Текст книги "Английская новелла"
Автор книги: Артур Конан Дойл
Соавторы: Оскар Уайльд,Джон Голсуорси,Гилберт Кийт Честертон,Олдос Хаксли,Редьярд Джозеф Киплинг,Клапка Джером Джером,Грэм Грин,Дорис Лессинг,Джеймс Олдридж,Эдвард Морган Форстер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
– Все, что они не смогли съесть, они забрали с собой, – сказала она. – ...И не только еду. Брошка Молли исчезла со стола.
Тревожная мысль закралась в голову Пата.
– А из вещей Боба они ничего не нашли? – спросил он взволнованно.
– Нет, слава богу. Находить-то было нечего.
Они снова замолчали, погрузившись в свои мысли. Где-то за домом заухала сова, собака загремела цепью, тихонько заворчала и вздохнула, и ночь погрузилась в безмолвие.
Пат поднялся.
– Устал я, – сказал он. – Пойду спать.
– Подожди, я приложу тебе что-нибудь к лицу, – сказала мать. – Вон как тебя изукрасили.
– Да не стоит, – ответил Пат. – Очень хочу спать.
Он подошел к матери поцеловать ее и пожелать ей спокойной ночи. Когда он наклонился, его внимание привлек тусклый блеск латуни.
– Смотрите! – воскликнул он. – Смотрите! – Он достал с полки над очагом обойму с патронами.
– Это от револьвера Боба, – прошептал он.
Мать перекрестилась.
– Они и не заметили, – сказал отец. – Бог ты мой, единственное, что они могли найти, лежало у них под носом.
Угрюмый, недобрый взгляд смягчился. Он усмехнулся и вдруг заразительно расхохотался. В комнате как будто сразу стало веселее. Даже Молли заулыбалась. В конце концов, они все-таки одержали верх. На минуту все забыли о перенесенном унижении. Их больше не давило сознание силы врага. Эти люди могут прийти еще раз, могут учинить что-нибудь и похуже, но с ними можно бороться, их даже легко провести.
– Вот Боб-то посмеется, когда мы ему расскажем, – сказал Пат, гордый своим открытием.
Он сунул патроны в карман; ему было приятно, что они там лежат. Ушибы все еще болели, и глубоко внутри тоже что-то ныло, и все не проходило ощущение потери, чувство, что жизнь уже не будет казаться ему такой ясной и справедливой, как прежде.
УМИРАТЬ НЕЛЕГКО
(новелла, перевод В. Коваленина)
В конце длинной борозды, вспаханной при последнем приземлении, лежал сгоревший остов истребителя. Солнце уже садилось. От каждого бархана и холма, от каждого камня, каждого куста сухих колючек тянулись к темнеющей стороне горизонта длинные пурпурные тени. Но в раскаленном песке и в беспредельно пустом небе все еще удерживался полуденный зной, а томящая душу тишина на этой грани дня и ночи, казалось, таила в себе хрустальную чистоту воздуха, никогда не оглашаемого звуками жизни.Погруженный в это безмолвие, в этот песок и свет, разбитый самолет лежал, как скелет какого то огромного животного, приползшего сюда умирать еще десять тысяч лет назад. Его серебристые кости, закопченные и ставшие хрупкими от жара, казалось, медленно крошились под невидимым, но непрестанным действием времени; казалось, только эта вечная тишина сохраняла еще их форму, и легкого дыхания ветра будет достаточно, чтобы в одно мгновение превратить их в кучу пыли. Но никогда не шелохнется здесь воздух, на выбеленный песок никогда не упадет ни одна капля влаги, столетия не ступит сюда нога человека. А эта длинная, изорванная лента вспаханной пустыни, которая тянулась за обломками, могла быть таким же старым и прочным следом, какой оставляет в окаменевшей доисторической грязи волочащийся хвост гигантского пресмыкающегося.Но эти кажущиеся деревянными металлические кости были еще горячи от огня катастрофы, а облако, поднятое самолетом при падении, едва рассеялось. И летчик еще не был мертв. Он лежал немного в стороне, одна нога как то неестественно подогнута, разбитая челюсть свернута набок, обнажены окровавленные десна и остатки выбитых зубов; кровь запеклась на его лице, густо обагрила одежду. Только глаза еще жили, и взгляд медленно скользил по ручейку муравьев, который бесцельно стекал со склона песчаной волны.Летчик чувствовал, что еще жив, но до его сознания еще не доходило, что жить ему осталось совсем немного. Он прислушивался к ощущениям внутри себя, не столько болезненным, сколько странным, ужасающе необычным, как будто там, внутри, разрасталось что то чужое, из резины и металла, перемешанных с его внутренностями.Он попытался пошевелиться. Тонкая струйка темной крови вытекла из уголка рта на жаждущий влаги песок. Боль в сломанной ноге пронзила сознание, и он впал в забытье.Заключенный в разбитом теле, погруженный в бессознательное состояние мозг все же жил, напрягался, возвращался к прошлому, к тому, что уже стало только воспоминанием. И он вновь переживал момент крушения, когда взметнулся горизонт, и пустыня бросилась на него кошмаром застывшего времени, когда он с ужасом, с омертвело напряженным каждым мускулом ждал предстоявшего удара о землю…А сейчас он снова в небе, летит за командиром эскадрильи, среди таких родных густых облаков, и еще не прожит последний год его жизни. В полном одиночестве, ликуя, парит он высоко над землей в сиянии солнца, принадлежащего только ему – лучи не могут достичь земли, окутанной октябрьским туманом. Потом он пикирует, и неожиданно открывается просвет в облаках – огромное закопченное пятно зданий с зелеными прямоугольниками травы и деревьев в центре, которое потом опрокидывается; затем делает разворот и ускользает в нежную облачную пелену; а когда летит домой, на свой аэродром, – узнает маленький зеленый островок, затерянный в пестроте Лондона, тот парк, который он так хорошо знает, в котором встречался и гулял с девушкой, месяц назад ставшей его женой.Время уже не властно над ним, потому что сейчас он с ней; он слышит, как та смеется над котенком, играющим своим хвостом на коврике перед пылающим камином; он идет с нею по траве сада, вдыхая ароматный влажный ветер весны; пылая страстью, приникает он летней ночью к ее покорному телу и вместе с ней встречает первые отблески зари в небе, – оба они знают, как коротко их счастье, и от этого еще острее мгновения их блаженства.Но сладкая теплота исчезла, боль и холод снова одолели его. Возвращение сознания оказалось еще мучительнее. Его открытые глаза смотрели в необъятное ночное небо, все усыпанное звездами. Холод и тишина словно старались похоронить его, и он уже предчувствовал свою одинокую смерть.╚Я еще жив!╩ – хотел крикнуть он, но разорванные голосовые связки издали лишь слабые животные звуки. Его тело – сплошной комок боли; мучительная боль в ноге сливалась с отвратительным тупым ощущением внутри, и дикая боль в раздробленной челюсти усиливалась яростью и физическим унижением от распухших, беззубых, беспомощных десен.Но боль не одолела его. Он еще чувствовал свое одиночество, свою ничтожность перед этим холодным, изрешеченным звездами небом и сознавал всю тщетность надежды на спасение, на возможность выжить. Он знал, что завтра – если только раны позволят ему прожить так долго, – будет жара, налетят мухи, затуманит голову бред и наступит отвратительная смерть от жажды. И сознавая свое положение, он заставлял себя забыть страх и бессмысленную надежду.Да, он не сомневался, что скоро умрет, но все же из его горла инстинктивно рвался слабый крик: ╚Еще не конец!╩ – крик, исторгнутый нервами и мускулами, которые отказывались признать свое поражение.В глубокой тишине где то далеко завыли шакалы, и этот звук задрожал в чистом, пустом воздухе подобно вою истязаемых сумасшедших. ╚Я скоро умру,╩ – говорил он себе. ╚Еще не конец,╩ – хрипело его горло.Когда же, думал он, придет рассвет (ему холодно, но жара пугает еще больше), и с мыслью о рассвете он вслушивался в быстрое и слабое тиканье часов. Странно, что они не разбились, пронеслось в мозгу; он еще помнил, как заводил их утром (так давно это было!), и сейчас старался не думать о том, что остановится раньше – часы или его сердце…Тихо мерцали звезды, и он не знал, только ли началась ночь или уже заканчивается. Он мог только ждать рассвета и страдать. И хотя новый день мог стать последним в его жизни, он все же, пока жив, не мог не ждать рассвета со слабым нетерпением, как будто новый день принесет какую то зацепку надежды. И, думая о восходе солнца, он внезапно вспомнил, откуда то из далекого–далекого прошлого, рассвет того долгожданного дня, когда радость ожидания счастливой минуты смывала с души усталость и тяжесть ночного полета и все мрачное оставалось позади, исчезало при мысли о двери, которую он сейчас откроет, о комнате, в которую войдет и увидит Ее, еще спящую, чья любовь и дружба обещали преобразить его жизнь…Время от времени, явственней, чем боль и одиночество, в мозгу вставали картины лондонских улиц ранним утром, зелень деревьев в маленьких, покрытых сажей садах, запах пыли и бензина – тот лондонский воздух, по которому он так тосковал; знакомый длинный, отвесный склон и сужающаяся перспектива домов; среди них тот дом, та комната, открытая дверь, к которым так упорно тянулись его мысли. Он чувствовал тогда необычайный прилив сил и страстное нетерпение. Небо было низким и грозным, листья на деревьях как то странно обвисли, и это очень удивило его, надолго осталось в памяти.И сейчас воспоминания о том майском рассвете, о деревьях, четко прорисованных на фоне грозового неба, о пережитых тогда минутах блаженства отгоняли мысли о смерти; воспоминания тесно обступали его, мелькали в мозгу, как снежинки, гонимые ветром.Он прожил только двадцать шесть лет, но прожил их жадно. Смерть, к мысли о которой он, казалось, уже привык, все же оставалась какой то нереальной. Где то там, в городах, далеких казармах, спят те, с кем он делил радости жизни, спят уверенные в завтрашнем дне; на сад около дома, где он родился, опускается роса, в сарае лежат аккуратно сложенные дрова, нарубленные на следующую неделю; за дверью, ключ от которой лежит сейчас в кармане, спокойно спит его жена и, возможно, уже утром получит его письмо; все идет точно так, как обычно. ╚С моей смертью умрет весь мир,╩ – смутно казалось ему всегда, и сейчас, постигая вечность мироздания, он не мог поверить в собственную гибель.Часы еще тикали; над головой кружились звезды; в болезненно напряженной тишине он слышал бесшумные удары своего сердца. И удары этого преданного механизма, который помогал его телу выдерживать дорогу сквозь время, начали постепенно убеждать в реальности смерти. Воспоминания кружились в нем, призрачные и тающие, неуловимые, как снежинки, когда пытаешься поймать их ладонью: о мгновении экстаза, которое исчезает, достигнув вершины; о смехе, пропадающем, становясь осознанным; о веселых искорках в глазах жены – они и вовсе неуловимы, слишком мимолетны, чтобы их удержать. Исчезали неповторимые в своем разнообразии рассветы, радостные ощущения легкости и беззаботности, полноты счастья, музыка ночей, страстные ласки нежных рук и дрожь сплетенных тел… – все, что лелеял в своих бренных тканях его мозг, который уже близок к разрушению и с которым погибнет весь этот радостный его мир.Он застонал; боль скрутила его, а холодная змея внутри свертывалась кольцом и раздувалась.Горьким и жгучим потоком заливало его душу сожаление о недолговечности ускользающего счастья, обо всем, что он имел и должен потерять, о том, что могло еще быть, о будущем, о тех сорока годах, которые он мог еще прожить. Нет, думал он, не страх омрачает последние его часы, а горькое сожаление… сожаление… Перед ним бесшумно проносится вся его жизнь. Как бледные цветы на темной, медленно текущей воде, вставали в памяти, одно за другим, лица тех, кого он знал и любил, и одно за другим они поглощались тьмой; и каждое лицо, прежде чем скрыться под водой, бросало на него мягкий сожалеющий взгляд.Я жил так, думал он, будто у меня была бездна времени, и только сейчас сознаю, насколько я был расточителен. Горечь сожаления о прошлом и будущем была одинаково сильной: он вспоминал потерянные счастливые минуты, потери той особой душевной настроенности, в которой расцветает дружба, тех слов, взглядов, поступков, которые вызывали веселый смех его друзей и знакомых; вспоминал определенные места, звуки, запахи, погоду – и эти воспоминания вызывали в нем смешанное чувство острой тоски и глубокого удовлетворения.С горькой болью утраты думал он о доме, о жене, о жизни, прожитой вдвоем, о разделенных минутах блаженства, о душевной теплоте и нежности…Ночь уже рассеивалась. Еще было темно, но звезды на востоке уже бледнели – край земной тени пробегал по Африке и будил Атлантику. Холодно мерцавший зеленоватый свет дрожал на горизонте, разливался все дальше. Потом зелень слабела от отблеска зари, в центре которой сиял ободок еще не вставшего солнца.Что то новое происходило и с его телом, боль притуплялась, и нежное тепло ласково обволакивало его окоченевшие члены. Но это не надолго утешало его. В пустыне нет ни тумана, ни облаков, ни длинных теней, чтобы смягчить жаркие лучи солнца, которые уже начинали безжалостно жечь его тело. Он закрыл глаза, и солнечный свет стал малиновым, проходя сквозь веки.Бродившие вокруг шакалы уже давно смотрели на неподвижное тело, но каким то особым своим чувством понимали, что человек еще жив. Перья птиц, в которых шелестел обжигающий воздух, были сухи и жарки, широкие крылья едва шевелились; стервятники, свирепая жизнь которых сконцентрировалась в их темно–коричневых глазах, способных разглядеть мышь за много миль, казались безжизненными. Они терпеливо ждали, ни на минуту не отрывая глаз от неуклюже лежавшего, слабого тела в грязной одежде.Муки его усилились, когда вся безжизненная пустыня наполнилась мухами; каэалось, они появлялись из голых камней и обнаженных кустарников, из этого мертвого, стерильно чистого песка. Злобно жужжа, они садились на его рот, нос и глаза, поднимались и снова садились, ползали, исследуя каждый дюйм обнаженного тела, щекотали его своими лапками, побывавшими во всяких отбросах и нечистотах.Запекшаяся кровь на лице уже совсем почернела, распухшая нога теперь чудовищно раздулась, а впавшие глаза покрылись сухим желтоватым гноем. Узнать его уже было невозможно.Страдания не имели предела. Они дошли уже до той грани, за которой теряется чувствительность ко всем новым мучениям; мухи, жара, жажда и боль слились в единую муку, которой он уже не чувствовал. Теперь почти все время он был в бреду, ум его работал в промежутках между обмороками, создавая кошмарные, искаженные видения прошлого. Когда же сознание прояснялось на некоторое время, страдания – физические и душевные – становились невыносимыми.Почему, тщетно спрашивал он, почему это должно было случиться? Пoчему именно с ним, кто мог жить так долго и счастливо? По ходатайству перед краснолицым человеком с медалями и усами и по собственному обдуманному решению – я стал летчиком. (Побуждение пришло извне, думал он, но выбор сделал я сам.) Я мог бы стать кем угодно, но один случай определяет последующий, а стремление к цели ведет к ее осуществлению. И так я стал летать, выходил невредимых из боев, сражаясь над моей зеленой землей, чье достоинство хотел защитить. А теперь вот оказался в этой пустыне, и только потому, что Джинджера Матисона свалила малярия, а мое имя шло следующим в расписании полетов; потому, что неизвестный враг сделал правый вираж вместо левого и случайно увидел меня раньше, чем я его. Этого давно следовало ожидать; война, судя по многим фактам, на которые я как то мало обращал внимание, несла всегда что то роковое в своих случайностях. И сейчас мухи ползают по моим слипшимся глазам, кровь спеклась внутри, и с минуты на минуту моя последняя капля жизни просочится в иссохший песок.Солнце уже сходило с зенита, крошечные тени от каждой песчаной складки повернулись в другую сторону и стали удлиняться. Вытянутая рука человека сжалась и разжалась. Прошел час, тени подросли еще, и рука снова сжалась.Он давно слушал тиканье часов – полуосознанный звуковой фон своего сознания. Вдруг он почувствовал, что часы остановились. Судорога прошла по его телу, а боль опять тупым ножом разодрала его внутренности. Он немного повернулся, слабо поведя головой из стороны в сторону, и черная кровь хлынула из горла. По его телу быстро пробежала тень, потом еще одна, еще, когда три стервятника пронеслись вниз и вверх между ним и солнцем.Через некоторое время его слипшиеся веки судорожно приоткрылись, он увидел, что день начинал клониться к вечеру. Опять что то новое произошло в нем. Он чувствовал себя необыкновенно легким и бесплотным, боль доходила словно откуда то издалека, свинцовая тяжесть внутри как то слабела, затихала. Большие разноцветные искры вспыхивали в мозгу. Мысль стала необычайно ясной. Уже скоро – думал он. Он вспомнил свои мучительные сожаления, но уже как давний–давний душевный кризис. Каждый должен умереть, думал он, и ему казалось, что он совершил какое то великое и утешительное открытие. Призрачным фейерверком разноцветные искры начали двигаться вокруг невидимой оси на фоне ослепительно голубого неба.Да, говорил он себе, к каждому рано или поздно приходит этот момент, обдавая удивлением и ужасом, и против этого так же бесполезно протестовать, как и против появления из чрева. Не смерть страшна сама по себе, а горькое сознание, что никогда больше не будет счастья и того особенного мира, который я теряю гораздо раньше, чем думал; я – и не только я. Потому что сейчас не я один, не только я, а мы – все, кто умирает в эту минуту на раскаленных песках, на замерзшей земле, в окровавленных рвах под тюремными стенами, в пыльных руинах зданий, кто сгорает заживо, тонет, умирает от голода, умирает в холоде, под дождем, в грязи, во тьме, под палящим солнцем – все мы задыхаемся от горького отчаяния и тоски по жизни, которую теряем, по счастью, по своему особому миру, в котором нам было так хорошо. Все мы жадно хотим жизни. Даже сейчас, когда нет никакой надежды, когда гаснут остатки сознательного бытия, – не сдаются голодные нервы, и еще теплое тело, и несговорчивые органы, отказываясь признать ждущее их поражение.Солнце было уже совсем низко. От обломков самолета протянулись причудливо сплетенные тени, а тени кустов, камней и барханов приобрели какую то пурпурную твердость и казались более реальными, чем их выбеленные оригиналы.Против разбитой головы умирающего находился песчаный бугорок, усыпанный мелкими камнями, среди которых боролись за жизнь метелки какого то растения. Это единственное, что он мог видеть, было сейчас всем его миром. В странном свете заходящего солнца этот бугорок был миниатюрой огромной пустыни, точной копией беспредельной выжженной чаши, которая замкнула его в своем центре. Это стало последним, что запечатлели его тускневшие глаза. Сердце еще продолжало слабо биться. Он умер не сразу, жизнь некоторое время теплилась в его теле, как остывающие угли под пеплом сгоревшего костра. Но муравьи, шакалы и стервятники поняли, когда он умер. И вскоре рядом со скелетом самолета лежал до блеска обглоданный скелет его пилота.Вы, люди далекого будущего, первыми нашедшие его хрупкие кости, помните, почему он погиб, и будьте ему благодарны.
Дорис Лессинг
АНГЛИЯ И АНГЛИЯ
(новелла, перевод Ю. Жуковой)
– Пора, пожалуй, – сказал Чарли. – Ты не беспокойся, у меня все готово.
Он заранее сложил чемодан, чтобы мать не хлопотала.
– Рано еще, сынок, что ты! – встрепенулась она, но тут же стала торопливо вытирать мокрые красные руки, чтобы обнять его. Она-то знала, почему сын спешит – хочет уйти до отца. И как раз в эту минуту дверь со двора отворилась и в кухню вошел мистер Торнтон. Чарли с отцом были очень похожи – оба высокие, худые, ширококостные, только у старого шахтера спина согнулась, волосы поредели, стали седые, щеки ввалились и в кожу въелась угольная пыль, а сын был строен и прям, русые кудри буйно вились, глаза смотрели живо и остро. Правда, вокруг глаз уже залегла усталость.
– Ты один! – вырвалось у Чарли. Он обрадовался, хотел снова сесть и вдруг увидел, что ошибся: в полосе света за спиной отца стояли на крыльце три фигуры. И он быстро сказал: – Я уезжаю, па. Значит, до рождества.
Шахтеры, громко топая, вошли в кухню, сразу наполнив ее шутками, которые Чарли ненавидел такой же лютой ненавистью, как постоянно торчавшего где-то за его правым плечом бесенка-невидимку.
– Так-так, – сказал один, – в храм науки, значит, возвращаешься.
– К высоким, стало быть, материям, – добавил другой.
Оба улыбались, оба говорили без всякой злобы, без тени зависти, но их шутки делали Чарли чужим в родной семье, чужим в родном поселке. Третий шахтер тоже решил не отстать и даже перещеголял остальных:
– Ты как, к нам приедешь справлять рождество или будешь веселиться с графами и герцогами? Ты ведь теперь все с ними водишь компанию.
– Домой он приедет на рождество, домой, – сердито прервала его мать и, повернувшись ко всем спиной, стала выкладывать картофелины из бумажного пакета в кастрюлю.
– На денек-другой обязательно вырвусь, – сказал Чарли, повинуясь невидимке. – Я как тот пострел, который всюду поспел.
Шахтер, пошутивший насчет графов и герцогов, одобрительно кивнул, словно хотел сказать "молодец", и весело захохотал. Остальные тоже засмеялись. Братишка Ленни радостно налетел на Чарли, тесня и толкая его, Чарли пришлось отбиваться, а мать с улыбкой глядела на них, довольная, что все обошлось. Но Чарли не был дома почти год, и, когда он стал прощаться, он увидел в посуровевших глазах шахтеров, что они этого не забыли.
– Не сердись, что я так мало побыл с тобой, сынок, – сказал мистер Торнтон. – Что делать, ты ведь знаешь…
Сначала он был секретарем шахтерского профсоюза, теперь председателем – всю свою жизнь он защищал интересы горняков в самых разнообразных качествах. Стоило ему показаться на улице, как его окликали из какого-нибудь двора мужчины или женщина в переднике: "Билл, на минутку!", – догоняли и потом шли с ним. Каждый вечер мистер Торнтон сидел в кухне или в гостиной и, пока дети смотрели телевизор, объяснял, как оформить пенсию, как возбудить иск, как выхлопотать пособие, толковал положения трудового законодательства, заполнял какие-то бланки, выслушивал чужие беды… Сколько Чарли себя помнил, отец пекся о жителях поселка гораздо больше, чем о нем.
Шахтеры прошли в гостиную, мистер Торнтон положил руку на плечо сына, сказал: "Как хорошо, что мы повидались, сынок", – и, кивнув, направился за своими гостями. Закрывая дверь, он попросил жену:
– Приготовь-ка нам чайку, мать.
– Чарли, ты тоже успеешь выпить чашечку, – сказала она. Это значило, что теперь вряд ли кто еще из соседей к ним придет и ему можно не спешить. Но Чарли ее не слушал. Он глядел, как одной рукой она моет под краном грязный картофель, а другой тянется за чайником. Потом он снял с вешалки плащ и взял чемодан под назойливый шепот внутреннего голоса, который был ему омерзителен, но который он считал единственной своей защитой против злобного бесенка за плечом: "Господи, отец просит у меня прощения! У меня! Он сейчас извинялся за то, что мало побыл со мной. Да если бы он не был такой, как он есть, если бы он не был лучший человек в поселке, а наш дом не был бы единственным здесь домом, где есть настоящие книги, я не кончил бы так хорошо школу, не получил бы стипендии в Оксфорде, – мне ли на него обижаться!" Слова "мне ли обижаться" зловещим эхом отозвались где-то в глубине, и у Чарли закружилась голова, земля словно качнулась под ногами. Но туман быстро рассеялся – перед ним стояла мать и внимательно глядела на него, все понимая и не укоряя.
– Неважно ты что-то выглядишь, сынок.
– Нет-нет, все хорошо. – Он быстро поцеловал ее. – Передай привет сестрам, когда вернутся. – И он шагнул за порог.
Братья шли молча. Пятьдесят двориков с ярко освещенными окнами тесных, уютных кухонек, где поминутно открывались двери, впуская возвращающихся к вечернему чаю шахтеров; потом пятьдесят темных, без единого огня фасадов. Даже сейчас вся жизнь поселка сосредоточивалась в кухнях, где целыми днями в печи жарко горел дешевый уголь. Поселок построила в тридцатых годах угольная компания, которую сейчас национализировали. В нем было две тысячи абсолютно одинаковых домиков, с одинаковыми квадратиками заботливо ухоженных палисадников перед окнами и одинаковыми двориками, где с утра до вечера хлопотали хозяйки. Почти над каждым домом торчала телевизионная антенна, из всех труб валил густой черный дым.
У автобусной остановки Чарли оглянулся – сейчас поселок казался черной ямой, из которой с трудом пробивался безрадостный свет слабых, мокрых огней. Он стал искать свет отцовских окон – как он любил свой дом и как ненавидел поселок! Все, что он видел вокруг, оскорбляло его, но кухня родного дома встречала его теплом и любовью. Сегодня утром он вышел на парадное крыльцо и долго глядел на длинные ряды серых оштукатуренных домов по обе стороны серой асфальтовой мостовой, на безобразные серые столбы и серые кустики живой изгороди, на высящийся над всем серый террикон, на четкие, как на чертеже, черные линии строений шахты. Он глядел на все это, а внутренний голос терзал его: "Здесь не на чем отдохнуть глазу, нет ни одного красивого здания, ни одного дерева. Все так убого, тускло и безотрадно, что было бы только справедливо стереть это уродство с лица земли и из памяти людей". В поселке не было даже кино. Была почта и при ней библиотека, в которой имелось некоторое количество любовных романов и военных приключений. Было два клуба-пивных, и были телевизоры – вот и все, чем могли занять свой досуг две тысячи семей.
Когда мистер Торнтон оглядывал поселок со своего парадного крыльца, он гордо улыбался и говорил детям:
– Вы не знаете, какие раньше были горняцкие поселки. Вы даже представить себе не можете, как там жили люди – трущобы, настоящие трущобы! Но мы их уничтожили. Теперь все к вашим услугам: хотите в кино, на танцы – у вас ведь одно на уме, знаю я вас, – пожалуйста, рядом Донкастер. А вот в наше время…
И когда Чарли приезжал домой, он старался изо всех сил не показать, как ему все тут тягостно, потому что огорчить отца ему было бы невыносимо.
К остановке подошли несколько молодых ребят-шахтеров в костюмах с широченными плечами, в лихо заломленных беретах и с закинутыми назад шарфами. Они поздоровались с Ленни, разглядывая незнакомого парня.
– Это мой брат, – сказал Ленни.
Ребята кивнули и быстро полезли в автобус. Они поднялись наверх, а Ленни с Чарли прошли вперед. Ленни был похож на них – в таком же берете, в ярком шарфе. Невысокий, крепкий, коренастый, он, как говорил мистер Торнтон, был просто создан для шахты. Но в шахту Ленни не пошел, а стал литейщиком на заводе в Донкастере. С детства он слышал, как отец кашляет по целым ночам, и решил держаться от забоя подальше. Однако отцу он этого никогда не говорил.
Ленни было двадцать лет. Он зарабатывал семнадцать фунтов в неделю и собирался жениться на девушке, за которой ухаживал уже три года. Жениться сейчас он не мог – нужно было, чтобы сначала старший брат кончил университет. Отец все еще работал в забое; по возрасту ему можно было перейти наверх, но в забое платили на четыре фунта больше. Сестра работала в конторе, она мечтала стать учительницей, но все деньги, какие были в семье, пошли на Чарли. Его учение в Оксфорде стоило его родным двести фунтов в год. Из всей семьи только младшей сестренке-школьнице и матери ничем не пришлось жертвовать ради Чарли.
На автобусе езды было полчаса, и Чарли весь подобрался, приготовившись к отпору. А ведь домой он ехал с надеждой, что хоть с Ленни обо всем поговорит, хоть с ним не будет ничего скрывать.
И вот Ленни спросил веселым голосом, но вглядываясь в лицо брата с тревогой и любовью:
– Так почему ж ты все-таки нас осчастливил своим приездом, Чарли-малыш? Мы ушам не поверили, когда ты сказал, что приедешь на субботу и воскресенье.
– Графы и герцоги наскучили, – буркнул Чарли.
– Ну что ты, брось, – быстро возразил Ленни. – Не обижайся на них, они ведь не со зла.
– Знаю, что не со зла.
– Мама права, – Ленни снова взглянул на него с тревогой, но тут же поспешил отвести взгляд, – ты неважно выглядишь. Что случилось?
– А вдруг я провалю экзамены? – выпалил Чарли, не сдержавшись.
– Что за чепуха? В школе ты всегда был лучший ученик, всегда шел впереди всех. Почему ты теперь провалишься?
– Просто иногда я этого боюсь, – сказал Чарли смущенно, но радуясь, что опасность миновала.
Ленни снова внимательно поглядел на брата, уже не таясь, и слегка поднял плечи – не пожал ими, а словно бы приготовился к удару. Так он и сидел, положив большие руки на колени, с легкой насмешливой улыбкой на губах. Насмешка эта относилась не к Чарли, нет, а к жизни вообще.
Сердце у Чарли больно сжалось, и он виновато сказал:
– Ничего, все обойдется, сдам я их как-нибудь.
А ненавистный внутренний голос нашептал: "Ну, сдашь ты свои экзамены, ну и что? Получишь в каком-нибудь издательстве "интеллигентную" работу, станешь десятой спицей в колеснице – мало там таких невежд, как ты! А то будешь чиновником. Или учителем, призвания у тебя к этому нет, но не все ли равно? Или поступишь в услужение к тем, кто заправляет промышленностью, и будешь притеснять таких, как Ленни. Но самое смешное, что тебе когда еще будут платить столько, сколько Ленни зарабатывает сейчас". Невидимка ехидно сообщил из-за плеча, раскачивая похоронный колокол: "Сегодня утром студент третьего курса одного из Оксфордских колледжей Чарли Торнтон был найден мертвым в своей комнате. Комната была наполнена газом. Юноша страдал переутомлением, которое явилось результатом усиленных занятий. Смерть наступила вследствие естественных причин". Выкрикнув грубое ругательство, голос умолк. Но он затаился и ждал – Чарли знал, что он ждет.
– Ты не был у врача, Чарли-малыш? – спросил Ленни.
– Был. Он посоветовал мне сделать передышку. Потому я и приехал домой.
– Зачем ты так надрываешься над учебой?
– Да нет, пустяки, просто он сказал, нужно немножко отвлечься.
Ленни не улыбнулся. Чарли знал, что дома он скажет матери: "По-моему, у Чарли не все ладно", и та ответит, высыпая на раскаленную сковороду нарезанный картофель: "Наверное, он иногда сомневается, стоило ли огород городить. И потом, он же видит, что ты зарабатываешь, а он нет. – Она помолчит, они испытующе взглянут друг на друга, и она вздохнет: – Трудно ему. Приедет сюда – от всего отвык, вернется в колледж – и там все чужое". – "Ты – не расстраивайся, мамуля", – скажет Ленни. "Я и не расстраиваюсь. Чарли справится".
"Раз она все так хорошо понимает, может быть, она и тут права? Может быть, я и в самом деле справлюсь?" – заволновался внутренний голос.
Но бесенок за спиной немедленно вмешался: "Мать – лучший друг, от нее не ускользнет ни одна мелочь".
В прошлом году он привез домой Дженни – домашним ужасно хотелось поглядеть на "важных" людей, с которыми он теперь водится. Дженни – дочь бедного священника, педантичная и немного ограниченная, но в общем девушка славная. Все ждали, что она будет чваниться, но она легко обошла подводные камни, которые таил тот уик-энд. Мать потом сказала, и ее слова ударили его по самому больному месту: "Какая хорошая девушка. И о тебе заботится, как мать, это сразу видно". Это прозвучало упреком не девушке, а ему, Чарли. И теперь он с завистью смотрел на независимый профиль Ленни и говорил себе: "Да, он взрослый, настоящий мужчина. И уже давно стал взрослым, с тех пор как кончил ншолу. А я все еще мальчишка, хоть и старше его на два года".