Текст книги "Страстная седмица"
Автор книги: Аскольд Якубовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Аскольд Якубовский
Страстная седмица
Часть первая
НАСЛЕДНИК
Глава первая
1Парень вернулся в сумерках и увидел, что улица изменилась. Днем она была и шире и моложе, хотя стояли на ней и старые дома, поставленные здесь раньше завода, даже раньше бараков 30-х годов. Они были срублены из лиственничных бревен и хотя изрядно потемнели, но ни тлен, ни древесный гриб не тронули их… Частью их снесли, частью оставили под склады, а также и в назидание молодым, тем, которым всего было мало.
Собственно, улица была даже старше бабуленьки, что по временам казалось парню даже невероятным, почти невозможным, потому что «старуха», как ее звал отец, казалась родившейся в доисторические, каменноугольные времена.
Конечно, это все ерунда. Зато она могла кое-что порассказать об этой самой улице, много чего интересного или скучного. Иногда дух захватывало, чаще – скука. Тогда парень, слушая ее, смотрел то на толстое, плохо выбритое лицо отца или на узенькое, высохшее лицо старухи, в ее громадные глаза, с веками-пленками, и удивлялся тому, что энергии и силы в ней было хоть отбавляй. И только попробуй не слушать ее долгие, подробные рассказы. Тогда она стучала ложечкой по столу, требуя к себе внимания. И отец вздрагивал от неожиданного сердитого стука.
2Улица же эта и на самом деле была особенной – тем, что стояла в стороне и от заводов, и от старых бараков, и даже автобусного и трамвайного движения. И тем, что само ушедшее время задерживалось здесь. Тем, что еще в начале девятисотых ее наметили, полюбили, назвали Звонкой и застроили отцы, хваткие сибирские скоробогатеи. Дома они строили на добытое ими золотишко, на выручку кто от продажи мехов, а кто и леса, угля, железной, уже добываемой здесь руды. И все это лежало, можно сказать, готовым или добывалось легко. Деньги были велики и легки, и потому дома – тоже, построенные частью деревянными, но тогда в кружевной резьбе, а частью каменными, но мелкой, добросовестной кладки кирпича на балках, кладки, в которой камень неуклюже таился за драгоценной деревянной резьбой…
Произошла революция. Был расстрелян Колчак, вычесаны из лесов банды. Купцы, поставившие эти удивительные дома, частью сбежали, унося с собой золото и драгоценные каменья, частью расстреляны (если имели глупость ввязаться в шедшую борьбу). Прочих же, уцелевших мелких либо просто людей покладистых, гнали в таежные лагеря, чтобы перевоспитывать, делать из них людей трудовых, родственных победителям. А дома остались, их заняли уже советские учреждения, заселили либо инвалиды гражданской войны, либо наиболее ответственные работники. И пошло-побежало новое время в трудах…
И как-то так получилось (затеял это предгорисполкома Гладышев), что лучшие дома города – в пику купцам – выстроили на той же самой улице, названной (в пику мировому империализму) улицей Карла Маркса. Неизвестно, как это пережила мировая буржуазия, но для города было событие. По этой причине здесь ставили новейшие, конструктивного стиля дома, со стенами-окнами – в пику той же буржуазии – невыносимо холодными зимой. И в 30-х годах тяжеловесный, неудобный и чем-то милый псевдоклассический стиль начинался тоже здесь – колонны, портики, атланты… Дома такой постройки смотрелись сейчас очень даже неплохо, со всеми ложными своими колоннами, барельефами из гипса, с громадными квартирами, в которые не могла поселиться одна семья, а только несколько. И строились, строились отличнейшие теплые бараки, множество их, в них была нужда).
Но бараки появились потом, т. к. были построены сначала станкостроительный завод, затем металлургический комбинат, за ним и химический, производивший магнезию и на всю зиму застилавший небо тоненькой пленкой, пылевой легкой взвесью. К весне, если зима была малоснежной, пленка затягивала даже солнце, к радости фотографов, снимавших против света. И вот уже стали умирать сосны, что были в парках (около них и выросла толпа деревянных, одноэтажных, длинных домов-бараков).
Соединенная мощь завода и двух комбинатов в 30-х годах сместила городские силы и к 1935 году перетянула центр города в другое место, на улицу Коммунаров. Там и было поставлено новое здание обкома (колонны, фризы, лепнина), был разбит сквер Героев революции, поставлены отлитые из бетона статуи героев, даже выстроен фонтан, в бассейне которого летом купались мальчишки. Казалось, что здесь теперь – и во веки веков! – быть центру города. Потому сквер даже назвали Центральным сквером.
Но неожиданно на роль центра города стал претендовать всей массой жилых зданий Железнодорожный район. С начала основания города у вокзала строились только частники, и было их там множество. Заводы же располагались в местах, куда было легче подвозить сырье из рудника. Но когда город распух, разросся и добрался до западных болот, до лесов, что лежали на север, и терриконов, опоясывающих город с юго-запада, кое-что обнаружилось. Например, оказалось, что пустыри для постройки высотных зданий остаются около вокзала, здесь поставлена самая большая в городе больница, и сам вокзал был всегда изрядным магнитом для людей, жить около него считалось благим делом. Конечно, до работы далековато, но есть трамвай, ходят автобусы. Зато городской базар расположился около вокзала, и это стало важно с исчезновением десятков тысяч частных огородиков. Их смели наступающие высотные дома. И при перебоях в торговле ездить в выходные дни за продуктами в деревню отсюда было удобно. А железная дорога здесь уходила вглубь лесов, к богатым деревням, в южную сибирскую тайгу, составленную из сопок, лиственниц, рек, лесов, пашен, пасек и т. п. По обе стороны «железки» шли деревни, соединенные дорогами с другими деревнями. И все же, несмотря на новые высотные дома, не мог весь город переселиться сюда. Зато при размене квартир к привокзальной притягивалась совершенно автоматически или еще одна комната, или – из рук в руки – тысяча рублей «навару».
Нельзя всем было прилепиться здесь, но такое стремление было, поддерживаемое ранними пригородными поездами. Ими уезжали и приезжали колхозники и жители. И протянулся (кроме трамваев) 121 автобусный маршрут (конечным был почему-то 121а, хотя 121б и не предвиделся). Прошло время, и здесь выросли новые горожане, сытее других.
В таежных деревнях и поселках жила их родня, она всегда могла дать или продать масло, картошку, яйца, мед, даже мясо.
Город о трех центрах рос и молодел при этом, и уже поговаривали, что в здании обкома сделают больницу, а его переведут в новое. Улица Маркса хирела и старела. И все-таки она выглядела щеголеватой, частью и потому, что теперь все старое вдруг полюбилось снова – книги, здания, утюги, керосинки, лампы.
…Парень озирался, пожалуй, даже со страхом. Потому что все здешние старые дома-коробки 30-х годов, те, что с колоннами, и особняки с каменными финтифлюшками тяжелели в темноте и разбухали в ней, как сухари в воде. Они уходили в землю, но огни в окнах улицы, поднимающейся вверх, тянули дома в звезды.
Так казалось парню – все было странно перемешано… Все изменилось. Даже сильные звуки его мощной «Явы» глохли, словно вскрики рта, зажимаемого ладонью. И парню тоже захотелось крикнуть, заорать так, чтобы вздрогнула эта пустынная странная улица, где когда-то ходили купчики, потом революционеры, потом жители ее…
Это желание заорать: «Да что же это делается?!» – мелькнуло днем, но сейчас оно было острым, почти неодолимым. Дома расплывались в темноте, сливались с землей, в небо рвались лишь их огни. И парню хотелось закричать: «Да за что же?… Почему?» И ударить кулаком.
Он после смены принял душ и, обернувшись махровой простыней, прилег на диване и подремал полчасика. Потом поднялся и ел, и пил что-то. Затем он оделся в отглаженный костюм (еще с вечера приготовил), надел его поверх нового и мягкого шерстяного белья. Сходил и прогрел мотоцикл (зиму не ездил), и парню стало радостно, весело перед поездкой. Вернулся и оделся по-настоящему, и снова сбежал. Он поправил шлем, сел на машину и прикатил сюда, на улицу. Здесь, погасив мотор, завел мотоцикл во двор и побежал к Тане наверх – все пять этажей. На бегу он, хватаясь, раскачивал толстые, допотопные, но добротные перила лестницы.
Он влетел к Тане радостный и запыхавшийся, с топорщившимися усиками и потным лбом, кудрявый, любящий и сильный. В окно било солнце – прямо в лицо. Парню было радостно и за себя, и за Таню, ведь он хотел ей сегодня такое сказать. И вот он здесь.
3Он приехал сюда отдохнувший, насквозь пропитанный хорошим одеколоном «Шипр». Им он мочил волосы, его плеснул себе за шиворот. Запах от парня шел такой густой, что, выйдя во двор, он даже задохнулся на мгновение – перехватило дыхание. Он открыл гаражик и вывел машину, впитавшую весь зимний холод. Она имела вид смиренный, но лукавый, глядела на парня своими циферблатами (хорошая это была скотинка, послушная, сильная, добрая). Он осмотрел ее еще раз, хотя готовил мотоцикл давно, как говорил отец, вылизал его весь. Затем включил мотор и ждал, когда тот кончит чихать и фыркать. Сбегал, оделся в кожаную куртку. Заперев гараж, он сел на машину («Давай, милая»), тронул рычаги, оттолкнулся ногой. И почувствовал к ней великую благодарность – мощный, но спокойный ход, могучее и бархатистое мурлыканье двигателя, движение тихое, спокойное, уверенное. Шелест лопающихся льдинок. Мальчишеские восхищенные окрики. Мелкие эхо, рожденные закоулками домов, их удары в лицо.
Он приехал к Тане с нетерпением. Такого с ним еще не бывало. Девушки были самые разные, даже много. Он в разговорах с приятелями-мотоциклистами называл своих подружек «морковками» (те – тоже). Летом они часто, всей моторизованной громыхающей стаей, уезжали в лес, и позади на седле у каждого сидела подружка. Но все это было так, и чаще всего дело кончалось слезами и упреками или даже ссорой. А вот с Таней у них как-то сначала вышло все солнечно, а в ее комнатке в общей громадной квартире тепло, вольно, мягко. Так бы и остался. Сколько бы ни куксились живущие здесь же старухи. Странный народ эти старухи, удивлялся парень. И хотя комнаты (все семь) были большие, с высокими потолками, солнечные, старухи постоянно злились на комнаты, солнце, всё. И все они были злы на парня, толстые и тощие, подслеповатые и глазастые. И наблюдали, наблюдали.
Он побаивался этих старух и, если взбегал по лестнице, то все же не звонил, как хотелось, а открывал дверь своим ключом. Его подарила Таня. И если удавалось пройти коридор незамеченным, он скребся в дверь Тани. И часто слышал кашель и оборачивался – старуха, тощая или рыхлая, в очках или нет, смотрела на него. И шипела:
– Чем таскаться, женился бы, что ли… Рас-путник…
Таня была в халатике или уже одетая для выхода в узкое и черное платье. Оно ей очень шло, перекликалось с бровями восточного рисунка, подчеркивало белизну лица, прямо-таки снежную. И парня охватывал телячий восторг. Хотелось орать, прыгать, подкидывать ее… А приходилось сдерживаться, если было платье. Его она меняла на работе на другие одежды, какие ей полагалось надевать в тот вечер.
Когда Таня выходила в этом платье, в плащике осенью, в дошке зимой, он отвозил ее в театр на такси, а сам шел в зал. Он садился и, зажав руки коленями, смотрел и слушал, мало что понимая. Он видел на сцене одну только Таню, пляшущую, что-то поющую. И если не ее был выход, парень с недоумением таращился на сцену, не понимая, на кой дьявол выходили все эти, как не стыдно им переодеваться, хрипло петь перед зрителями, по-видимому, вполне серьезными в своей жизни людьми. Но те аплодировали.
Затем он увозил Таню домой, и тут было по-разному. Если ей хлопали, она была к нему доброй, и он оставался на всю ночь. Скинув ботинки, он ложился на кушетку, заведя большие черные руки за голову. Блаженствовал. Таня, ничуть не усталая, с блестящими глазами, велела зажмуриться и переодевалась в халатик. Затем кипятила чай и готовила бутерброды с сыром и маслом. Они ели, болтали, они пили «Каберне», кислятину цвета красных чернил, и парень уверял, что Таня от вина стала косой и восточной женщиной. Парень забывал, что на сцене Таню целовал пузатый старик, притворившийся лордом, и долговязый мосластый мужик, которому парень давно намял бы шею, если бы это не было его обязанностью – тоже целовать его Таню.
Ну, а затем была ночь… Если Таня встречала его в халатике, значит, в этот день она не играла. И тогда, обнявшись, они сидели на кушетке. Иногда Таня была в черном платье, а никуда не шла, просто у нее сидели гости – тот старик, и молодой, и мосластый, и актрисы с выщипанными бровями. Они заходили к Тане «на огонек», приносили с собой бутылку осточертевшего «Каберне» и конфеты, почему-то обязательно «Кара-кум». Они пили вино с конфетами и говорили о театральных делах, оказавшихся (это поразило парня) сложными. Взять хотя бы борьбу за роли, за поездку с труппой в Свердловск или даже в Москву. Там закупались ими одежда и обувь, там же могли «заметить и взять», чего всем очень хотелось. Рассказывали о гастрольных поездках, о разных случаях – от мелочей (ломился пьяный в номер) и до того, что угорела насмерть какая-то Валентинова, заснув в автомобильчике-фургоне, как будто бы пьяная, а туда забивались выхлопные газы. Если бы парень не ждал, дергая коленками или сжимая и разжимая кулаки, когда все разойдутся, чтобы выйти со всеми и бегом вернуться обратно, он бы заинтересовался и рассказами, и тем, мосластым, даже актрисами. Поговорив, начинали артистичничать: пели дикими голосами, декламировали, кривлялись забавно. И парень хохотал, блестя белыми ровными зубами. И тут же краснел совсем по-мальчишески, потому что какая-нибудь актриса, с кожей, увядшей на висках и с черными пылинками на носу, кричала:
– Огурчик! Так бы и съела!
– Ешь, я разрешаю, – улыбалась Таня.
В общем, это интересный и приятно странный народ, плюющий на обыденную жизнь. Серьезно актрисы говорили только о театре, да еще о мюзикле, который они когда-нибудь поставят. Иногда они с любопытством – рабочий! – кидались к нему с расспросами. Будто он был марсианин. Но и это было несерьезно, такую они мололи при этом чепуху.
Сегодня он застал у Тани режиссера. Таня была в халатике, и на столе – бутылка коньяку местного разлива, сыр и хлеб. В масленке было масло, в конфетнице – конфеты. Словом, полный ажур.
Режиссера он видел и раньше. Это был лысоватый, старый (лет за сорок и, кажется, разведенец) гений. Поэтому в театре ему и не дают развернуться, боятся. И вот, он сидел и пил коньяк и закусывал его ломтиком сыра без хлеба. Они с Таней улыбались и спорили без азарта: что же лучше, в конце концов, система великого старика Станиславского или узкий профиль актера. Скажем, амплуа злодея, любовника, и т. д. и т. п.
Парень стоял и слушал их, тоскуя. Тут режиссер подмигнул ему круглым глазом, потрогал пальцами свою верхнюю губу, затем кончик носа. «Руль», – подумал парень.
– Знакомьтесь, – сказала Таня режиссеру. – Это Виктор, ты слышал.
– Может быть, все может быть, – рассеянно сказал режиссер.
– Садись, – предложила Таня парню.
Но парень не сел, он прислонился к дверному косяку и так стоял. Он слышал, как под напором его плеча (он напряг его и с удовольствием почувствовал мускул) потрескивает древесина. Косяк вывалится, парень был уверен в этом. И в другом не сомневался: шагни вперед, и этот щуплый и дряхлый режиссеришка, которому даже не дают работать, вскочит и побледнеет. Он будет стоять в своем матрасном костюмчике и драться не решится. Взять бы его за воротник… Еще полгода назад парень это бы и сделал. Но полгода у них прошли рядом с Таней и переменили его. И непонятно: бить режиссера или этого делать не нужно? А вдруг ему дали работать? Что если он зашел поговорить о том, о чем говорят режиссеры своим актрисам. Кстати, о чем они говорят на самом деле? Это неизвестно, и парень пожалел, что вполуха слушал разговор актеров. Но не оставаться же им тут вместе.
Парень шагнул за дверь, а Таня вышла за ним, шепча:
– Только без скандала, прошу. Лучше иди домой.
– Я хочу тебя спросить, – сказал парень. – Гони его, и пойдем ко мне. Отец будет рад.
– О, господи! – охнула Таня.
– Пойдешь за меня замуж, и дело с концом. Отец готов отдать свою комнату. У него там шикарно все сделано. Дерево, камин. А?…
– Только не сегодня, – вдруг испугалась и даже осунулась Таня.
Лицо ее даже стало мертвым: вот она, пришла связь на всю жизнь, семья, дети, муж. И губы, и руки задрожали. А затем произошло то, что не мог понять парень и не понимала сама Таня. Испуг был, да, как она пугалась не один раз и не раз отказывала. И все же радость и гордость какая-то. Если бы парень сказал это раньше, не сейчас, если бы… Она сама не знала, что ей делать. Она была и напугана и обрадована, и все, что затевалось сегодня с режиссером, вся ее будущая жизнь и театр летели к черту. Она покраснела, и засмеялась, и была готова ударить парня. Но что делать? «Буду ведьмой», – решила она.
– Полгода раздумывал. Не решал, – прошипела она злобно и вдруг подурнела лицом.
Она напряглась, она постаралась. Должно быть, такой была нарисована панночка в собрании сочинений Гоголя: красивой ведьмой. Парень даже отшатнулся.
– И это здесь, в коридоре, ты делаешь мне предложение? («О, боги!», – захотелось ей сказать). Так вот, это невозможно.
И парень скис, да так, что Таня стала втолковывать, почему невозможно (и это было ее ошибкой). Отсюда и пошла кутерьма. Во-первых, она старше на три года, в масштабах женской жизни на целых десять лет, их встреча, ей сейчас ясно, это ошибка. Она говорила, что пора ей браться за работу обеими руками. Ведь она актриса и принадлежит сцене.
– И режиссеру? – сказал парень.
– Эх, ты, – шептала она. – Я-то думала: мальчик – ветер, мальчик – порыв. А ты глуп и банален, как все мужики. Ты черт знает что обо мне сейчас думаешь. Да, я поспешила с тобой, мне надо было поводить тебя на корде, как скакуна. («Надо успокоить его»). Сейчас мы обсуждаем мою роль, я буду играть мадемуазель Нитуш, ему разрешают постановку.
Тане не первый раз предлагалось идти замуж, и всегда что-то удерживало ее, а что, она не могла понять.
– Ты пойми, я живу для публики.
– А после коньяка – для режиссера? Я останусь.
– Больше не приходи. Тебе ясно?
– Знаешь, – сказал ей парень. – Я просто уверен, ты должна сначала принадлежать мне и нашим детям. Ну, и обществу. Тебе бабуля расскажет в подробностях. Усекла? На этом и кончим.
– Искусство, – произнесла Таня (и как ненавидела себя потом за это), – требует жертв.
Тут парень и дал Тане пощечину, первую в жизни. Он пробежал коридором, а она, трогая пальцем щеку, пыталась осознать, понять.
Парень грохнул дверью и скатился вниз, треща каблуками. В дверях он поскользнулся и вылетел на улицу ногами вперед. Вскочил.
– Выкинули голубчика? – прошамкала толстая старуха и, обойдя его, вошла в подъезд.
Парень, чтобы успокоиться, сделал глубокий вдох и не почувствовал вкуса весеннего воздуха. Еще вдох, еще… Отпустило. Можно вести машину. И парень унесся, благо была отличная дорога, обтаявший, удобно шершавый асфальт.
Из дома он позвонил мастеру и соврал, что заболел. «Завтра, – решил он, – выпрошу у участкового врача больничный на три дня и все обдумаю». Он прошел к отцу и отыскал спрятанный в шкафу коньяк. Хлебнул. Затем свалился на кушетку у себя в комнате.
Пришел отец. Должно быть, после смены ходил к бабуленьке. Парень слышал, как тот возится на кухне, жарит картошку. Теперь он будет есть ее, густо поливая томатом. Затем напьется чаю с сахаром (пять кусочков на чашку) и молоком. Потом он соберется на работу, с собою захватит пару бутербродов из ломтей хлеба, отрезанных через всю булку. Смазанных маслом и поверх него смородиновым вареньем.
– Ты не проспишь? – спросил отец сквозь дверь.
– Не-а, – отозвался парень. – Ты сам не засни перед сменой.
– Да, я соня, и ты прав. Я пошел.
– Что рано?
– А схожу куда-нибудь. Вить, жратва тебе на столе. Сечешь?
– Да ладно, иди, – ответил сын.
Парень валялся до сумерек. Не ел и не спал. Потом выпил чашку очень густого и сладкого чая, съел кусок хлеба, обмакивая в томат. Все! Больше не хочется!
4Он оделся и вышел. Вывел мотоцикл и, отвинтив болты, снял глушитель и унес его в гаражик. Повесив замок, он снова и с грохотом унесся к Тане. Поставил мотоцикл, перешел на другую сторону и наблюдал за светящимся ее окном.
Было одиннадцать вечера, и щеки парня разглаживал морозец. Шли поздние пешеходы, ревели дерущиеся коты. Издалека доносились голоса машин и громкоговорителя. Улица тихо втягивалась в землю и лишь в тех местах, где были фонари, приобретала четкость – высвеченной брусчаткой, углом дома, телом автомобиля. Вот Таня задернула занавеску, пеструю, и погасила верхний свет, и парень увидел сутулую мужскую тень. «Он весь какой-то скрюченный и хищный, – думал парень. – У него не нос, а клюв». Тень режиссера увеличивалась, уменьшалась, исчезала. Она взмахивала руками. «Треплется, наверное, – думал парень. – Уламывает. Как это и принято делать с одинокими девушками». Что кричала ему однажды ехидная старуха? «Женись! Девка – общее достояние». Вот такие дела. И вдруг свет у Тани погас. Парень даже вздрогнул. Он вдвинулся в тень, потому что решил, они сейчас выйдут, режиссеру давно пора домой, и Таня прогуливается перед сном. Выйдут… Они же не выходили. Заночевал у нее? Парень даже похолодел. Злой вид и Танины слова его не пугали, о пощечине он уже забыл.
Но это обрушилось на парня, словно кипяток. Жар пробежал от ног к голове, и парень шатнулся, испытав головокружение. И все потому, что на мгновение он вообразил Таню голенькой. Ведь она тонка и хрупка, но на самом деле гибкая и крепкая, как сыромятный ремень. Попробуй, завали такую. Как змея, она вывернется из-под тебя.
А сейчас она с крючконосым, одна в темноте. А всем известно, чем занимаются мужчина и женщина, когда темно. И парень жалел, что не затеял драку еще тогда. Дракой бы это дело вычерпалось. Что сделать сейчас? Пользуясь дубликатом ключа (он ощутил его в кармане), вломиться к Тане, высадить дверь плечом. Чего там, дверь он вышибет запросто. Но Таня… Ведь не жена она ему… Но, может, режиссер вышел как-нибудь незаметно, может быть, отперта забитая гвоздями вторая дверь, что ведет во двор? Войти к Тане. Но парень не шел. Он чувствовал, что так еще остается надежда, пусть и глупая, а войдешь – ее не будет.
Что сделать? Шарахнуть камнем? А вдруг угодишь в соседнее окно? Парень такое переживал первый раз. Он был красивый, рослый, ухватистый. И если заваривалась каша, то парень предоставлял расхлебывать ее другим, некрасивым и неухватистым. И вот, напоролся сам. У-у, стервецы… Принесся ветер и мазнул лицо, как ладонью. Что сделать? Тряхнуть дома?… Исчезнуть с этой улицы, где режиссеры спят с актрисами, улететь, как улетел ветер, тронувший лицо, нестись все дальше, дальше. И это просто, на той стороне улицы ждет его железный друг, он застыл в ожидании.
Парень бросился к мотоциклу – ух, и холоден, – схватил руль. Надвинув шлем на голову, он толкнулся ногой. И мотор, не усмиренный глушителем, зарокотал. Треск несся от дома к дому, он нарастал, становился громом. Дома уже тряслись. «И как я забыл, – изумился парень, выворачивая на мостовую, стараясь не задеть стоящий здесь «уазик». – Ведь я же и хотел нашуметь». Да, надо унестись отсюда, как ветер или молния, в громовых раскатах мотора. И парень выжал газ.
Эхо, отразившись от стен, катилось впереди него. Гром, скорость, ветер… Это парень любил еще маленьким пацаном, когда отец проворонил мать, и они остались одни, и старуха купила и подарила сыну «ИЖ», еще необработанный, жесткий в сочленениях, прыгливый, будто козел. Но все равно было замечательно: вперед, вперед… Он сидел, обхватив руками теплую, широкую спину отца и просил: «Папа, гони, папа, скорее…» «Да куда ты спешишь?» – возражал отец и вел мотоцикл неторопливо, вдумчиво, сколько его ни погоняй ударами лба в необъятную, мускулистую, потную спину. Потому что говорить на ходу опасно, можно прокусить язык…
Ладно, глушитель… Татьяна узнает, что он здесь. Парень с грохотом замкнул квартал раз, второй, третий…
Но пока он кружил, парню начинало казаться, что ничего и не было, приснились режиссер, Татьяна, работа, город. И это ощущение в нем появлялось не первый раз. Он, как и отец (бабуленька во как бранила того!), путал сон и явь, и то сон ему казался жизнью, то явь – тяжелым сном. Может, и любовь, и Татьяна ему приснились? Грохот, удары эха… Так пусть знает, что он здесь. А если не знает? Все равно. Хорошо быть занятым управлением этой мощной машины, проведением ее среди шершавин асфальта и наплывов льда, лопавшегося под колесом. Пусть знает!.. Пусть дрожат эти старые дома!..
Он проносился под окном раз за разом. Ветер резал глаза, они слезились, но парень стал спокойнее, пожалуй, счастливым. Ветер словно выдул все плохое и беспокойное. Собственно, можно и уезжать (парень становился все равнодушнее к Татьяне). Но работало упрямство, и парень возвращался снова и снова, слыша, как дрожат те двое. «Ух ты, лед… здесь кочка, надо брать правей». Вот они стоят у окна, отвернувшись друг от друга. Вот он проносится между ними. И тут парень на мгновение увидел комнату Татьяны. Будто раздалась стена, он пронесся в промежуток кушетки и стенного шкафа, где Татьяна хранила свою одежду, и ушел в другую стену, и дальше, на улицу. Заворачивая в десятый и двенадцатый раз за угол, он услышал булькающие свистки милиционера. Хуже того, услышал и рокот тяжелого милицейского мотоцикла с коляской. Ага, вот они. Все ясно, за ним гнались. Это превосходно, даже замечательно. «Ява» не подведет, спасибо за нее бабуленьке и отцу, не пожалели денег на отличную машину.
Хо-хо, пусть-ка его поймают! Он же выучил наизусть все закоулки и подворотни этой старой улицы, знал проходные дворы и укромные местечки, где обнимался с Таней, целовал ее, податливую, и она, вдруг повиснув на шее, прижималась и отдавала ему всю себя.
Хо-хо! Попробуй, схвати! Однако милиция повисла на хвосте. И тут парень нырнул во двор дома 11, где было нагромождение невысоких старых домов и во дворе каждого – сараи, до сих пор не снесенные флигели. Он выключил мотор и проволок мотоцикл в тень, за поставленные друг на друга мусорные ящики. Положив мотоцикл, он присел и замер.
Как он и рассчитывал, милиционеры сначала проскочили мимо двора, но сообразили и тут же вернулись обратно. Вот затих мотоцикл, послышались шаги, резкое хрупанье кованых сапог. Хруст ледышек приближался, еще ближе. Попался? Парень задержал дыхание. Встать и сдаться? Но парень таки заставил себя не шевелиться. Милиционеры остановились и закурили.
– И куда он делся? – спросил тенор.
– Мне кажется, заскочил в седьмой, – отозвался бас.
– Нет, – сказал тенор, – он здесь гасил мотор, я усек.
– Да, наверное, здоровяк, сам вывел машину отсюда к седьмому бис.
– Или спрятался в эти чертовы сараюшки. Поищем?
– Не-а, загремит, мы его тут и возьмем.
И тут случилось чудо. Парень даже вздрогнул, слушая пронесшийся сухой рев мотоцикла, тоже со снятым глушителем. Должно быть, еще какой-то мотоциклист отводил душу, как и он.
– Бегом! – крикнул бас, и милиционеры побежали.
С ревом заурчал их мотоцикл. Уехали. Минут через десять парень осторожно встал и поднял машину. Она блеснула в свете окна, за которым только что зажгли лампу. Он посмотрел в необычно чистое и усыпанное звездами небо. Звезды… К ним тянулись городские железные крыши, антенны, телебашня, высвеченная двумя прожекторами. Это был взлетающий в небо металл. Сколько его здесь!
И вдруг звезды заколебались и стали гаснуть одна за другой. Что такое? Парень увидел выползающую из-за крыш гигантскую, в полнеба, дымную медузу. Потянул носом воздух. Ха, это химкомбинат. И все вдруг стало так, как было до Тани. Резкие вскрики легковушек, вопли включенного на всю мощь магнитофона. «Тумба-ее-ее, – орал он. – Тумба-ее-ее-уа-уы-ы-ы». И снова вернулось к парню желание мчаться в день ли, в ночь, все равно, лишь бы дальше и быстрей, быстрей… быстрей… Конечно, отлично чувствовать, что за тобой несутся все твои дружки, но и одному отлично улетать в ночь. Таня?… Была, и нет ее, и не нужно. Это земное, лишнее, беспокойное. Просто надо ехать и все. Парень выкатил мотоцикл на поблескивающую льдом улицу, огляделся и с грохотом унесся прочь.
И больше он никогда на этой улице не был.