355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсен Титов » Одинокое мое счастье » Текст книги (страница 5)
Одинокое мое счастье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:27

Текст книги "Одинокое мое счастье"


Автор книги: Арсен Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

Мы так и отправились – он с ишаком впереди, а я верхом на лошади за ним следом. Места – против Батумских – были суровые, имеющие прозвище турецкой Сибири. Собственно, таковыми они начались едва не с Кеды. Но там мы просто проезжали, здесь же предстояло мне служить, и я вертел головой по сторонам, схватывая и изучая характерные их черты. Первое условие, облегчающее службу на новом месте, – это наивозможно скорое принятие его за свое, отношение к нему с самым неподдельным интересом, изучение и вживание себя в него. Есть еще одно условие – не принимать никак, не замечать особенностей и отличительных черт новой местности. Я был знаком с одним таким человеком, весьма неплохим – мы даже были в товарищах. Ему было совершенно все равно, в Царстве Польском служить или в Урянхайском крае.

– Эка ты, братец, чувствительный какой! – говорил он мне. – Земля, она везде земля, а лесина везде лесина. Репером годиться – и ничего более с нее просить не следует.

Ему даже и погода была безразлична. Ливень ли, зной ли, мороз – он не замечал.

– Так ведь погляди же, осень какая! – бывало, пытался я его пробудить.

– А? Осень? Так на то, братец, и сентябрю время! – отвечал он.

Служилось ему везде легко. Не испытывал трудностей в привыкании к новым местам и я. Но способ, как я уже сказал, у меня был другой.

Все было здесь так же, как в Батумском крае, разумеется, не в приморской, а горной его части. Но все здесь было по-иному. Было здесь как-то поугрюмей и потемней и не в смысле погоды или растительности, а в смысле какого-то неуловимого общего облика, будто смех, радость и громкое слово здесь не могли прижиться. День выдался как раз яркий. Дорога подтаяла, но поляны на лесистых склонах, где снег перемежался с черным базальтом скал, походили на клавиатуру рояля. Мы прошли два небольших селеньица, каменно-черных и глухих, будто покинутых. Лишь дым из плоских крыш да злые собаки, в самом неимоверном количестве нападавшие на нас, сообщали о жилье. Собаки были привычны по прежней дороге. Но тогда провожатые звали нам в помощь ребятишек, сговаривались с ними, и те охраняли нас. Здесь же пришлось нам обороняться самим и не на шутку.

Урядник Расковалов для такой нужды имел крепкую палку с кованым и шипастым наконечником, которым, однако, старался не бить, больше орудуя другим, не кованым концом.

– Убьешь, дак греха не оберешься! Они, басурмены, будто не видят, кого их собаки вытворяют, а прибей одну – и, почитайте, ваше благородие, пограничный кунхлихт! – объяснил урядник свое поведение. – На Кашгарке было сподручнее.

– Вы служили в Кашгарии? – спросил я.

– Бутаковцы спокон веку туда на боя ходят, – ответил урядник Расковалов.

В следующем селении собаки напали на нас с особенной злобой. Лошадь моя испугалась и затанцевала, но, пока я ее выравнивал, урядник Расковалов, не взирая на возможность пограничного “кунхлихта”, пустил в ход кованный конец палки. Удары его оказались столь крепки, что пара собак с визгом покатилась по дороге, кропя кровью. Тотчас из ближних дворов вышло с десяток местных мужиков. Они гиканьем и пинками несколько усмирили собак, не только лишь для того, чтобы наброситься на нас самим. Как я понял, они стали вменять нам в вину нанесенные собакам увечья, отчего я просто пришел в бешенство. Я догадался, что именно они натравили собак, и я готов был дать им плетей. Один из местных мужиков, с ненавистью глядя на меня, схватил лошадь под уздцы. Я с силой ткнул его рукоятью плети в грудь. Он захлебнулся и отпустил лошадь.

– Прочь! – крикнул я, зверея.

Урядник Расковалов тем временем, стоя со своею палкой в боевой позе, отвечал на злобу нападавших абсолютно мирным голосом.

– Будя, робяты! Стой! Будя! – говорил он.

Отогнанные собаки брехали с прежней злобой, и урядник Расковалов едва ли слышал свой голос сам. Однако это его ничуть не смущало.

– Будя, будя, дураки! – читал я по его губам.

А от соседних саклей и отовсюду сбегались к нам собаки, за ними мчались ребятишки, а там уже группами и в одиночку шли в нашу сторону мужики. Я заметил у нескольких ружья – старые и, вероятно, кремневые азиатские ружья. Я посмотрел на урядника Расковалова. Урядник Расковалов, заметя мою тревогу, оглянулся по сторонам и с сожалением, но вполне весело покачал головой, как если бы он был у себя на деревне, в своей Бутаковке, и ожидал от приближающихся с ружьями мужиков предложения пострелять ворон, чем обычно занимаются подростки. Он что-то прокричал мне. Я не расслышал.. Лошадь мою опять принялись хватать за узду, и я, вконец рассердившись, сдернул с плеча винтовку. Я выстрелил дважды в небо. Собаки и толпа на миг отпрянули. Но это только на миг. Выстрелы возбудили толпу еще более. Кто стал хватать камни, кто кинулся в ближние дворы, вероятно, за оружием. Основная же масса людей вновь окружила нас. Урядник Расковалов выхватил шашку.

– Не подходи! – оскалил он зубы.

И глаза его, только что бывшие мирными, налились белой слепотой, как у очень пьяного или не владеющего собой человека.

Это была первая моя рукопашная схватка. И я не нашел ничего иного, как лишь подражать уряднику Расковалову.

– Шашки вон! – закричал я себе и в тот же миг вспомнил, что за шашка теперь у меня. – Чертов мусульманин! – закричал я Раджабу, в единый миг представляя его коварным человеком и приписывая ему всякие гнусности. – Отобрал у меня! – я имел в виду свою серийную, образца восемьдесят первого года шашку, на которой не лежало никакого дурацкого запрета. – Отобрал у меня и подсунул мне черт знает что!

Без этой моей, образца восемьдесят первого, серийной, я чувствовал себя совершенно безоружным – ведь урядник Расковалов был с шашкой, а я, подражавший ему, без нее. То есть выходило, я был вообще без оружия. Меня охватило непреодолимое желание вырваться из круга и ускакать. Но лишь я захотел этого, как понял – это невозможно, потому что это было страшнее – вырваться и ускакать было страшнее, нежели остаться. Винтовка моя сама собою достреляла обойму – и, слава Богу, вновь в небо, а не в толпу. Я ее метнул обратно за спину и, как шашкой, взмахнул плетью.

– Ура! – закричал я.

– Ура! – закричал и урядник Расковалов.

Наши четырехрогие российские вилы на длинном черенке встретили меня. Я увидел того человека – с вилами. Он на меня скалился, как и я на него. И в глазах его было нечто такое, чего, вероятно, не было у меня. Ему нужно было меня убить. Я пожалел о моей образца восемьдесят первого года, серийной. Вилы пришили мне к тулову левую руку. Я заулыбался, не веря этому. Лошадь шарахнулась. Вилы остались у меня в боку. Черенок их замотался из стороны в сторону. Мне стало очень неловко. Я не упал. Я удержался в седле и медленно, будто тем подчеркивая пустяшность ран, правой рукой выдернул из себя вилы. Что с ними делать дальше, я не знал. И опять почувствовал себя неловко. Туда, где были вилы, пришла ужасная боль. Я не терял сознания. Я просто не понял, что со мной делается. Я видел, как несколько местных мужиков прикладами старых ружей и палками отгоняют толпу. Я видел, как меня снимают с лошади и спешно несут в чей-то двор и потом в саклю. Я видел, как меня раздевают, старуха в белом платке, прикрывавшем ей лишь подбородок, смотрит мои раны, горгочуще кричит, и ей приносят теплую воду, чистые тряпки, плошки, очевидно с мазями и притираниями, тусклые и грубые инструменты явно времен крестоносцев. Я видел, как заходит, зажимая рот тряпкой, урядник Расковалов и старуха, отвлекшись от меня, мельком осматривает его. Потом старуха опять горгочет, и ей приносят кувшин, она льет из него в плошку, мне поднимают голову и заставляют из плошки пить. Я пью и не понимаю, что. Вкуса я не чую. Остатками она моет руки, инструменты. А потом я вижу, как урядник Расковалов сидит без папахи и шинели с завязанным ртом и сквозь боль бубнит:

– Ну, доложу я по команде. Ну, пришлют пушки. Понимаете вы, нет, нехристи? Пушки. Топ. По-нашему пушки, по-вашему топ. Ну пришлют топ, и придется вам отсюда топ-топ. Но хрена на вас. Зубы-то мне все равно не вернете!

Белобородый в белой чалме старик заискивающе отвечает ему по-турецки. Двое молодых людей с кремневыми ружьями стоят у дверей сакли. Мне в правую ладонь тычется что-то мокрое, теплое и волосатое. Брезгливый озноб проходит по мне. Я поворачиваю голову. Белый козленок на толстых крепких ножках пытается сосать мне пальцы. Я цыкаю на него. Он, не сгибая ног, высоко подпрыгивает. Старуха горгочет на белобородого, и тот гонит козленка прочь. Я поворачиваю голову к старухе и вижу свою левую руку, превращенную в куклу, вижу, что я без мундира и нижней рубахи и грудь моя аккуратно забинтована.

– Во! – слышу я радостный голос урядника Расковалова. – Сейчас господин штабс-капитан распорядится, я мухой слетаю в крепость – тожно какую аллу-муллу запоете?

Через несколько минут я пришел в себя.

– Раны глубоки? – спросил я старуху.

– Спросить-то их можно, ваше благородие, – сказал урядник Расковалов. – Да бес толку. Понимают только аллу-муллу. Я вот двух ихних шашкой достал – ето тоже поняли. Вон во дворе их родственники со стариковскими мужиками лаются, нам секир-башку выпрашивают!

Во дворе действительно стоял злой гвалт. Старик, уловивший мой взгляд на дверь, подал успокаивающий знак. Я предположил остаться в доме до поры, покамест за мной пришлют санитаров из лазарета. Но когда по настоянию старухи вновь выпил ее отваров и достаточно пришел в себя, посчитал лазарет при ранах от мужицких вил позором. “Это опозоренье мундира!” – сказал я себе сурово голосом полковника Фадеева. Я приказал собираться. Хозяева и урядник Расковалов запротестовали. Урядника Расковалова я поставил во фронт с шашкой наголо, и это на всех произвело самое отрезвляющее впечатление. Хозяева боязливо и согласно закивали головами. Старуха, заворчав, взялась перевязывать меня наново, более годно для дороги.

– Что, дед. Зубы за тобой! – сказал старику урядник Расковалов.

Мне подвели мою лошадь под дорогим ковром. Старик знаками показал, что ковер мне в подарок. Зубы урядника Расковалова были оценены в мешок табака.

– Смотри у меня, дед. Деревню держи в руках! – нашел необходимым напутствовать старика урядник Расковалов.

Старик сел на серого араба-полукровку. Родственники с ружьями тоже расселись по седлам. Двое взяли мою лошадь в повод. Я догадался о почетном моем положении. Мы тронулись. Первые же шаги остро отдались мне. Я привстал на стременах и оперся правой рукой на луку, тем несколько утишив толчки. Нас привели на майдан – деревенскую площадь, заполненную галдящим народом. Причем я заметил: во все время дороги нам не встретилось ни одной собаки. Перед нами расступились, как несколько минут назад смолкли и расступились те, кто требовал нас для расправы, во дворе старика. Я догадался о предстоящем суде над зачинщиками. Мне это не было интересно даже в здоровом состоянии. Я показал старику на солнце – мол, низко, и нам надо спешить. После многих церемоний с извинениями и изъявлениями дружеских чувств нас с богом отпустили.

– Вот что плохо нам, погранстражникам, ваше благородие, так это – нас могут живота лишать, а мы нет! – сказал урядник Расковалов.

Я смолчал. Я все больше слабел и порой чувствовал – вот-вот упаду на шею лошади. Я опять увидел себя одиноким и никому не нужным, столь не нужным, что меня любой мог затравить собаками или пырнуть вилами. К Наталье Александровне я неожиданно испытал настоящую ненависть. “Убила бы!” – вспомнил я ее голос.

– Сам бы тебя убил! – сказал я ей, теперь зная, как это невозможно – убить.

“Убила бы! – стал дразниться я и нашел причиной случившегося несчастья ее винтовку. – Она мне подсунула винтовку, на которую якобы наговорила Марьяша! Хорош же вышел наговор!”

– Хорош же вышел наговор! – сказал я и вспыхнул еще более. – Да как же не наговорила, когда именно наговорила! Еще как наговорила! И от этого наговора я не стал стрелять в них, в ее собратьев по вере! Да что за напасть-то! Шашкой нельзя. Винтовкой нельзя! А им можно хоть вилами! Вот он где, закон природы! Жестокий, но неизбежный закон: или – ты, или – тебя. Надо было еще тогда, две недели назад, образцово исполнить приказ. Какое мне должно быть дело до всех до них. Ведь никому нет дела до меня. Я отказался в них стрелять. А они взялись меня травить собаками, пырять вилами. И вышло: не я – их, а они – меня.

Я придумывал множество вариантов, как нужно было себя вести и что бы из этого вышло. Все варианты оказывались прекрасными. Я впадал в еще большую ненависть. Мне нужно было ненавидеть Наталью Александровну, нужно было ненавистью сделать ей больно. Мне это было очень нужно. Я думал: вот узнает, каким-нибудь образом узнает о моей ненависти – и ей будет больно. А потом мне приходила мысль, что нисколько ей не будет больно, что она уже едет в Петербург или как его ныне – в Петроград, едет к своему незадачливому мужу и уже не помнит меня, уже отвечает на ухаживания другого академического штабс-капитана, да не такого, как я, а штабного, лощеного, в форме от каких-нибудь Норденштрема, Фокина, Савельева, надушенного и уверенного в себе, никогда не помышляющего не исполнять приказа. Он ухаживает, а она его принимает, потому что... Да потому что у нее просто гипноз перед всем академическим в связи с незадачливостью мужа. И на фоне представляемых этих отношений вся моя жизнь выходила пустой.

Через два часа пути, уже в сумерках, урядник Расковалов, до того мерно и молча идущий позади своего ишака, обернулся:

– Достигли, ваше благородие!

Я осмотрелся. Мы выходили на покатую, перегнутую на середине гребнем, но в целом ровную поляну перед седловиной двух крутых, едва не отвесных, лесистых вершин, за которыми смотрелся ледяной хребет, от чего сама седловина казалась ледяной. Поляна была сжата черными базальтовыми скалами и лишь правее того места, где мы входили в нее, имела долину с двухсотсаженной трещиной ущелья на противоположной ее стороне – явно одного из тех самых, не внушающих командованию опасности. На чистом снегу поляны, разрезанной тенями от гор на синюю и розовую половины, несколько толстых и раскидистых дубов с расщепленными кронами походили на крючки старинной нотной грамоты. Они мне напомнили меня самого, скособоченного и одинокого. Я механически определил их хорошими реперами для батареи и столь же механически отметил эти дубы хорошими ориентирами для неприятельского наблюдателя.

У меня, вероятно, резко поднялся жар, потому что я стал на память читать боевое наставление действий артиллерии в горах, представляя себя на академическом экзамене. Одновременно я хорошо видел перед собой не профессорскую комиссию, а урядника Расковалова, но это ничуть не мешало мне. “Недостаточная топогеодезическая сеть или ее отсутствие, – читал я, – затрудняют определение координат огневой позиции, исходя из чего следует признать единственно возможной лишь привязку позиции в условной системе”. Так оповещал я урядника Расковалова артиллерийскими премудростями, тотчас же производя быстрые устные расчеты для стрельбы с данной поляны, игнорируя определение ее по широте и долготе. Мне вспомнились Киевские маневры двухлетней давности, и я поразился собственной недогадливости – в нынешнем моем представлении недогадливости, – состоявшей в том, что я тогда не смог прийти к мысли о возможности определения неприятельской батареи по корректирующему ее огонь аэроплану.

– Ведь как просто, господин урядник! – сказал я с такой силой убеждения, что урядник Расковалов приложил ладонь к папахе. – Это совершенно просто! И в первом же бою по первому же аэроплану над нашей позицией я непременно накрою их батарею!

Урядник Расковалов, продолжая отдавать честь, возразил замечательно меткой фразой.

– Так что, ваше благородие, орудиев у нас в полусотне присутствует отсутствие!

Мне показалось, что ничего более меткого я не слышал. Я как бы впервые посмотрел на урядника Расковалова, увидя его не низкорослым, с разбойною внешностью, а очень симпатичным. Мне захотелось сделать ему хорошее.

– Ловко же ты, братец, орудовал против собак! – сказал я.

– Нам не впервой, ваше благородие!– ответил урядник Расковалов.

И это показалось мне чрезвычайно умным.

– А что же, урядник, не пошел бы ты ко мне вестовым? – предложил я.

– Так что, ваше благородие, нам сподручнее кульерным!– было мне ответом.

На этих его словах я упал и не свернул себе шею лишь потому, что застрял в стременах. Лошадь шарахнулась и несколько шагов проволокла меня лицом по заснеженным колючкам. Меня принесли в палатку командира полусотни, где я наутро очнулся. Перемена пространства без перемены времени меня потрясла. Мир показался мне чистым и новым. И хотя я видел только темную палатку с подстегнутым для тепла войлоком, остывающей жестяной печкой и неряшливо разбросанной амуницией, однако же и эта часть его показалась мне чистой и прекрасной. Я ощутил себя дома. Мне не надо было спрашивать, где я – как обычно спрашивают в моем положении. Я очнулся, удивился перемене пространства без перемены времени – ведь с момента, как я упал, и до момента, как я очнулся, по моему представлению, никакого времени не прошло. И это меня потрясло. Это меня потрясло, но не испугало. Я знал: я нахожусь дома. Сразу же для меня не стало ничего, кроме этого дома. Он у меня слился с родным домом, с домом отца, с теплой узкой и длинноватой комнатой моей, когда однажды, еще в детстве, я проснулся от ощущения чего-то жесткого и теплого, что меня накрывало. Я полез из постели, еще ничего не понимая, но отчего-то уже догадываясь, что в доме праздник. Я полез из постели, из-под этого теплого и жесткого, что, конечно же, оказалось Сашиной шинелью. Саша приехал ночью. Приехал совершенно неожиданно, как ранний первый снег. С вечера ложатся спать под бесприютный стук мокрых веток в ставень, когда совершенно невозможно себя представить где-то в поле – так это контрастно к уютной натопленной комнате, к сильной лампе, к любимой книге перед сном. А утром вдруг просыпаются от мягкого, но настойчивого света, излучаемого тихим первым снегом, упавшим за ночь. И поначалу непонятно, снег ли лежит за окном или сам свет. Я не помню, совпал ли тот Сашин приезд с первым снегом. Думаю, что не совпал, потому что осенью Саша никак не мог приехать из училища. Просто он приехал, и я проснулся от светлого утра и жесткой теплой тяжести его шинели. Сейчас я тоже был укрыт шинелью, чьею-то шинелью с погонами есаула. Я покойно вновь заснул и проснулся от осторожных хлопот возле печки. Невысокий темноватый казак подкладывал дрова и дул на угли. Я позвал его, думая, что это урядник Расковалов.

– А? – вздрогнул казак от моего голоса.

Это не был урядник Расковалов. Увидев меня, проснувшегося, он вытянулся и приветливо гаркнул:

– Доброго утреца, ваше благородие!

– Ну я и поспал! – сконфузился я.

– А как не поспать! Маленько приболели – как не поспать! – подбодрил меня казак. – Он, Савушка, чо! Савушка он и есть Савушка. Кого он понимат! Их благородие мало что не сберег, дак ешшо на вершной его поволок, да не сдержал! Это я про лицо ваше говорю – оцарапал он вас!

– Урядника Расковалова Саввой зовут? – спросил я.

– Никак нет. Владимиром окрещен. Да у нас в Бутаковке все прозвища имеют. Каждый – свое. К примеру, я, извиняйте, Бараном числюсь, и все мы Бараны от самых дедов, хотя фамиль наш Бутаковы, от самого Бутака происходит, который с Ермаком Тимофеичем пришел! – с радостью ответил казак.

Я увидел, что он собрался мне говорить без умолку, и прервал его вопросом о командире полусотни.

– Это мы мухой! – еще более обрадовался казак Бутаков-Баран. – Это мы мухой! – И, как был, без папахи и распоясанный, выбежал наружу.

На грубой табуретке около изголовья я увидел два сушеных инжира и довольно плохонькое яблоко. Не успел я улыбнуться чьей-то заботливой руке, как вспомнил Наталью Александровну, представив ее в уютном вагоне первого класса. Боли при этом я не испытал и с грустью подумал, что все-таки я не умею любить, просто не умею, и все. Я захотел представить ее себе, но с удивлением увидел, что не могу, словно после встречи нашей прошли долгие годы, в которые я был увлечен другими женщинами.

– Ну не умею, так не умею! – беспечно сказал я – по крайней мере, попытался сказать беспечно.

Я осмотрел палатку, обычную армейскую полевую палатку, поставленную на колья и утепленную подстежкой из войлока. Посреди нее стояла жестяная печка с трубой, в шаге от нее – козловый стол, на столе – лампа, кружка и неаккуратно свернутая карта. Под столом в двух пузатых тороках угадывались кипы бумаг.

– Меня ждут! – сказал я, полагая непреодолимое презрение к ним командира полусотни, старого малограмотного есаула.

На одном колу висели мои винтовка и фуражка, на другом – овчинный сибирский полушубок и красный башлык с белым тесемчатым крестом, вероятно, принадлежащие хозяину палатки. Мои вещи лежали у входа. Сапоги, просушенные и вычищенные, – подле табуретки.

С улицы донесся голос моего собеседника, казака Бутакова-Барана.

– Рынко! – закричал он. – Рынко! Докажи командиру – их благородие осознались!

Две-три минуты спустя, полагаю, завидев командира, казак Бутаков-Баран радостно прокричал о моем осознании еще раз. Я попытался встать, но лишь с грехом пополам спустил ноги. Неприятное представление о том, что ребра мои разойдутся, удержало меня. Я стал щупать раны, надавливая и со страхом ожидая боли. Раны оказывались мягкими и не столь болезненными. Я мысленно поблагодарил старуху. Встать же и обуть сапоги не успел и встретил командира сидя. Откинулся полог палатки, на миг показав плотную, сияющую белизну утра, и в палатку почти вбежал невысокий человек в той же, что и урядник Расковалов, черной папахе, в бараньей тужурке, отороченной по-сибирски.

– Японский городовой! Бориска! – было первыми словами этого человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю