355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Конан Дойл » Английская новелла » Текст книги (страница 7)
Английская новелла
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 19:00

Текст книги "Английская новелла"


Автор книги: Артур Конан Дойл


Соавторы: Оскар Уайльд,Джон Голсуорси,Гилберт Кийт Честертон,Олдос Хаксли,Редьярд Джозеф Киплинг,Клапка Джером Джером,Грэм Грин,Дорис Лессинг,Джеймс Олдридж,Эдвард Морган Форстер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

Томас Гарди

РОКОВАЯ ОШИБКА ЦЕРКОВНЫХ МУЗЫКАНТОВ
(новелла, перевод И. Линецкого)

Случилось это в первое воскресенье после рождества; конечно, им и в голову не могло прийти, что они играют на хорах лонгпадлской церкви в последний раз. Но так уж обернулось дело. Да вы, сэр, верно, слыхали об этих музыкантах; оркестр был на славу, – пожалуй, не хуже мелстокского приходского оркестра под управлением Дейвиса, а это сами понимаете, кое-что значит! Николас Паддинком дирижировал и играл на скрипке, Тимоти Томас – на виолончели, Джон Байлз – на альте, Дэн Хорнхед – на серпенте, Роберт Даудл – на кларнете и мистер Нике – на гобое. Народ всё был здоровенный, особенно те, что дудели. Как задуют – держись, да и только! Немудрено, что в рождественские дни их наперебой приглашали на всякие сборища и вечеринки с танцами. Они, понимаете ли, могли прямо с ходу жарить джиги и контрдансы не хуже, чем псалмы, а может, даже и лучше – не в обиду им будь сказано. Словом, бывало и так, что вот, к примеру, исполняют они рождественский хорал в холле у самого сквайра, распивают там чаи да кофеи с важными леди и джентльменами – ни дать ни взять праведники в раю! – а полчаса спустя, глядишь, они уже в кабачке «Герб медника» наяривают «Удалого сержанта» и хлещут ром с сидром, горячий как огонь.

Само собой, и в это рождество они все ночи напролет играли то на одной развеселой вечеринке, то на другой, так что и поспать толком не удавалось. А тут подоспело злополучное воскресенье. Зима выдалась до того лютая, что усидеть в церкви на хорах было просто невмоготу; для прихожан внизу топилась печь, и мороз им был нипочем, а вот музыкантам приходилось туго. Пока шла утренняя служба, ртуть в термометре свалилась на самое дно. Николас не выдержал:

– Ну и стужа, прости господи, терпеть невозможно! Придется нам хлебнуть чего-нибудь, чтобы согреть внутренности! Где наше не пропадало!

После полудня он приволок в церковь целый жбан горячего бренди пополам с пивом, а чтобы пойло не остыло раньше времени, завернул жбан в чехол от виолончели. И стали они греться: сперва по глоточку, когда читали «Ныне отпущаеши», потом по второму после «Верую», а к началу проповеди прикончили и остальное. С последним глотком им стало на диво тепло и уютно, и, пока тянулась проповедь – в этот день, как на грех, предлинная, – они уснули мертвецким сном, все до единого.

Стемнело совсем рано, так что к концу проповеди в церкви только и видно было, что две свечи на кафедре да лицо священника между ними. Но вот и проповедь кончилась, и священник запел «Вечерний гимн», а с хоров – ни звука. Прихожане начали оглядываться и любопытствовать, что такое приключилось с оркестром, и тогда Леви Лимпет, мальчуган, сидевший на хорах, подтолкнул Тимоти и Николаса и пропищал:

– Начинайте, начинайте!

– А? Что? – встрепенулся Николас. В церкви стояла такая тьма, а в голове у него был такой ералаш, что он вообразил, будто всё еще находится на вечеринке, где они играли прошлой ночью, взмахнул смычком и давай отхватывать «Черта в портняжной» – излюбленную тогда в наших краях джигу. Остальные музыканты соображали ничуть не лучше: недолго думая, они последовали примеру Николаса и грянули, по всегдашнему своему обыкновению, изо всех сил. Они так усердствовали, что от оглушительных звуков «Черта» клочья паутины, висевшие под потолком, заплясали, словно сонм спугнутых привидений. А тут еще Николас, видя, что никто не трогается с места, гаркнул во всю глотку (как делал обычно на вечеринках, когда танцующие не знали фигур):

– Первые пары, руки крест-накрест! А под конец я пущу трель, и тогда пусть кавалеры целуют дам под омелой!

Мальчонка Леви так перепугался, что кубарем скатился с лестницы и без оглядки бросился домой. У священника при первых звуках греховной мелодии волосы встали дыбом: он решил, что музыканты спятили, и завопил, воздев руки:

– Стойте! Стойте! Да постойте же! Что вы делаете?

Но музыканты, оглушенные собственной музыкой, не слышали его, и чем громче он кричал, тем громче они играли.

Прихожане в страшном смятении повскакивали со скамей и запричитали:

– Какое кощунство! Взбесились они, что ли? Не миновать нам участи Содома и Гоморры!!

Сам сквайр, который слушал богослужение вместе с лордами и леди, гостившими у него, встал со своей скамьи, обитой зеленой байкой, обернулся к хорам и заревел, грозя кулаком:

– Как! Здесь, в священном храме! Как!

Наконец музыканты услыхали его и умолкли.

– Неслыханное святотатство, позор! Да это просто неслыханно! – кипятится сквайр, выходя из себя.

– Неслыханно, – поддакивает священник, который успел уже спуститься с кафедры и теперь стоял рядом с ним.

– Да пусть хоть все ангелы небесные, – кричит сквайр (зловреднейший человечишко был этот сквайр, хотя на этот раз по чистой случайности он ратовал за божье дело), – да пусть хоть все ангелы небесные слетятся сюда, всё равно я никогда больше не позволю этим богомерзким музыкантам сунуть нос в нашу церковь! Да вы, – кричит он, – вы оскорбили меня, и семью мою, и гостей моих, и самого господа бога вседержителя!

Тут только злосчастные музыканты малость пришли в себя и уразумели, где они находятся. Ну и вид у них был, когда они поползли вниз, поджав хвосты: Николас Паддинком и Джон Вайлз со своими скрипками, бедняга Хорнхед с серпентом и Роберт Даудл с кларнетом! Так они и ушли восвояси. Священник, может статься, и простил бы их, узнавши всю правду, но сквайр – где там! На той же неделе он велел купить механический органчик, который играл двадцать два псалма, да так старательно и добросовестно, что самый закоренелый грешник не выжал бы из него ничего, кроме псалмов. Потом сквайр подыскал надежного и достойного человека, чтобы вертеть ручку, и старые музыканты получили полную отставку.

МУЗЫКАЛЬНАЯ КАРЬЕРА СТАРОГО ЭНДРИ
(новелла, перевод И. Линецкого)

Когда я был еще мальчишкой и пел в церковном хоре, мы, бывало, каждое рождество приходили вместе с музыкантами на дом к сквайру – петь и играть для его домочадцев и гостей (а у него бывал сам архидиакон, и лорд и леди Бексби, и еще невесть кто); после этого нам полагался добрый ужин на кухне.

Как-то раз Эндри, который знал об этом обычае, подходит к нам, когда мы собирались к сквайру, и говорит:

– Экие вы счастливчики, господи боже мой! Вот бы и мне вместе с вами попробовать жаркого, и индейки, и пудинга, и эля, – словом, всего, чем вас будут там угощать. Да и что за разница сквайру – одним ртом больше или меньше? Мне-то, конечно, за мальчика не сойти – малость староват, за девушку тоже – слишком уж бородат. А вот кабы нашлась у вас для меня скрипка, я вполне мог бы пойти с вами как музыкант.

Ну, нам не хотелось обижать старика, и мы дали ему завалящую скрипочку, хотя Эндри столько же смыслил в музыке, сколько свинья в философии; вооружившись таким образом, он отправился вместе с нами и храбро вошел в дом, держа скрипку под мышкой. Он старался изо всех сил и вел себя, как заправский музыкант: перелистывал ноты, пристраивал поудобнее подсвечники, чтобы свет падал как следует, и всё шло превосходно, пока мы не начали играть и петь – сперва «Когда узрели пастухи», а затем «Звезда, взойди» и «Внемлите же благостным звукам».

Тут мамаша сквайра – этакая долговязая, сварливая старая леди, большая любительница церковной музыки – вдруг говорит Эндри:

– Вы, почтеннейший, я вижу, не играете вместе с остальными. А почему, позвольте спросить?

Тут у нас у всех прямо руки-ноги задрожали со страху за Эндри. Вот ведь не повезло бедняге! Его даже холодный пот прошиб. А мы глядим и ума не приложим – как-то он выкрутится?

– Со мной приключилась беда, мэм, – говорит он, а сам почтительно кланяется, как школьник. – По пути сюда я упал и сломал смычок.

– Ах, как жаль, – говорит она, – но разве его нельзя починить?

– Что вы, мэм, – отвечает Эндри. – Он разлетелся в щепки.

– Попробую помочь вашему горю, – говорит она.

Всё как будто обошлось, и мы заиграли «Очнитесь и радуйтесь, смертные» в ре-мажоре с двумя диезами. Но не успели мы кончить, как старуха снова обращается к Эндри:

– Я велела порыться на чердаке, где у нас лежат старые инструменты. Там нашелся для вас смычок.

И тут она подает Эндри смычок, а он, бедняга, даже не знает, за какой конец его надо держать.

– Теперь у нас будет полный аккомпанемент, – говорит она.

Эндри, стоя перед своим пюпитром, весь сморщился, и лицо у него стало словно печеное яблоко: во всем приходе никого так не боялись, как этой старушенции с крючковатым носом. Однако он всё же начал водить смычком, стараясь не прикасаться к струнам и делая вид, будто вкладывает в музыку всю душу. Может статься, всё и сошло бы благополучно, но один из гостей сквайра (и на беду не кто иной, как сам архидиакон) углядел, что он держит скрипку задом наперед, ухватившись за деку и Прижимая головку к подбородку. Все вообразили, что это какой-то новый способ игры, и столпились вокруг Эндри.

Тут всё и вышло наружу. Мамаша сквайра выставила Эндри из дома, как мошенника, а сам сквайр велел ему через три недели убираться вон из коттеджа. Это вконец испортило нам праздничное настроение. Но, перейдя в кухню, мы опять встретились с Эндри: по распоряжению жены сквайра его впустили с черного хода, хотя только что по приказу ее супруга выставили с парадного. Об изгнании его из коттеджа больше и помину не было.

Но после этого случая Эндри уже никогда не выступал публично в качестве музыканта, А потом он умер и ушел, бедняга, в те края, куда суждено уйти нам всем.

ЗАПРЕТ СЫНА
(новелла, перевод И. Линецкого)
1

Тем, кто сидел позади нее, ее прическа казалась весьма странным и непонятным сооружением. Из-под черной касторовой шляпы, увенчанной пучком черных перьев, виднелись густые темные пряди, завитые и переплетенные, как прутья корзинки: причудливое произведение искусства, в котором было даже что-то языческое. Все эти бесчисленные косички и локоны еще имели бы какой-то смысл, если бы они могли продержаться год или хотя бы месяц; но возводить такую сложную постройку на один день и разрушать ее всякий раз перед отходом ко сну значило бесцельно расточать труд и фантазию.

А ведь она причесывалась сама, бедняжка. У нее не было горничной, и удивительная прическа была едва ли не единственным ее украшением, предметом особой гордости. Вот разгадка столь необыкновенного усердия.

Эта больная молодая леди, – впрочем, не настолько больная, чтобы считать ее калекой, – сидела в кресле на колесах перед самой эстрадой, устроенной на зеленой лужайке, и слушала концерт.

Происходило это теплым июньским вечером в одном из небольших частных парков, какими изобилуют пригороды Лондона; с помощью этого концерта местное благотворительное общество пыталось раздобыть немного денег для своих подопечных. Необъятный Лондон состоит из множества маленьких мирков, и хотя никто за пределами предместья ничего не знал ни о концерте, ни о благотворительном обществе, ни о парке, – тем не менее лужайка была полна заинтересованными и, видимо, отлично осведомленными слушателями.

Пока шел концерт, многие из присутствовавших с любопытством рассматривали молодую леди в кресле, волосы которой невольно бросались в глаза, так как она сидела впереди всех. Лицо ее было скрыто от зрителей, но вышеописанные хитроумные завитки, белое ушко, затылок и линия щеки, совсем не наводившая на мысль о слабости или болезненности, – всё это заставляло предполагать, что она красива. Подобные предположения нередко оказываются неосновательными; и действительно, когда леди, повернув голову, дала возможность рассмотреть себя, она оказалась далеко не такой красавицей, как ожидали и даже надеялись, сами не зная почему, люди, сидевшие позади нее.

Прежде всего – увы! обычная история! – она была не так уж молода, как им сперва показалось. Правда, лицо ее еще не потеряло привлекательности и отнюдь не было болезненным. Черты его были хорошо видны всякий раз, когда она обращалась с каким-нибудь замечанием к стоявшему подле нее мальчику лет двенадцати-тринадцати, одетому в форму всем известного частного колледжа. Те, кто сидел неподалеку, слышали, что он называл ее «мама».

По окончании концерта слушатели начали расходиться, и многие из них постарались пройти мимо леди в кресле. Почти все поворачивали головы, чтобы получше рассмотреть интересную незнакомку, которая продолжала сидеть неподвижно, ожидая, пока публика схлынет и можно будет свободно провезти ее кресло. Она принимала их пытливые взгляды, как должное, и даже как будто старалась удовлетворить любопытных, поднимая на них время от времени темные, кроткие и чуть-чуть грустные глаза.

Потом ее увезли из сада, и всё время, пока она не скрылась из виду, школьник шел по тротуару рядом с ее креслом. Некоторые слушатели задержались в саду, чтобы порасспросить окружающих; выяснилось, что это вторая жена пастора соседнего прихода и что она хромая. Она слыла женщиной, у которой в прошлом была какая-то история, – быть может, и вполне невинного свойства, но всё же история.

Беседуя с матерью по дороге домой, мальчик выразил надежду, что отец не скучал без них.

– Он прекрасно себя чувствовал, когда мы уходили, и я уверена, что он нисколько не скучал за нами, – ответила она.

– Без нас, дорогая мама! Нельзя говорить «за нами»! – воскликнул школьник с нескрываемым раздражением, весьма похожим на грубость. – Пора бы уж знать!

Мать поспешно согласилась с замечанием, нисколько не обидевшись и не попытавшись отплатить мальчику той же монетой, что было нетрудно сделать, заставив его, например, смахнуть крошки, приставшие к губам и уличавшие его в том, что он исподтишка угощался пряником, отщипывая кусочки в кармане и украдкой отправляя их в рот.

Этот грамматический инцидент был связан с историей ее жизни, и она предалась размышлениям, по-видимому, довольно печальным. Быть может, она спрашивала себя, разумно ли было с ее стороны так устроить свою жизнь, чтобы столкнуться потом с такими вот последствиями.

В глухом уголке Северного Уэссекса, милях в сорока от Лондона и совсем рядом с процветающим городком Олдбрикемом, есть прелестное селение Геймид с церковью и пасторским домом; сын ее никогда там не был, а ей в этом селении всё было близко и знакомо. Там она родилась и выросла, и там же, когда ей было всего девятнадцать лет, произошло событие, которое, в конце концов, определило всю ее судьбу.

Это событие – смерть первой жены пастора – навсегда врезалось ей в память. То был первый акт ее маленькой жизненной трагикомедии. Случилось так, что она потом заняла место умершей и прожила со своим достопочтенным супругом долгие годы, но в тот весенний вечер она еще была простой горничной в пасторском доме.

В сумерках, когда всё, что полагается делать в таких случаях, было сделано и о смерти было объявлено, она отправилась навестить своих родителей, живших тут же, в деревне, и сообщить им печальную новость. Приоткрыв калитку и поглядев на запад, на купы деревьев, скрывавших от ее взора бледное сияние вечернего неба, она различила в кустах неподвижную мужскую фигуру; нисколько не удивившись, она всё же кокетливо воскликнула: «Ох, Сэм, как ты напугал меня!»

Это был молодой садовник, ее хороший знакомый. Она подробно рассказала ему о происшедшем, и они постояли еще некоторое время молча, в том возвышенном, спокойно философском настроении, какое обычно возникает у людей, когда они становятся близкими свидетелями трагедии, которая, однако, не задевает их лично. Впрочем, оказалось, что в их отношениях эта трагедия сыграла большую роль.

– Останешься ты у викария? – спросил он.

Она, по-видимому, еще не думала об этом.

– А почему бы и нет? – сказала она. – Ведь всё тут будет по-старому…

Они пошли вместе к дому ее матери. Внезапно он обнял ее за талию. Она осторожно отвела его руку, но он снова обнял ее, и она уступила.

– Вот видишь, дорогая Софи, ты и сама не знаешь, где будешь жить. Может, тебе скоро захочется иметь свое гнездо. Так ты знай: я всё устрою. Только я еще не совсем готов.

– Ах, Сэм, что за спешка? Да я вовсе и не говорила, что ты мне по сердцу. Это у тебя только и заботы, что бегать за мной.

– Вот еще, чепуха какая! Что ж я хуже других? И поухаживать за тобой нельзя? – Они подошли к дому, и молодой человек наклонился, чтобы поцеловать ее на прощанье.

– Нет, Сэм, не нужно! – воскликнула она, закрывая ему рот ладонью. – В такую ночь ты мог бы вести себя поскромнее. – И она простилась с ним, не позволив ни поцеловать себя, ни войти в дом.

Овдовевшему в этот день викарию было лет сорок; он происходил из хорошей семьи, был бездетен и жил в этом приходе очень одиноко, – быть может, потому, что здешние землевладельцы не жили в своих поместьях; потеря жены заставила его еще больше замкнуться в себе. Он стал всё больше уединяться и всё больше отставал от темпа и ритма жизни, то есть от всего, что принято называть прогрессом. В течение нескольких месяцев после кончины жены заведенный в доме порядок не менялся: кухарка, судомойка, горничная и дворник делали свое дело, а иногда и не делали, в зависимости от характера каждого из них; викарию было всё равно. Когда кто-то заметил ему, что стольким слугам, по-видимому, нечего делать в доме одинокого человека, онсогласился и решил сократить штат прислуги. Но Софи, горничная, опередила его и однажды вечером сказала, что хотела бы уйти.

– А почему? – спросил пастор.

– Сэм Гобсон предложил мне выйти за него, сэр.

– Ну, что ж… А тебе хочется замуж?

– Не очень. Но у меня хоть будет свой дом. А люди говорят, что кому-то из нас всё равно придется уйти.

Дня через два она сказала ему:

– Я хотела бы пока остаться, сэр, если можно. Мы с Сэмом поссорились.

Он пристально посмотрел на нее. До тех пор он не обращал на нее внимания, хотя нередко чувствовал ее молчаливое присутствие в комнате. Какая она нежная, гибкая, словно котенок! Из всей прислуги он постоянно и непосредственно общался только с ней. Что будет с ним, если Софи уйдет?

Софи осталась, он уволил кого-то другого, и жизнь потекла спокойно, как прежде.

Потом викарий, мистер Туайкот, заболел. Софи приносила ему наверх еду, и однажды, не успела она выйти из комнаты с подносом в руках, как он услыхал грохот на лестнице. Она поскользнулась и так вывихнула ногу, что не могла ступить на нее. Позвали деревенского хирурга; викарий вскоре выздоровел, но Софи долго не поправлялась, и врач сказал, что она уже никогда не сможет много ходить или выполнять работу, требующую долгого стояния на ногах. Как только ей стало лучше, она улучила минутку, когда викарий был один, и завела с ним разговор. Раз ей запретили ходить и заниматься уборкой, да ей и самой это не под силу, она считает своим долгом уйти. Она найдет себе какую-нибудь сидячую работу. К тому же у нее есть тетка белошвейка.

Пастор, глубоко тронутый страданиями, которые ей пришлось перенести из-за него, воскликнул:

– Нет, Софи, выздоровеешь ты или останешься хромой – всё равно, я не могу отпустить тебя! Твое место Здесь.

Он подошел к ней совсем близко, и вдруг случилось так, что губы его коснулись ее щеки. Он попросил ее стать его женой. Софи не любила его по-настоящему, но испытывала к нему огромное уважение, почти благоговела перед ним. Даже если бы она и не хотела связывать с ним свою жизнь, едва ли она осмелилась бы отказать человеку, в ее глазах столь почтенному и достойному. Она согласилась выйти за него.

И вот, в одно прекрасное утро, когда церковные двери были, как обычно, открыты для проветривания, а птички, щебеча, влетали внутрь и садились на стропила кровли, у престольной ограды состоялось бракосочетание. В приходе об этом почти никто не знал. Пастор и помощник викария соседнего прихода вошли в одну дверь, Софи с двумя необходимыми свидетелями – в другую, и они стали мужем и женой.

Мистер Туайкот отлично понимал, что, хотя Софи ни в чем нельзя было упрекнуть, женитьба на ней равносильна социальному самоубийству; он немедленно принял необходимые меры. В одном из южных предместий Лондона у него был знакомый священник; они обменялись приходами, и вскоре молодые покинули свою уютную сельскую усадебку, окруженную деревьями и кустарниками, и поселились в тесном пыльном доме, стоявшем на длинной, прямой улице; нежный перезвон колоколов сменился самыми унылыми и дребезжащими ударами, какие когда-либо терзали человеческие уши. Всё это было сделано для Софи. Таким образом, они порвали со всеми, кто знал о прежней ее жизни, и скрылись от посторонних взглядов надежнее, чем в любом сельском приходе.

Софи была прелестнейшей подругой, о какой только может мечтать мужчина, но в роли супруги викария она была далека от совершенства. Она легко схватывала всё, что касалось всяких тонкостей домашнего обихода и хороших манер, но куда менее успешно усваивала то, что принято называть «культурой». Прожив более четырнадцати лет с мужем, который немало потрудился над ее воспитанием, она сохранила, однако, самые фантастические представления о спряжении глаголов, и это отнюдь не возвышало ее в глазах немногочисленных знакомых. А самым большим горем для нее было то, что, когда единственный сын, на воспитание которого не жалели затрат, подрос, – он не только начал понимать слабости матери, но стал относиться к ним с явным раздражением.

Так и жила она в городе, коротая время за причесыванием своих чудесных волос, и постепенно ее щеки, некогда румяные как яблоко, поблекли. Нога ее после несчастного случая так и не поправилась, и Софи почти не могла ходить. Муж с течением времени полюбил Лондон: здесь жилось вольнее, и легче было уединиться в семейном кругу. Но он был на двадцать лет старше Софи и в последнее время тяжко хворал. В тот день, о котором идет речь, он чувствовал себя лучше обычного, и она позволила себе пойти с сыном Рэндолфом на концерт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю