Текст книги "Английская новелла"
Автор книги: Артур Конан Дойл
Соавторы: Оскар Уайльд,Джон Голсуорси,Гилберт Кийт Честертон,Олдос Хаксли,Редьярд Джозеф Киплинг,Клапка Джером Джером,Грэм Грин,Дорис Лессинг,Джеймс Олдридж,Эдвард Морган Форстер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Фрэнт вернулся в Мадумби. А через два дня вернулись и Мак-Гэвины, всё еще не избавившись от праведного негодования на Фрэнта за то, что он «из каприза» отказался поехать вместе с ними, а миссис Мак-Гэвин – приобретя к тому же острое расстройство желудка. И снова жизнь вошла в обычную колею. Но кое-что всё же изменилось. Фрэнт теперь был куда веселее. Ведь он не только проявил некоторую инициативу, не только видел дом Серафины и заручился дружбой ее брата, но и поведал ему о своей любви. Когда она вернется, он доведет это дело до конца, пусть даже они с ней «разные». И хотя затянувшееся отсутствие Серафины испытывало его терпение, всё же он каждое утро вставал в надежде, что сегодня явится Умлилвана с вестью о ней. Однако день шел за днем, а Умлилвана не появлялся. Фрэнт подумывал уже было отправить ему послание, но, так как оно могло быть только устным, решил, что благоразумнее отказаться от этой мысли. А когда он однажды рискнул осведомиться об Умлилване, чтобы узнать, действительно ли он брат Серафины, оказалось, что те, с кем он говорил, не слыхали ни о нем, ни о ней. По ночам он лежал, скинув всё до последней нитки, обливаясь потом, терзаясь мукой при мысли о Серафине, вспоминая ее движения, ее «печальную красу», сладость прикосновения к ее телу.
– Фрэнту следовало поехать с нами, – заметил Мак-Гэвин жене. – У него временами определенно разливается желчь.
– От такой погоды у кого угодно желчь разольется, – отозвалась она. – Я всегда говорила, что январь – худший месяц в году. Самая вредная для печени пора. Но, по-моему, у него не в порядке нервы, а не печень.
Спору нет, январь всегда был плохим месяцем в Мадумби, но в этом году он казался особенно мучительным. Уже много недель не выпадало дождя, и вся природа томилась от жажды. Стояла сухая, изнуряющая жара. А затем по утрам стали собираться тучи, к полудню они затягивали всё небо, изредка гремел гром, а раз даже несколько капель упало на пыльную землю, словно плевок дьявола откуда-то с недосягаемой высоты. Каждое утро сулило грозу, и Фрэнт представлял себе, как будет пахнуть напоенная дождем земля, каким прохладным станет воздух, как в сумерках появятся летучие муравьи, но каждый вечер тучи рассеивались и на вельд[47]47
Южноафриканская степь.
[Закрыть] свирепо смотрели надменно сверкающие звезды или раскаленная луна. Утром Фрэнт говорил себе: «Умлилвана придет сегодня, а может, и сама Серафина», – но вечер заставал его в одиночестве, измученного, не находящего себе места. Даже туземцы стали ссориться друг с другом, – засуха грозила их посевам. Воздух, казалось, источал электричество, и все нервы, утомленные долгим напряжением, были натянуты, как струна, в ожидании грозы, которая всё не разражалась.
Уже и Мак-Гэвин стал всё чаще поглядывать на небо – на большие кучевые облака, нависавшие днем над Мадумби. "Если в ближайшие дни ничего не изменится, дело плохо", – говорил он.
Так ждут землетрясения, революции, судного дня. Ужасно предвидеть неизбежное и не знать, когда оно произойдет. "Нам нужна только одна гроза, чтобы очистить воздух", – каждый день повторяла миссис Мак-Гэвин, и Фрэнт чувствовал, что готов ее убить. Пот струйками сбегал у него по спине, перегретая кровь воспламеняла чрезмерно возбужденное воображение, он всё хуже спал и ел. Торговля почти замерла, мало кто мог теперь одолеть крутой подъем к Мадумби, а когда лавка пустовала, было еще тяжелей. Солнце уже с утра накаляло рифленое железо, и в помещении не только днем, но даже и ночью стояла немыслимая жара. До фактории доходили слухи о том, что от солнечных лучей, собранных в фокус пустой бутылки, вспыхнула трава и сгорело несколько хижин; что молодой крокодил поднялся по одному из притоков Умгази и его нашли менее чем в миле от Мадумби, – происшествие, ранее не слыханное; что арестована женщина туземка, которая, родив шестипалого младенца, тут же убила его, думая, что это уродство отгоняет дождь.
Где Умлилвана? Где Серафина? "Я подожду до воскресенья, – сказал себе Фрэнт, – и, если до тех пор никто из них не придет, я сам отправлюсь в крааль, под предлогом, что хочу сфотографировать их". Но ему не пришлось ждать до воскресенья, так как погода вдруг переменилась.
Самым тяжелым было четырнадцатое число.
– Ну, хуже дня еще не бывало, – заявила за ужином миссис Мак-Гэвин.
– Ты говоришь это вот уже четвертый день, – заметил ей муж.
Все двери и окна были распахнуты настежь. Небо до горизонта обложили тучи, всё замерло, только мотыльки, залетая из сада, бились о бумажный абажур и стекло картины или падали в суп, и пыльца с их крылышек смешивалась с пленкой жира. Лампа освещала вьющиеся растения на веранде и дорожку, но дальше была всепоглощающая тишина и знойный тяжелый мрак.
– Тсс! Кажется, гром?! – воскликнула миссис Мак-Гэвин.
– Ты всегда говоришь так за ужином, – отозвался муж.
– Всё-таки это гром, – сказала она, склонив голову набок и откидывая с уха выбившуюся прядь волос.
Да, действительно, прокатился гром. Они все его услышали. Глухой, долгий раскат грома.
– Это в горах, – сказал Мак-Гэвин. – Плохо, когда начинается там. Если на самом деле разразится гроза, она может пройти стороной… Ага, вы видели молнию? Да, это в горах. Бьюсь об заклад, там уже льет, как из ведра. Не люблю я грозы без дождя. Это куда опаснее. Молния может зажечь дерево.
У Фрэнта громко и часто билось сердце, словно в предчувствии какой-то лично его касающейся, а не метеорологической катастрофы. Он ушел в сад и стоял там, наблюдая За игрой молний вдали: казалось, они сверкали не чаще, чем в предыдущие ночи. Потом он вернулся в дом и попытался читать; закурил одну за другой несколько сигарет и бросил их недокуренными; бродил, как неприкаянный, по саду, вглядываясь в темноту; наконец ушел к себе в комнату и, не раздеваясь, кинулся на кровать. Кулаки его были крепко сжаты, ногти впивались в ладони. Он ничего не чувствовал, кроме ударов своего сердца. Он не слышал голосов Мак-Гэвинов и туземцев и потерял всякое ощущение времени. Он потушил свет и лежал, обливаясь потом, как узник, не виновный в преступлении, в тюрьме без запоров, приговоренный на неизвестный ему срок.
Наконец Фрэнт встал и подошел к окну. Снова вышла луна. Почти полная, она висела высоко в небе, заливая всё вокруг потоками света. На юге над лесом огромными грядами тянулись тучи; по временам там пробегала змейка молнии, за которой следовал приглушенный раскат грома. Казалось, ни один лист не шелохнется, но тут Фрэнт заметил, что поднимается легкий ветерок и треплет вдали верхушки деревьев. Вскоре закланялись мимозы подле дома, простирая ветви к луне, и по траве пробежала дрожь, словно ее погладила невидимая рука. Ветер посвежел, тучи вздымались всё выше, громоздясь друг на друга; луна запуталась в прозрачной паутине летучего тумана, всё сильнее гремел гром, всё чаще сверкали молнии. Луна словно истекала зеленоватым светом, и по мере того как небо наливалось тяжестью, лес, по контрасту, становился всё более воздушным; густой кустарник и стволы огромных деревьев были отчетливо видны – сухие, светящиеся и зловещие; на верхних ветвях уже начали вспениваться и медленно корчиться листья. Тревожное ожидание, охватившее землю и небо, и то, как вся природа – даже дома и их тени – вступала в грандиозную симфонию надвигавшейся грозы, создавало картину столь драматическую, что трудно было поверить в ее реальность.
Теперь раскаты грома безостановочно следовали один за другим. Над горами беспрерывно играли зарницы, будто огненная завеса, непрерывно колеблемая невидимыми силами, нависла над этой частью мира. Ветер завыл вокруг дома, стал срывать листья и ветки с деревьев, разметал штабель досок. Луна почти скрылась в круговороте темных туч. Ожерелья и трезубцы молний, сине-стальные или серо-багровые, длиннее и ярче, чем когда-либо доводилось видеть Фрэнту, сменяя друг друга, освещали всё кругом слепящим полыханьем. Гром грохотал почти над самой его головой, фаланги туч надвигались, как армия мстителей, дом сотрясался, дребезжали стекла. Фрэнт приложил руку к пылающему лбу; кровь стучала у него в висках, сердце неистово билось, по лицу и телу струился пот; ему казалось, что еще немного – и у него лопнут жилы. Вдруг он увидел белую лошадь, неведомо как сорвавшуюся с привязи. Волоча поводья, она, как бешеная, мчалась по склону соседнего холма, грива и хвост развевались по ветру. Она казалась порождением огня, когда, вскидывая голову, шарахаясь перед неожиданными препятствиями, галопом неслась к вершине. Там она остановилась на миг, дрожа от страха и напряжения, озаренная неровным блеском молний, а затем, великолепная в своем вольном беге, скрылась из виду.
– Я не могу больше ни секунды оставаться в доме! – громко сказал Фрэнт и, захватив карманный фонарик, вышел в сад.
Дул сильный, свежий ветер, но ни единой капли дождя не упало на землю. "Похоже, Мак-Гэвин был прав… гроза, кажется, обошла нас стороной…" Он сам не понимал, чего ради он взял фонарик, когда непрерывно, сплетением светящихся нерров, трепещут молнии.
– Вы, Фрэнт?
Это Мак-Гэвин окликнул его из дома.
– Да. Не могу уснуть. Пойду прогуляюсь. Здесь гораздо свежее.
– Прогуляюсь! В такое время! Не уходите далеко. Это опасно. А если еще начнется дождь…
– Всё будет в порядке, спасибо. Спокойной ночи!
Он двинулся дальше и незаметно для себя оказался на тропинке, по которой гулял на рождество. Его пугала ночь, опасность сбиться с пути, гроза. Он не собирался отходить от дома, и, когда остановился и увидел, насколько далеко он ушел, ему стало почти так же страшно повернуть обратно, как идти вперед, и он пошел дальше. Он решил, что ему непременно нужно добраться до бобового дерева, и твердил себе, что это совсем близко. Теперь ветер дул Фрэнту в спину, и его свежее дыхание придавало юноше силы. Грохот не ослабевал… Казалось, гроза окружала его кольцом. Он быстро шагал вперед, то и дело спотыкаясь, так как тропинка была узкая и местами неровная. Несколько раз он Замечал огни, но ни души не встретил. А там, в Мадумби, Мак-Гэвин, наверно, уже начал о нем беспокоиться.
Не успел Фрэнт дойти до спуска, как прямо над его головой раздался громкий взрыв и хлынул дождь. Фрэнт зашел слишком далеко от дома, чтобы возвращаться, и он продолжал идти вперед в смутной надежде, что найдет пристанище в хижине Серафины. Почти добравшись до края плато, он понял, что самое худшее ждет его впереди. Молния осветила плотную серую пелену по ту сторону долины, и до него донесся оглушительный мерный шум ливня. Чем ближе Фрэнт подходил к спуску, тем сильнее становился грохот, и он подумал: "Верно, вода в реке куда выше, чем в прошлый раз". Наконец он стал спускаться, но медленнее, чем хотел, так как дождь лил теперь вовсю и тропинка делалась всё более скользкой. Фрэнта охватил ужас. Он чувствовал, что никогда ему не дойти до долины, что гроза победит его, что нечего и думать о возвращении.
Теперь было ясно, что означает доносящийся до него гул. Река вышла из берегов. И вдруг он подумал – уцелеет ли крааль? Едва ли… Фрэнт пустился бежать, – скорей бы уж было бобовое дерево! Он промок до нитки, ноги его всё время скользили. Два раза он сбивался с пути, и снова находил тропинку, и наконец, дожидаясь новой вспышки, чтобы оглядеться, обнаружил, что стоит всего в нескольких шагах от дерева. И в этот миг, точь-в-точь как тогда, он увидел, что навстречу ему поднимается человек. Только на Этот раз человек не шел, а бежал. И на этот раз Фрэнт увидел совсем не Умлилвану. И на этот раз он испугался.
Человек заметил Фрэнта, только когда чуть не столкнулся с ним нос к носу; он тоже был объят страхом.
– Аu! – вскричал знакомый голос. – Umtwana ka Kwini! Сын королевы! Что ты здесь делаешь? Куда ты идешь? Сын! Сын мой! Ты видел? Взгляни! Взгляни!
По скользким камням он подтащил Фрэнта к самому краю площадки.
Долгая вспышка молнии озарила всю долину трепетным бледно-фиолетовым сиянием, подобным свету адской дуговой лампы, и Фрэнт мгновенно всё понял.
Как не бывало двойной излучины, как не бывало крытых травой хижин и крошечных полей. На их месте – гигантский водоворот, где неслись стволы деревьев, описывая круги и высовываясь из воды, словно живые существа.
– Серафина! – закричал Фрэнт. – Ты знаешь Серафину?
Он вцепился в дрожащего от страха и холода старика, который казался ему сейчас единственной реальностью, оставшейся на земле.
– Серафина! – повторял Фрэнт. – Ты знаешь ее? Она вернулась? Она была дома?
– Она была дома вот уже две недели, umtwana, – сказал старик, по-прежнему дрожа, как осиновый лист. – Скот утонул! – воскликнул он голосом Иова и Лира. – Дома, люди – всё утонуло!
– Утонули?! – закричал Фрэнт, освещая фонариком лицо старика. – Как? Почему утонули?
– Вода шла стеной, мой сын, – сказал старик, и дождевые капли, стекавшие у него по щекам, в лучах фонарика казались слезами. Его колотила дрожь, ветхая одежда облепила тело.
– Умлилвана, – сказал Фрэнт. – Умлилвана – ее брат?
– Умлилвана? – переспросил старик. – Нет, Умлилвана не брат ей. Она должна была выйти замуж за Умлилвану.
Сверкнула молния, и он увидел лицо Фрэнта.
– Всё кончено! – воскликнул старик, вытянув вперед черную костлявую руку, словно защищаясь от неведомой опасности. На языке лембу одно и то же слово означает "кончено" и "разрушено". – Что с тобой? Тебя поразили злые духи?
Да, всё было кончено, всё было разрушено. Раскаты грома не умолкали, но рев разлившейся реки казался еще громче, и дождь сек Фрэнта хлыстами из льда и стали. Точно наступил всемирный потоп. Точно пришел конец света.
Что-то толкало Фрэнта оставить старика, сбежать с горы и, погрузившись в эти обезумевшие воды, найти в них забвение, но что-то более сильное приказывало ему вернуться в Мадумби, в лавку, к Мак-Гэвинам, к работе, к поискам своего пути в жизни, к непроявленной пленке и к коже питона с двумя дырками от мотыги, пробитыми девушкой, – коже питона, висящей на стене, как знамя.
– Я должен вернуться, – сказал Фрэнт старику и на мгновение крепко сжал его плечо. Затем двинулся по направлению к Мадумби, освещая фонариком тропинку. Старик крикнул ему вслед, чтобы он был осторожней, но ливепь Заглушил его слова. Фрэнт прошел, спотыкаясь, несколько шагов, из горла его вырвалось судорожное рыдание, и он пустился бежать.
Герберт Эрнест Бейтс
НА МАЛЕНЬКОЙ ФЕРМЕ
(новелла, перевод М. Шерешевской)
После смерти матери на ферме стало как-то одиноко. Это была маленькая ферма, и он был единственным сыном.
Дорога туда шла по полям между каменными оградами, которые лётом от деребянки и лишайника становились совсем желтыми, в самом конце ее стоял серый квадратный дом. Он прожил в нем всю свою жизнь – почти тридцать пять лет, – но не помнил, чтобы дом когда-нибудь красили. Впрочем, это было несущественно: к ним всё равно никто никогда не заглядывал. Во дворе у каменного коровника росло большое ореховое дерево, вокруг пруда виднелось несколько слив. Осенью ветер сбивал орехи и сливы, и они падали в воду или в высокую некошеную траву и бурый разросшийся щавель. До рынка было около восьми миль. Пока соберешь сливы, очистишь орехи, по грузишь их в багажник старенького "морриса", подсчитаешь, сколько уйдет бензина и времени, и прибавишь плату за комиссию аукционеру и всё прочее – выходило, что возиться не стоило. К тому же он не очень-то умел читать и писать. Печатные буквы он еще мог разобрать, а вот написанные от руки – никак. Всякие расчеты, да и многое другое, приходилось принимать на веру. И всё потому, что он мало ходил в школу. До школы было три мили, и зимой туда трудно было добираться. Летом шла прополка посевов, убирали урожай, и отцу нужна была его помощь.
Потом, когда ему минуло семнадцать, умер отец, и вся его жизнь превратилась в борьбу: нужно было платить налоги, покупать семена и еще откладывать немного денег на покупку машины. В конце концов он приобрел подержанный "моррис", которым до него уже пользовались десять лет. Он весь ушел в работу. Теперь он стал крупным мужчиной с широкими, сильными плечами и мягкими, доверчивыми серыми глазами; размышляя о чем-нибудь, он всегда покусывал губы. Его звали Том Ричардс, и всякий раз, когда ему приходилось расписываться, он немного медлил, прежде чем вывести свое имя.
– Вы будете указывать свое имя в объявлении? – спросила девушка.
– Что указывать?
– Имя. Или, может быть, вы хотите воспользоваться почтовым ящиком?
– Почтовым ящиком?
– Ну да. Вместо имени проставим номер почтового ящика.
– Ящика? – Он стоял озадаченный, покусывая губы и тараща на нее глаза.
– Понимаете, если будет ответ, – объяснила она, – он поступит сюда. Вы его здесь получите, и никто не будет знать, что это вы дали объявление. На вашем месте я бы указала почтовый ящик.
– Ладно, пусть будет ящик.
Она взяла карандаш и, приписав к объявлению несколько слов, взглянула на Тома:
– Хотите прочесть?
– Да., нет… не знаю… – Он положил на конторку большие руки, влажные от пота. – Нет, – сказал он наконец, – прочтите сами. Читайте. Вы писали, вам и читать.
– Пожалуйста. – Девушка стала читать объявление, которое согласилась написать за него, так как ей показалось, что от смущения он не сможет написать его сам: – "Одинокий фермер ищет молодую женщину на место экономки. Тридцать пять лет. Собственная машина. Гарантируется полное сохранение тайны". Так хорошо? Как вам кажется?
– Собственно, мне нужна девушка для работы по дому и в поле.
– Конечно, – согласилась она, – я знаю. Но мне кажется, в объявлении лучше так прямо не писать.
– Не писать? Ну что же, не пишите. Не надо. Раз вы так считаете, – сказал он. – Сколько с меня?
Пересчитав еще раз слова в объявлении, она взглянула на Тома:
– Три шиллинга шесть пенсов. Ваше объявление будут помещать из номера в номер в течение недели.
– Когда мне зайти?
– Попробуйте в субботу.
Облегченно вздохнув, Том вышел из редакции и постоял немного у входа, покусывая губы. Лето только начиналось. Солнце пекло вовсю. Не сегодня-завтра ему понадобится помощь для уборки сена и пшеницы. Ему нужна добросовестная, сильная женщина, красивая женщина, но работящая. Вот в чем трудность. И пока он стоял, стараясь представить себе, какой должна быть эта женщина, и раздумывая, как ему узнать, действительно ли она хорошая работница, он вдруг что-то вспомнил.
Он вернулся в редакцию.
– Мне тут кое-что пришло на ум, – обратился он к девушке. – Фотокарточку бы надо. Мы ничего не написали о карточке.
– Да, – согласилась девушка. – Это можно добавить.
– По-вашему, я хорошо придумал? Так можно?
– Почему же? – сказала девушка. – Мы добавим: "Прошу приложить фотокарточку". И это даже не будет стоить вам лишних денег.
С южной стороны дома на участке в три акра, защищенном от ветра высокими кустами черной смородины, у него была посажена свекла. Кусты смородины были усеяны розовато-лиловыми, розовыми и белыми цветами, и защищенная живой изгородью свекла быстро подымалась. Том начал окучивать ее еще на той неделе, и теперь, двигаясь вдоль рядов и останавливаясь, чтобы выровнять взрыхленную землю или взглянуть на выкорчеванные сорняки, которые под лучами палящего солнца быстро превращались в безжизненную серую массу, он, не переставая, думал об объявлении и о том, что из этого получится.
Он думал, что теперь у него появится помощница, которая будет делать всю работу по дому, готовить еду, а в обед или ранним вечером выйдет помогать ему в поле. Он представлял себе женщину, которая не хуже мужчины сможет окучивать картофель, ворошить сено, копнить пшеницу. Им с матерью всегда было трудно заручиться помощниками и выкроить на это деньги.
Не так давно он взял себе работника, который приезжал во второй половине дня. Звали его Джек Эмет. У Эмета была оптовая молочная лавка в Милтоне – ближайшем от фермы городке; закончив развозить молоко, он приезжал на ферму на своем велосипеде и часов пять, дотемна, помогал Тому. Денег на это почти не шло: Эмет покупал у Тома молоко от четырех черных эрширок и забирал яйца, а потом вычитал из долга за молоко и яйца то, что приходилось ему за работу, из расчета двадцать пять шиллингов в неделю. Трудность заключалась в том, чтобы получить с Эмета остальное. Эрширки давали не бог весть сколько молока, но день на день не приходится, и иногда они доились неплохо, а яйца были всегда, хотя Том в точности не знал, сколько их там было. Эмет постоянно задерживал с уплатой, но что поделаешь, говорил он, если ему тоже не платят, а чертово правительство запрещает то одно, то другое, и приходится прямо из кожи лезть, чтобы не прогореть. Когда, наконец, он расплачивался с опозданием в четыре-пять месяцев, Том был так рад получить деньги на удобрение или семена, что ему уже было не до проверок. И счета Эмета, и его работу, и его рассказы Том принимал на веру.
На этой неделе, когда, окончив доить коров, они с Эметом ранним вечером принимались за свеклу, Том раза два совсем было решился рассказать Эмету об объявлении. Но потом передумал. Иногда ему казалось, что Эмет гипнотизирует его. Каждый день он говорил о скачках, часто и быстро роняя слова, словно капли разогретого свечного сала. Карманы у него всегда были набиты газетными вырезками, в которых говорилось о лошадиных статях, призах, жокеях и ставках. Иногда он останавливался на меже и, возбужденно размахивая тощими руками, минут пять, а то и десять распространялся о Больших Национальных скачках 1932 года или 1935 года или еще о каких-нибудь скачках. Эмету исполнилось двадцать семь лет, его маленькие темные глазки были похожи на башмачные пуговки, черные волосы начали редеть, а кожа никогда не загорала. И как бы оттого, что он так много говорил и мечтал о лошадях, физиономия у него стала вытянутой и костлявой, а толстые губы в минуты волнения брызгали слюной.
– Ну почему бы тебе не поиграть чуток на скачках? – наскакивал он на Тома. – Почему ты не играешь? Да разве ты сообразишь при твоей неповоротливости. Уж больно ты неповоротливый. Знаешь, как я это обделываю? Я тебе скажу. Ставлю каждый день, понимаешь, каждый день. Выбираю лошадь и ставлю. А когда выигрываю, двадцать процентов с выигрыша снова пускаю в игру. Понял? С любого выигрыша. Выиграешь фунт, ставишь четыре шиллинга, понял? Понял, где тут собака зарыта? Понял? Вкладываешь в игру, а потом уже не трогаешь этих денег, ни-ни. А их становится всё больше. Двадцать процентов, еще двадцать процентов, и всё время по двадцать процентов. Так что, как бы ни получилось, ты всегда остаешься в выигрыше, понял? Двойная выгода, понял, Том, понял, что я говорю? Всегда остаешься в выигрыше.
Пока Эмет рассуждал, всё, что он говорил, казалось важным, и разумным, и дельным, и поэтому Том так и не решился рассказать ему об объявлении. У него было такое чувство, что Эмет возьмет и превратит его намерение в этакое выгодное деловое предложение. А ему этого не хотелось. Он мечтал дать дом той, которая станет стряпать для него, стелить ему постель, помогать в поле и, может, со временем даже полюбит его. Это было вполне возможно. И ему не хотелось, чтобы Эмет снова внушал ему свои идеи о том, каким образом всегда оставаться в двойном выигрыше.
Отправляясь в субботу после обеда в город, он нервничал, и ему было жарко. Если там окажутся письма, то что, собственно, ему с ними делать?
Когда он вошел в приемную редакции, девушка улыбнулась ему, откинулась назад и протянула руку к ящичкам с номерками.
– Два, – сказала она. – Возможно, будут еще.
Он стоял молча, сжимая конверты в руках и боясь взглянуть на них.
– Надеюсь, ответы хорошие, – сказала девушка. – То, что вам нужно?
– Да-а.
Он всё не уходил и смотрел на нее, словно хотел попросить о чем-то.
– Э-Э, – протянул он, – э-э…
– Да?
– Может, распечатаете их, – решился он, – и прочтете вслух?
– Нет, что вы? – запротестовала она. – Как можно!
– Прочтите, – сказал он. – Пожалуйста. – Он отдал ей конверты: – Понимаете, я не очень-то хорошо умею читать.
Он просительно взглянул на нее. Ему нравилось ее маленькое, нежное, доброе лицо. И ручки у нее были аккуратненькие и ласковые. Он, не отрываясь, смотрел на них, пока она распечатывала первое письмо.
– Это от девушки из Торпа.
– Да?
– Она пишет, что ей двадцать девять. Была служанкой. Умеет стряпать, сбивать масло. Всегда мечтала работать на ферме. Деревня ей очень нравится. Она пишет: "Я тоже совсем одинокая, и если подойду вам, то буду делать для вас всё, что только смогу. Не могу сказать, что я такая уж сильная, но мне очень хочется вам помочь, а это уже много, и вы, пожалуйста, не отказывайте мне. Уважающая вас…" Ее зовут Энн Мур, – закончила девушка.
– Так, так. – Том задумался. – А карточка?
– Нет, карточки нет.
– Нравится вам письмо?
– Как вам сказать, – ответила девушка. – Двадцать девять звучит подозрительно. Женщинам всегда двадцать девять, когда им за тридцать, и тридцать девять, когда перевалило за сорок.
– Там еще сказано, что она не очень сильная.
– Да.
– Мне что-то не очень нравится.
– Может, посмотрим другое письмо? – предложила девушка. Когда она вскрыла конверт, он увидел, что туда вложена карточка. С минуту девушка разглядывала ее, затем не спеша протянула ему. Он тоже стал разглядывать карточку. На него смотрело довольно широкое лицо, пожалуй, даже тяжеловатое у глаз и губ; светлые волосы были гладко причесаны и челкой спадали на лоб.
– Очень разумное письмо, – сказала девушка, но он всё еще рассматривал карточку и почти не слышал, что она читала. – Ей двадцать шесть, и она честно признается, что никогда даже близко не подходила к ферме. Но она привыкла к тяжелой работе и всему может научиться. Она пишет, что живет у знакомых, и если ее предложение вам подходит, то в воскресенье вечером она свободна и вы можете зайти к ней на Денмарк-стрит, двенадцать, и отвезти ее на ферму. Она пишет, что будет ждать вас от шести до семи. Ее зовут Эдна – Эдна Джонсон.
Он почти не слышал того, что она ему говорила, и теперь, когда она замолчала, он взглянул на нее. Ему казалось, что карточка живая и что так или иначе всё уже решено.
– Это письмо мне больше нравится, – сказала девушка.
– Да, куда больше.
– Честное письмо, а это очень важно.
Он уже снова смотрел на карточку, на широкое, сильное лицо, на гладкие густые волосы. Пожалуй, это лицо можно было даже назвать красивым, но дело было не в этом. "Честное" – это слово перевесило всё остальное и Завладело его мыслями. Честность и сила – вот что ему нужно. Товарищ, который будет помогать ему, будет честно делить с ним все труды и заботы, всё хорошее и дурное. Товарищ, которому он сможет доверять.
* * *
Вечером, когда солнце склонялось к западу, тень от орехового дерева легла ни унылый каменный дом, и давно не крашенные серые рамы стали черными. Тень легла на заросший пруд; сгустилась на ржавых боронах, глубоко утонувших в высокой крапиве у амбара, на свинарниках, сколоченных из бочарной клепки и давно уже пустующих, на куче хлама, сваленного и забытого под дырявым навесом. Тень, казалось, завладела всем, кроме соломенных волос Эдны Джонсон.
Том Ричардс не раз слышал, что фотографию можно как угодно приукрасить и человек на ней будет совсем не такой, какой он в жизни. Но сейчас, обходя свою ферму и поля, где за живой изгородью из цветущей смородины подымалась налитая, потемневшая от зноя пшеница, он не переставал думать о том, какой похожей, какой неподдельной была ее фотография. У нее было сильное, тяжелое лицо и обнаженные до плеч руки. Рот, как на фотографии, был чуть великоват, но, когда она улыбалась, из-под полных, мягких губ виднелись белые крепкие зубы. А главное, как и на фотографии, ее лицо производило впечатление глубокой честности. Это чувствовалось и в том, как она смотрела на него, и особенно в том, как она говорила.
– Значит, свиней вы сейчас не держите? – спросила она.
– Нет, я это дело бросил.
– И овец у вас тоже нет?
– Нет. Наша земля для них не очень-то годится.
– Только куры, и коровы, и две лошади?
– Да. Это всё.
– Я, конечно, мало смыслю в сельском хозяйстве, – сказала она, – но с чего вы, собственно, получаете доходы?
– Главным образом с молока. С молока и пшеницы. Урожаи у нас хорошие.
– Я всегда жила в городе, – сказала она. – Вы ведь знаете об этом?
– Знаю.
Она говорила просто и прямо, и иногда он терялся, не зная, что ей ответить.
– Хотите взглянуть на дом? – предложил он наконец, и она сказала, что да, она охотно посмотрит.
Он знал, что ему нечем особенно хвастать, и поэтому всё время молчал, показывая ей сначала закопченную кухню, где в одном углу стояла грязная керосиновая плита системы "Велор" и где он стряпал, мыл посуду и обедал, потом гостиную с камином из кафельных плиток и такими выцветшими обоями, что узор на них стал похож на еле заметные водяные знаки, потом спальни – их было три, – где высились громоздкие латунные кровати и на мраморных умывальниках белели туалетные принадлежности, где по стенам красовались семейные фотографии, с кроватей свисали старомодные подзоры с кистями, а на окнах с облупившимися рамами висели пожелтевшие тюлевые занавеси. В одной из спален она задержалась и взглянула в окно на уходившее вдаль поле, – на целую милю вокруг не было ни единого строения. День стоял знойный: в комнате было душно и пахло чем-то затхлым. Вдруг она подошла к окну и попробовала раскрыть его; но много лет назад, может быть, еще тогда, когда красили рамы, переплеты осели, и, насколько Том мог припомнить, окно так ни разу и не открывали. Побившись немного, она, по-видимому, поняла безнадежность своей затеи и отказалась от нее. Она отошла от окна и предложила:
– Пойдемте вниз.
Когда они спустились вниз, он подумал, что, пожалуй, им лучше всего посидеть в гостиной. Гостиной никогда не пользовались, но ему казалось, что так нужно. Там тоже стоял затхлый, нежилой запах; было душно от нагревшейся на солнце пыли. Камин украшали две вазы из розового стекла, наполненные коричневым камышом, который много лет назад мать Тома собрала на пруде. Стоило прикоснуться к нему, и он рассыпался коричневой пылью. За вазами висело зеркало, искажавшее всё, что в нем отражалось. Прямо перед ним стояли белые мраморные часы, – они не шли. Гостиная всегда казалась Тому красивой, уютной комнатой, и на рождество, когда он зажигал камин, там было тепло и приятно. Но сейчас ему стало как-то тоскливо. Он вдруг понял, что, если эта девушка действительно так честна, как он надеялся и как ему казалось, она немедленно встанет и уйдет из этой мертвой, душной, пыльной гостиной и никогда не вернется.
С той самой минуты, когда он увидел ее в городе выходящей из дома, без шляпы, с гладко причесанными светлыми волосами, в расстегнутом полупальто, из-под которого виднелось светлое платье, облегавшее ее большое тело, с той самой минуты им овладело беспокойство. Теперь же, сидя на стуле у окна и глядя на нее, освещенную вечерним солнцем, в лучах которого ее белая кожа казалась еще белее, а светлые волосы – еще светлее, он почувствовал себя совсем несчастным: ему казалось что ничего не выйдет. Может, он зря не рассказал о ней Эмету. Вдвоем они немного прибрали бы в доме. Он вдруг вспомнил мать, всегда неряшливую, в стоптанных башмаках, и почувствовал, что дом этот принадлежит мертвой и весь пропах мертвечиной.