисто политический шаг, и поэтому на последних выборах он, например, голосовал за левого кандидата – как бы в знак протеста против политизации религии. И тем не менее он уже не видит теперь для себя иного пути, потому что человек, который действительно хочет постичь подлинный дух иудаизма, должен полностью войти в эту среду, жить той же жизнью, что все вокруг, и этим завоевать их доверие, а ему это сделать необычайно трудно, потому что все прочие ученики его учителя по-прежнему подозревают, что он в их среде случайный гость, ищущий короткого ночлега, и не хотят открывать ему свои тайны – он принят как бы условно, а они люди тяжелые, и у них главное, как он уже сказал, не в словах, а в образе жизни, и они хотят получить надежное доказательство его полной принадлежности к их кругу и поэтому вот уже несколько лет требуют, чтобы он прежде всего развелся с Яарой и взял себе другую жену, которая родит ему детей, потому что без детей, как они справедливо говорят, его мир навсегда останется ущербным, а его понимание – неполным. Сначала он, понятно, даже слушать об этом не хотел, но чем дольше он жил среди них, тем больше убеждался, что за их настояниями стоит определенная внутренняя логика, с которой нельзя не согласиться, но, конечно, только в духовном, а не в душевном смысле этого слова. А в действительности его сердце рвется на части, потому что его любовь к Яаре, жить с которой в этой среде ему бесконечно трудно, по-прежнему глубока, но, с другой стороны, годы идут, он стареет, и вдобавок ко всему ему недавно намекнули, что для него уже нашли подходящую женщину, и вот теперь Яара сама уговаривает его развестись с ней. «Мое дело уже пропащее, – говорит она, – а ты еще можешь построить себе настоящую семью. И не беспокойся – я не останусь здесь, рядом с тобой, чтобы ты постоянно себя казнил». И вот так оно тянется уже год, они без конца обсуждают этот вопрос, потому что не могут придумать, как выйти из положения, – ведь Яара не может остаться одна, ей уже за пятьдесят, а она не имеет никакой профессии, вся ее жизнь прошла в бесконечных скитаниях по белу свету и в борьбе за ребенка, и сейчас она только и может, что работать помощницей воспитательницы в детском саду. Да и он тоже ведь всего лишь учитель английского языка в религиозной школе, с маленькой зарплатой, и много времени посвящает собственной учебе. Конечно, здешние сваты могли бы и ей подыскать жениха, но она категорически не хочет оставаться в этой среде, а он, Ури, в свою очередь, ни за что не согласен просто так бросить ее и жениться на другой – он должен убедиться, что она тоже пристроена, что нашелся человек, которому она понравилась и который понравился ей тоже. Но их круг знакомых стал сейчас таким узким! Да и с кем им видеться, в самом деле? Иной раз встретятся случайно на каком-нибудь перекрестке с другом юности, поговорят немного, вот и все. И тут они услышали о Молхо, о смерти его жены, и сразу вспомнили его, и даже опознали на одной старой фотографии, сделанной в каком-то давнем молодежном походе, – этакий круглолицый, симпатичный подросток. Но он, Ури, сразу же спросил Яару – а что мы, собственно, знаем о нем? Что он и вправду был в нее когда-то влюблен?
Молхо шел рядом с ним, не замечая палящего солнца, глубоко потрясенный выслушанным рассказом, и вся его смятенная душа открывалась сейчас навстречу этим двум несчастным людям. «Так что же, – медленно, недоверчиво спросил он, – ты хочешь, чтобы я женился на твоей нынешней жене?» И нерешительно поднял глаза на своего собеседника. Ури молча, чуть побледнев, смотрел куда-то вдаль. «Да, – наконец ответил он, повернувшись к Молхо и выжидающе глядя на него. – Но без шума, без огласки, так, чтобы все осталось между нами тремя, как в одной семье. Ведь мы когда-то и были одной семьей, не так ли?»
5
На исходе той же субботы, когда уже стемнело и в небе низко повисли крупные летние звезды, но город все еще боролся с навалившимся на него тяжелым хамсином[22]22
Хамсин – характерная для Израиля весенне-летняя погода, которая держится обычно несколько дней и сопровождается особенно тяжелой сухой жарой и повышенным давлением.
[Закрыть], как борется женщина, уже пробудившись от тяжкого дневного забытья, с грудой навалившихся на нее тяжелых и влажных простыней, – на исходе этой душной субботы Молхо стоял в ожидании Ури возле маленькой кассы кинотеатра «Эдисон» на углу улиц Ишаяѓу и рабби Ицхака из Праги, на невидимой, но четкой границе между религиозным и нерелигиозным кварталами, то и дело поглядывая на небольшую группу опоздавших зрителей, которые никак не могли решить, стоит ли заходить в зал, если сеанс уже пару минут как начался. Хотя Молхо много лет не бывал в этом месте, все здесь казалось ему знакомым и известным, таким же, каким оно застыло в его воспоминаниях о нелюбимом детстве, которое прошло, в нескольких кварталах отсюда. Большое белое здание кинотеатра, куда он не раз хаживал подростком, тоже почти не изменилось, и он почти с нежностью смотрел сейчас на три знакомые мраморные ступени у входа и на длинные стеклянные витрины, в которых были выставлены фотографии киноактрис. Он вспомнил те минуты блаженного волнения, которые пережил когда-то в этом зале, на самых дешевых, в первом ряду, местах, когда глаза его были вечно красными от близкого мелькания экрана, а порой – и от настоящих слез, вроде тех, что он проливал над горестной судьбой Вивьен Ли в «Унесенных ветром», которая так очаровала его, что он несколько недель подряд ходил на эту картину, пытаясь придумать какой-нибудь более или менее правдоподобный сценарий, в котором он мог бы, невзирая на юный возраст, взять эту женщину под свою защиту.
Нерешительные иерусалимцы, после долгих колебаний, скрылись в конце концов в темном зале, и старый билетер закрыл за ними большую стеклянную дверь, погасил свет в вестибюле и тоже исчез в каком-то углу кинотеатра. Молхо уже начинал нервничать. Ури опаздывал всерьез, и это его тревожило. Может быть, он перепутал и ждет в другом месте? А может, Молхо так разочаровал его, что он вообще передумал? «А ведь мне еще добираться сегодня до Хайфы», – ворчал он про себя, недовольно спускаясь по темной улице в сторону Геулы, лежавшей внизу под ним, точно большая, бледно светящаяся лужа. Он пожалел, что не спросил у Ури точный адрес, потому что телефона у них в квартире не было. Но тут по склону улицы вполз наверх освещенный и почти пустой автобус, и он увидел в его окне своего бывшего молодежного инструктора, в том же черном наряде, что утром, если не считать шляпы, которая была наконец надета на голову, хотя при этом несколько залихватски сдвинута назад – то ли по небрежности, то ли в знак принципиального протеста. Молхо оскорбленно остановился, но Ури, выйдя из автобуса, уже увидел его и быстро подошел, многословно извиняясь за опоздание – оказывается, рав задержал их после конца субботы, а потом ему пришлось долго ждать автобуса. «А я уже беспокоился, что мы неточно договорились», – вырвалось у Молхо, и он сразу пожалел об этом – его слова можно было расценить как признак нетерпения. Ури не ответил, но посмотрел на Молхо с каким-то странным смущением. Обычные живость и резкость как будто покинули его. Оба чувствовали неловкость. «Я мог бы прийти прямо к вам», – продолжил Молхо. «Нет, ты бы у нас заблудился, – быстро откликнулся Ури. – Конечно, из нас троих ты – единственный настоящий иерусалимец, но в нашем квартале и ты бы наверняка не нашел дороги».








