355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсен Титов » Одинокое мое счастье » Текст книги (страница 26)
Одинокое мое счастье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:27

Текст книги "Одинокое мое счастье"


Автор книги: Арсен Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

– Борис Алексеевич, вы помните наш разговор десятилетней давности? Так вот, я...

И в этот миг дверь в порыве распахивается, великолепным грациозным вихрем врывается несравненная моя Ражита и со стоном: “Господин мой, муж мой!” – падает в мои объятья. А я еще краем глаза успеваю увидеть в дверях статную и полную достоинства фигуру Иззет-аги.

Я нарисовал эту картину и насладился ею. Я подумал, что завтра непременно увижу “ее”, то есть Ражиту. И тут прервал меня Махара.

– Вы не спите, ваше высокоблагородие? Пришел Иззет! – сказал он.

– Кто? – не поверил я.

– Иззет, ваше высокоблагородие. Говорит, очень ему вас надо! – сказал Махара.

Я оделся и велел просить.

Иззет-ага был в красной с галунами короткой куртке-чакуре под широким кожаном поясом. Характерные местного покроя штаны, широкие и в сборку сверху, но узкие к щиколотке, каким-то образом напоминающие банан, были заправлены в цветастые шерстяные носки. Голову его украшал башлык тонкого черного сукна, совершенно сухой, из чего я вывел, что все мокрое он оставил в сенях.

– Здравствуй, Нурин-паша! – сказал с полупоклоном Иззет-ага.

– Здравствуй, уважаемый Иззет-ага! – приветливо, но с неловкостью за чувство к его дочери ответил я.

Он угрюмо взглянул мне в глаза

– Сегодня ночью на вас будет нападение! В селении четники! – сказал он.

6

– Вот как! И сколько же их? – спросил я с некой дружелюбной иронией, конечно же, с целью за этой иронией скрыть свое чувство.

Этак в детстве я однажды тяжело болел. Температура поднялась к сорока одному. Я понимал это значение – сорок один градус. Но мне было легко и даже свободно. Я даже ощутил возможность взлететь и видел, что взлетаю. По крайней мере, ноги мои мне казались уже отрывающимися от постели и взмывающими. Испугаться у меня, видимо, уже не было сил, да и нечего было испугаться, ведь мне стало легко и свободно. Однако я знал, что значит, если термометр показывает сорок один градус. Вернулась на минуту вышедшая матушка, взяла термометр и вскрикнула.

– Да нет, мама! Это такой уж у нас градусник! – сказал я с иронией и, конечно, иронией хотел скрыть свое знание о том, что бывает за сорок одним градусом.

– И сколько же их? – спросил я Иззет-агу о четниках.

– Сто человек! – сказал Иззет-ага. – Сто человек И много наших к ним присоединилось!

А во мне стало расти некое к Иззет-аге недовольство, некое озлобление, которое выразить можно было примерно такими словами: “Зачем ты это делаешь, Иззет-ага?”

С этими вот примерными словами, с озлоблением на поступок Иззет-аги пришел наконец страх, во мне все оборвалось, и я перестал что-либо соображать, я оказался способен только чувствовать эти слова: “Зачем ты это делаешь, Иззет-ага?”

Некоторое время я стоял истуканом и старался понять, что же я имею в виду в этих словах, что же я нашел предосудительного в поступке Иззет-аги.

Мы втроем молча стояли едва не в круг, и я видел – из нас троих истуканом стою только я.

Ударило меня горячим током крови в лицо неожиданно. Я понял свои слова и понял озлобление на поступок Иззет-аги. Он, Иззет-ага, пришел сюда, а “она”, то есть его дочь, то есть просто “она”, осталась там. Он стоял, спрятанный за штыки солдат, а она оставалась беззащитной среди четников.

– Уходи, Иззет-ага! – с ненавистью и холодеющим от страха языком сказал я. – Сейчас же забирай семью и уходи из аула!

Я не знаю, понял ли он меня. Но я к сказанному еще прибавил. Меня распирала ненависть, и я еще прибавил:

– Я тебя лично застрелю, Иззет-ага, если ты не уйдешь из аула!

Он дернул небритой щекой.

– Дергай, дергай! – закричал я. – Вместо того, чтобы спасать семью и... – я не смог произнести слова “ее”, – вместо того, чтобы спасать семью, ты шарашишься тут, мусульманин!

Зачем я прибавил это последнее слово, я не смогу сказать, может быть, хотел поболее оскорбить его. Да мне и нужды не было разбираться в тонкостях. Мне уже стало нужно только так, чтобы его и “ее” не было в ауле.

Между уходом Иззет-аги и появлением Левы Пустотина, примчавшегося первым и даже с плохо скрываемой радостью от слова “тревога”, между ними были несколько минут, в которые я ничего не мог решить. Я даже не смог обдумать наше положение – гибельно ли оно. По сказанному Иззет-агой, оно несомненно и абсолютно было гибельным. Однако эта гибельность во мне не откладывалась. Вероятно, она была столь большой, что меня на нее не хватало – ведь надо помнить меня не умным человеком, а человеком, которому ум и все такое прочее приписывается другими людьми. Я этой гибельности даже не испугался. Я только надулся, обиделся на несправедливость аула. Четники в эти минуты меня не интересовали. Я надулся и обиделся на аул, которому, как я полагал, не было ни малейшего повода на меня озлобиться. Что-то вроде нянюшкиной присказки: “Людей выручишь – себя выучишь!” – говариваемой ею в сердцах, витало во мне. Иззет-ага ушел и сразу в моем представлении оказался с “нею”. И мне за “нее” и за всю семью Иззет-аги стало спокойно. И я замкнулся на себе. В эти минуты я даже не ощущал приступа лихорадки.

Я оскорбился на несправедливость аула. И мне мелькнула пустыня серого морского берега, накат волн цвета старого серебра – и вспыхивающим разноцветьем по берегу и по волнам бурнусы, фески, куртки пяти тысяч расстрелянных Наполеоном пленных мамлюков. На самом деле от крови такого количества убитых людей волны должны были бы стать красными. Но мне мелькнуло именно серым: серый берег пустыни, серые, цвета старого серебра, то есть с проблесками ослепительно белых пятен и линий, волны – и перекрывающее их разноцветье колеблющихся на волнах и на ветру пестрых азиатских одежд.

Так я сидел время между уходом Иззет-аги и приходом Левы Пустотина. А когда застучали его сапоги и зазвенели шпоры, я встал. Меня качнуло от корчи. Но я встал. Я снова потребовал у Махары хину. Он запротестовал – ведь я только что выпил изрядную дозу. Я приказал. Он принес мне всю банку. Я зачерпнул ложкой, как можно глубже сунул ее в глотку, схватил кружку с водой.

Помнится, на все той же Белой, в пойменном лесу, в наше время росло некое вьющееся растение с маленькими, величиной с куриное яичко, а порой и меньше, арбузиками. Кажется, и листья у него были схожими с арбузными. Это растение называлось хиной. По горечи оно так и было. Горьки эти арбузики были до чрезвычайности. Они пришли мне на память, пока я после своей новой дозы колебался, что называется, между жизнью и смертью. Махара, кажется, в ужасе даже сказал в сторону: “Сейчас сгорит!” Но я протолкнул лекарство в себя, вздохнул, разлепил мокрые глаза и даже на стал просить сахару.

Я вышел в канцелярию. Я был пьян от лихорадки. Мне показалось, Лева Пустотин при моем появлении не вскочил, как то положено, а по-грачиному встопорщился, переломив погоны. И они, погоны, острыми изломами встали мне навстречу, будто хотели его от меня оградить. Но я превозмог себя и увидел – Лева поднялся мне навстречу с тревогой. Тревога его, совершенно неподдельная, убавив веселья, нисколько не умалила его ко мне обожания. Я кивнул ему оставаться на месте и двумя словами сказал причину тревоги и свою задачу в опережение напасть самим.

Войск у меня было семнадцать штыков дружинников второго разряда Левы Пустотина и двадцать две шашки взвода Петрючего. Всех остальных – прапорщика Беклемищева, четырех санитаров доктора Степана Петровича, унтера Сичкарева вместе с военными чиновниками Сергеем Абрамовичем и Алексеем Прокопьевичем я не брал во внимание. Им хватало задачи перенести лазарет в гарнизонную канцелярию и оборонить ее на случай нападения.

Итого войск у меня было в числе тридцать девять, то есть почти опять полусотня. И если вспомнить ответ генерала Б. на приказ командующего армией генерала Юденича наступать, мука была при нас. То есть препятствий к нашему упреждающему нападению у нас не было. И я знал, что следует нападать.

А уже само сообщение о четниках всех, кроме Левы Пустотина, повергло в ужас.

– Так что, господа? – спросил я с язвой. – Разве до сих пор вы себя мнили где-то в Сольвычегодске?

Отвечать никто не решился. Да, кажется, отвечать было некому. Всякий, кажется, уже мчался по дороге на Артвин, моля Господа и четников благополучно добраться хотя бы до первого казачьего поста. Даже взводный урядник Петрючий потерял в облике. В бою он никогда не был. Это я знал по его бумагам. Но по наивности или по своему больному состоянию я предположил в нем если уж не молодечество, то хотя бы казачью врожденную удаль, некий охотничий азарт, хотя бы просто спокойство на мое сообщение, этакое въевшееся с годами службы фатальное приятие опасности как нормы. Ничуть того не стало у взводного урядника Петрючего. Он потерял в своем неприступно-отстраненном облике, потерял в осанке, в лице. Он задрожал взглядом, тотчас превратился в отжившего век старика, хотящего лишь теплой печки, теплых валенок, беспрестанной молитвы. Не украшал, прямо скажем, мой урядник Петрючий славный Третий Лабинский казачий полк. Я не выдержал его перемены и спросил:

– Вы, урядник, не были в бою?

Я был уверен, что он не солжет – ведь в данном случае легче было подтвердить отрицание. На него требовалось меньше энергии, нежели на прекословие, легче было сказать: “Так точно, не был!” – нежели собраться с силами и возразить: “Никак нет, был!” И я ошибся.

– Никак нет, ваше высокоблагородие! Мы бывали в боях! – солгал он и немало меня удивил.

– Похвально! – сказал я, но со взвода решил его снять.

Я велел ему сдать взвод и быть для нового назначения при мне, а следом решил послать его с донесением о четниках до уже упоминаемого ближнего казачьего поста.

Сама мысль о том, что он уйдет отсюда, оживила его. За этой мыслью он не смог думать о дороге, на которой вполне мог погибнуть скорее нас –от четнической засады или во вздувшейся речке. Но я решил отправить его. Доставит он донесение – хорошо, будет героем. Не доставит – так хоть не будет раздражать меня. Он всегда был мне неприятен, и я избавлялся от него.

Я потратил на урядника Петрючего лишь несколько секунд. Равно же в несколько секунд я обошелся со всеми остальными. Я стал ощущать, как время уходит быстрее, нежели я делаю дело, и стал ощущать, сколь гибельно на меня давит это отставание. Само собой, я был уже в ауле, был уже перед четниками. То есть сам собой я уже решал задачу, как действительнее, то есть действеннее, но термин “действенный” не из военного лексикона, – я решал задачу, как обнаружить четников и не обнаружить себя, как действительней ударить, как их уничтожить, рассеять, внести им панику, выбить из аула, а потом, подобно хорошей хозяйке, прочистить аул, вытаскивая тех из четников, кто остался жив и не убежал, кто схоронился, и как этим ударом показать аулу его ошибку.

Хотя мелькнула мне картина серого берега пустыни с накатом серых волн и разноцветьем азиатских одежд пяти тысяч расстрелянных пленных мамлюков, но аул был мне близок.

И эта близость все более стала меня угнетать. Я будто вновь превращался в командира моей батареи, читающего приказ о выводе меня из боев с задачей расстрелять и сжечь восставшие в нашем тылу аджарские селения. И я именно становился только “будто” командиром моей батареи. Командиру батареи мне было легче. Там мне хватало только отказать в исполнении приказа. Здесь было иное. Как здесь мне было обойтись с аулом, я не знал. Я только оскорбился на несправедливость. И мне стала картина серого берега, серых волн, разноцветья одежд несчастных расстрелянных. Но как поступить с аулом, я не знал. Это стало меня угнетать.

7

Картина берега с расстрелянными мамлюками всплывала, и с ней я видел расстрелянный мной аул. Я гнал эту картину, ведь-де осенью мне удалось избежать этого. Но я тотчас своим словам усмехался, видя, что нынче мне судьбой было в случае выступления аула на стороне четников стрелять в него. Однако что-то гнало усмешку вслед за картиной. Поведение аула я признавал подлым. Но секунда шла за секундой, а я не мог оторваться от серого берега, от наката серых волн, от разноцветья окровавленных азиатских одежд. Бывший кумир мой вставал передо мной в усмешке тонких своих губ и холодных своих глаз. В его усмешке я видел себе оскорбительное. И это оскорбительное отчего-то давало мне силу видеть серый берег, накат серых волн.

Наконец, возможно по прошествии целой минуты, я сказал.

– Нет. Ты можешь делать по-своему, а я буду делать по-своему! – сказал я бывшему кумиру, и надо ли говорить, что это мое решение означало одно: я обязывал себя не нападать на аул, а убедить его отстать от четников. – Я пойду к старшинам и скажу о всей гибельности их выступления с четниками!

Я сказал и позвал Леву Пустотина. Не желая того, я сразу же почувствовал, сколько поступаю правильно и этой правильностью выигрываю у кумира, но при этом неудержимо глупею. Правильность и глупость решения выходили неразделимыми и явно были не под силу моему кумиру. Они были под силу только мне. Я даже вспомнил надпись на моей шашке и сказал: “Вот так вот!” – и это означало, что неразделимость правильности и глупости была моей судьбой.

Я позвал Леву Пустотина, а Махара доложил, что он ушел во взвод казаков. Я приказал его немедленно вернуть, и пока Махара летал туда-сюда, я написал приказ о временном подчинении гарнизона Леве Пустотину, оделся в шинель с башлыком, перестегнул портупею, насыпал в карман два барабана патронов и взял ручную гранату.

– Принимайте гарнизон, подпоручик! – сказал я Леве Пустотину, положил перед ним приказ, ключи от сейфа, объяснил свое намерение и сказал нападать самим в случае моей неудачи.

Разумеется, он ничего не понял.

– Вы бредите! Вы больны, Борис Алексеевич! – отважился он на прекословие, и глаза его, обычно лучистые и приветливые, только-то от близкой опасности веселые, вдруг стали тяжелыми и злыми, будто даже налились ненавистью ко мне.

Я спокойно повторил ему задачу. Пока я говорил, он смотрел на меня с прежней ненавистью, а потом взмолился.

– Борис Алексеевич! Господин капитан! Мы и здесь успешно отобьемся! Мы одними ручными гранатами нагоним на четников панику, а потом опрокинем их штыками! – с мольбой заговорил он.

– Не суетитесь, подпоручик! – спокойно сказал я и увидел, сколько задел его.

В ином случае, разумеется, я бы выразился деликатнее. Но сейчас я сказал так намеренно, чтобы отрезвить Леву.

– Не суетитесь, подпоручик! – сказал я. – Четники плотными шеренгами, ровняя ряды и шаг, атаковать не станут. До штыков дело не дойдет. Они, как охотники, будут выстреливать нас по одному.

Лева Пустотин смолчал, но глазами помягчел.

– Вы нарушаете устав, господин капитан. Вы обязаны руководить боем, а не рисковать в каких-то, – он не смог подобрать определения моей затее, – в каких-то, я не знаю, гибельных мероприятиях!

Он чем-то походил на меня. Я ему улыбнулся и велел не терять времени в дискуссиях, еще раз задев своими словами о том, что мы не на университетской кафедре. Понял он меня или не понял – но дальше он мои команды принимал беспрекословно. Мы договорились, что стрельба или взрыв моей ручной гранаты будет ему знаком для выступления.

Я видел, сколь велико для него испытание отпустить меня и остаться одному в такой обстановке. И я ободрил его.

– Из вас вырастет хороший командир! – сказал я и пожал ему руку.

Он пустил мои слова мимо. Мне это понравилось.

– С Богом! – сказали мы друг другу.

– Господи Иисусе, пронеси и помилуй! – зашептали мне в спину Сергей Абрамович и Алексей Прокопьевич, а прапорщик Беклемищев, пропуская меня и козыряя, лишь в непонимании таращился. Он, кажется, даже не понял, отчего я велел ему отдать свой револьвер Махаре и взять его винтовку. Он приставил винтовку к ноге и стоял этак, и напряженная его рука у козырька характерно, будто крылышко засыпающей бабочки, вздрагивала.

– Прежде всего, надо будет поправить дорогу к лазарету, Иван Анисимович! – жалея его, сказал я и увидел, что сам я, оказывается, тоже волнуюсь.

– Так точно! – заученно ответил он, но, конечно, ничего не понял.

Дождь остервенелыми и сильными пальцами облепил нас в первых же шагах, а потом вдруг прекратился. Мы с Махарой, оба насквозь мокрые, даже остановились – не случилось ли чего. В довершение нашего неверия многослойная кулебяка туч с каким-то странным изяществом раздвинулась, обнажив хороший яркий глаз луны в зените.

– Эх! – только и сказал Махара, а я подумал, что он сожалеет о том, что мы не вышли минутой позже. Он же сожалел о другом. – Вот теперь без дождя собаки нас за версту учуют! – сказал он.

Однако мы дошли до дома Вехиба-мелика, а собаки не лаяли. Они то ли промокли пуще нашего и посчитали в таких условиях службу свою не совместимой с исполнением, то ли привыкли к моему запаху и, наоборот, соблюдая службу, не нашли возможным лаять. Мы при свете луны довольно удачно одолели дорогу и встали перед глухой прочной калиткой в каменном заборе Вехиба-мелика. Во дворе было тихо. Предположить, чтобы Вехиб-мелик спал, было глупым.

– Затаился! – сказал Махара.

Я велел ему стучать. На стук залаяла собака, и откликнулся хриплый мужской голос. Махара спросил его о Вехиб-мелике, потом перевел:

– Это его работник. Говорит, никого дома нет!

– Кто говорит? – не поверил я.

– Его человек, работник. Говорит, что все уехали на яйла, – повторил перевод Махара.

– Врет негодяй! Вели открывать! – сказал я.

– Конечно, врет! – согласился Махара и снова, только более сердито и решительно, сказал через калитку открывать и потом снова перевел: – Говорит, не велено открывать!

– Скажи, я комендант гарнизона! Я стану стрелять! – велел я Махаре.

Махара сказал, а с той стороны пролязгал взводимый затвор винтовки.

– Ясно с тобой! – медленно и спокойно сказал я, но вся моя кровь, кажется, прилила к сердцу, столько мне стало невыносимо от этого оскорбительного лязганья. – Ясно с тобой! – еще раз сказал я, снял колом вставшую от влаги шинель, остался без ремня, вынул из кобуры револьвер и сказал Махаре подсобить мне.

Он понял, сцепил руки стременем. Я оперся на это стремя левой ногой и махнул через забор. Навстречу мне треснула, будто разорвалась, плотная, обжигающая и ослепительная струя, на лету меня толкнувшая назад. Я спиной ударился в забор, но нашел силы как можно дальше выкинуть револьвер вперед и выстрелить в струю. Там коротко и неестественно ойкнуло, будто со дна болотины всплыл пузырь или будто кто-то в тошноте очистил желудок. На меня накатила вторая струя, горячая, рычащая. Я снова выбросил револьвер вперед и выстрелил. Истошный собачий визг забил мне уши. С забора свалился Махара. Он принялся меня ощупывать.

– Сволочь он! Он сам виноват! – задыхаясь, стал я ему говорить. – Он что, он не знал, что я имею право? Он знал, сволочь. Он сам стал стрелять!

Я оправдывался. Мне не хватало воздуха. Я не мог встать.

– Он знал, в кого стрелял. Он сам! – я так говорил, а во мне кто-то другой, помимо меня, говорил: – Вот он, бой, вот он, бой. Все, что ты испытал раньше, было не бой!

– Пойдемте, пойдемте отсюда! Вы, кажется, совсем целы, не ранены, пойдемте отсюда, сейчас сюда набегут люди! – слышал я слова Махары, но будто и не слышал. Слова его скользили по мне. Уши мои были забиты треском огненной струи, собачьим визгом и какой-то внутренней моей глухотой. – Пойдемте, господин капитан! – догадавшись, что я его не понимаю, потащил меня Махара.

И когда он меня потащил, я опомнился. Не то чтобы я стал отдавать себе отчет во всем, но в одном я опомнился. Я вспомнил, что я выстрелил дважды, и сейчас решил загнать в барабан два патрона.

– Стой! – сказал я Махаре. – Я заряжу револьвер.

– Да идемте же! – хватил меня под мышки Махара.

– Нет. Сначала я заряжу револьвер! – вырвался я и увидел, что могу стоять, могу ходить, слышать, говорить – могу все делать.

Махара кинулся отворять калитку, а я нашарил в кармане два патрона и не сдвинулся с места, пока не вставил их в барабан.

Мы сколько-то пробежали боковой улочкой и остановились прислушаться. Окрест было тихо, если не считать гула моего сердца. А в отдалении сплошь и зло лаяли собаки.

– Так они специально согнали всех жителей в одно место, чтобы собаки при приближении к нам их не выдали! – догадался про четников Махара.

Я вспомнил Иззет-агу и “ее”.

“Ради Бога, скорее убирайтесь из аула!” – взмолился я.

– А еще четники согнали всех в одно место, чтобы повязать круговой порукой! – прибавил Махара.

– Да, пожалуй, – согласился я. – И нам, рядовой, теперь надо узнать, где они.

– Собаки лают примерно в квартале Мехмеда-оглу! – сказал Махара.

– А этот сам виноват! – сказал я о человеке Вехиб-мелика.

Следом же я подумал, а ну как Лева Пустотин принял наши выстрелы за сигнал и уже отдает команду выступать!

В ознобе я передернул плечами. Махара с тревогой взглянул на меня. При луне я это хорошо различил. И тотчас увидел себя убегающим, увидел со стороны, теми же глазами четников, какими видел себя вчера в Керикской расщелине. “Вот это уж действительно опозорение мундира русского офицера!” – в злобе на себя сказал я.

– Отчего, рядовой, прячемся мы, а не они! Почему какие-то, – тут я впервые употребил скабрезное слово, – почему какие-то ср... сто четников будут диктовать нам!

– Умоляю вас! – обхватил меня без всяких церемоний в борцовский замок Махара. – Умоляю, остановитесь. У вас от выстрела в упор контузия. Вам надо немного успокоиться. Нам надо вернуться к своим! Мы уже теперь знаем, где они!

– Нет! – сцепил я зубы. – Мы сейчас пойдем в дом к этому Мехмеду, и если у него там хоть один четник, я лично застрелю его!

– Кого? – спросил Махара.

– Мехмедку! – сказал я и отчего-то прибавил: – И четника!

– Все уже ясно, ваше высокоблагородие! Они все с четниками! – продолжал уговаривать меня Махара.

Я понял, что без специального боевого приема из замка Махары не вырвусь. Но применять его против своего вестового было уж куда слишком. И сколько я ни кипел от злобы, я собрался с умом на хитрость. Я нарочно обмяк.

– Да, да, вестовой! – залепетал я, а он поверил и расцепил руки, чтобы подхватить меня удобнее.

Я резко повернулся и в удовольствии от своей проделки, как мальчишка, всхохотал совершенно обратное своим прежним словам.

– Да ведь эта бестия Мехмедка уж точно от четников увернулся! – весело сказал я.

Махара, кажется, с печалью вспомнил бывшего своего начальника, моего предшественника. С ним ему было все ясно и спокойно. Он обреченно шагнул за мной, и Господь без препятствий довел нас до дома Мехмед-оглу. Мы постучали в калитку. Нам никто не отозвался. Я показал Махаре сцепить руки в стремя и прыгнул во двор. Двор был пуст. Я подождал Махару, и мы осторожно поднялись на галерею. Скрип половиц заставил нас вздрогнуть. Мы остановились. Во дворе и в доме было тихо. Мы толкнули дверь кунацкой, подождали, вошли, еще подождали. Мы оказывались в доме одни.

– Даже собаки от жадности не прикармливает, ни одной нет! – прошептал Махара и прибавил, что такая тишина ему не нравится. – Очень не нравится, господин капитан! Днем нельзя шагу было ступить, чтобы не облаяли. А теперь ниоткуда ни одной не слышно! Перевешали они их всех, что ли?

– Они их согнали в одно место! Сам же сказал! – напомнил я.

– Но это же невозможно! В одном месте они бы грызлись, и лай стоял бы до... – начал возражать мне Махара, но я не дал ему договорить.

– А вчера! – громко зашептал я. – Вчера! От Иззет-аги нас провожал его племянник с палкой!

– Да! – тоже громко зашептал Махара. – Так точно, ваше высокоблагородие! Ведь за всю дорогу мы не встретили ни одной собаки!

– И никому это не бросилось в глаза! – прибавил я.

– Но ведь это невозможно – переловить и куда-то деть всех собак аула! – не согласился со мной Махара.

Я лишь пожал плечами, а потом сказал словами сотника Томлина: “Они все могут!” Махара вздохнул. Но и слова мои, и вздох его опередил некий глухой шлепок во дворе, будто кто-то бросил оземь тяжелый мешок. Мы замерли и следом единым махом перелетели к двери, вжались в косяки и выглянули.

В синем свете луны я увидел подле забора поднимающегося с земли человека с винтовкой, а на заборе еще двух, старающихся спуститься во двор без шума. Махара револьвером показал в видимую им сторону и выставил перед собой четыре пальца. На заборе с моей стороны появились еще двое. Кто они были, четники или аульчане, определить было трудно, да и дела не было их определять.

“Вот он какой, бой!” – снова сказал я себе и после стрельбы во дворе Вехиб-мелика почувствовал себя бывалым солдатом. Мне ничуть не пришло подумать, что мы обыкновенно влипли. Наоборот – я улыбнулся и показал Махаре, что будем стрелять по два раза каждый, а потом прятаться за косяки. По два раза – потому что третий выстрел непременно уйдет впустую. И так как я стоял у косяка, от которого стрелять с правой руки мне было неудобно, я встал в проем двери, левой рукой поддержал правую и выстрелил сначала в того, кто уже поднялся с земли и, пригнувшись, пошел по двору. А потом выстрелил в того, кто, стараясь бесшумно, слезал с забора. Я попал в обоих. Оба они завалились, и через мгновение один громко и протяжно закричал. Почти одновременно со мной два раза выстрелил Махара.

– Попал? – спросил я.

– Виноват, нет! – в отчаяньи сказал он.

– Ничего, молодец! – подбодрил я его, вновь встал в проем и выстрелил еще раз в ту сторону, куда стрелял Махара, поймав застывшую и раскоряченную от неожиданности на месте фигуру.

– Вот так! – довольный, сказал я.

В ответ, кажется, вся округа взорвалась в нас винтовочными выстрелами. Затрещал и посыпался щепой потолок. Мы присели. Я снова дозарядил револьвер. В кармане у меня оставалось девять патронов. Я подумал, вот эту стрельбу Лева Пустотин слышит, старается определить наше место.

По выстрелам, как когда-то вахмистр-бутаковец Самойла Василич, я попытался сосчитать количество осадившего нас противника, прикинул его в полтора-два десятка и вывел, что хорошо бы сейчас ударить ему в тыл, смять, а потом ударить дальше. Лучшего момента едва ли можно было найти. Я не думал о том, что мы окружены и каждую секунду могли быть убиты. Я видел некую красоту нашего положения – не красивость смертельной опасности, переходящей в декадентскость, а подлинную красоту. Три моих удачных выстрела подряд принесли мне удовольствие, будто я создал произведение искусства, которое вот-вот будет оценено и покажет, что я не зря потратил на него годы. И даже та единственная пуля, сказавшая “фьють” около меня во время дурацкой атаки Раджаба на нашу часть осенью прошлого года, даже она, было повергшая меня в непереносимый страх, оказывалась для меня этим произведением, и на нее не было жалко моих лет. И вместе мне не было дела до себя. Я будто думал: “Ну экая важность – убьют! Зато какое произведение я создал, как красиво я ссадил в бою троих!” – и мне хотелось ссадить еще. И мне хотелось ударить в тыл и смять осадивших нас, а потом смять и остальных. Эта красота переполняла меня. Она была сильной. Она не давала думать и ощущать всего того, что я описал. Она давала лишь будто думать и ощущать. Она выводила мои мысли и поступки на уровень механики – мысли и поступки происходили сами собой.

В этой красоте я знал, что сейчас стрельба стихнет и четники попытаются подняться на галерею. Я вынул гранату, вставил запал. Они станут подниматься, а я их встречу гранатой – совсем как на Марфутке. Только там я их встретил гранатой артиллерийской, а здесь встречу ручной. Ну велика ли разница? Тем более. что Лева Пустотин во главе полувзвода дружинников и полувзвода казаков прилетит сюда. Пожилые дружинники на улицах Сарыкамыша дрались в штыки. Равно же они ударят здесь. Это будет подлинным произведением искусства.

Я показал Махаре, сколько все у нас хорошо, и показал гранату. Он понял и кивнул.

Стрельба точно по моему ожиданию стихла, и тотчас галерея дрогнула от взбегающих на нее четников.

– Ага! – сказал я вслух Махаре. – Они, оказывается, тоже не летним кованы! Они под прикрытием стрельбы подобрались к нам вплотную. Но мы и это знаем! – последние слова, конечно, относились к ночному бою на посту урядника Тетерева. – Знаем мы и это! – сказал я, вполовину тулова высунулся из-за косяка и левой рукой плавно, будто мяч в лунку, бросил навстречу взбегающим гранату.

Не знаю, как Махара, а я от вломившегося в уши тугого удара пришел в восторг. Одновременно с ним я не столько услышал, сколько ощутил по дрожи дома, что галерея обвалилась. Протяжный и разноголосый вой заполнил двор – выли раненые, и выли, надо полагать, уцелевшие их товарищи. Тугой удар оглушил всех. Его никто не ждал, и, может быть, все приняли его за разрыв артиллерийской гранаты. То есть я получал хотя и мнимое, но преимущество быть вооруженным артиллерией. И этим следовало воспользоваться. Я пожалел, что не взял ручных гранат две, а то и три. Успех был бы невообразимым. Против столь точно бьющей артиллерии, то есть, в нашем случае, против представления о столь точно бьющей артиллерии, не устоял бы никто. Мы смяли бы противника еще до прихода Левы Пустотина. Вернее, он смял бы сам себя.

Успехом следовало воспользоваться и самим атаковать четников. Однако тугой удар оглушил и Махару. Он, словно птица в темноте, присмирел и слепо пытался понять, что с ним.

– Махмудка-оглу будет нами недоволен! – сказал я ему, думая, что он встряхнется, хотя знал, что не встряхнется. Я знал это по первому моему, еще училищному, выстрелу орудия. Равно же глухими и ослепшими птицами торчали мы после него и ничего не понимали. А юнкер Денисов получил настоящую контузию. Как он рассказывал, ему страсть захотелось увидеть сам момент выхода гранаты из ствола, ну хотя бы длину пламени при этом, и он неожиданно вышел к стволу. После такого любопытства он даже лежал в лазарете.

То есть атака отменялась. Оставалось ждать подхода Левы Пустотина. Кое-как я втолковал Махаре забаррикадировать дверь на женскую половину. Для этого сгодились широкие тахты, по обычаю расставленные вдоль стен. На всякий случай одну такую мы перевернули набок перед своей дверью.

За работой Махара пришел в себя – чисто по дарвинскому учению, трактующему, что созидательные усилия выделили человека из всего остального мира. Я не удержался сказать свою шутку Махаре. Он согласно улыбнулся.

– Сейчас наши поспеют. И мы огнем со своей стороны очень поможем! – сказал я Махаре.

– Жутко воют, ваше высокоблагородие. Не по себе от их воя! – признался Махара.

Мне же было хорошо. Мне было даже превосходно. Мне было так, будто я только сейчас жил полной, насыщенной, настоящей жизнью – до сего момента жил плохо, а с сего момента стал жить хорошо. Я думал только о том, как действительней (то есть, по-другому, действенней – я уже говорил о специфике военных терминов) использовать наше положение на общую пользу боя. Все, не относящееся к бою, от меня ушло. Наверно, ушла даже “она”, моя юная любимая. Я был сейчас в одиночестве. У меня не было ни прошлого, ни будущего. Ничего того, что было со мной до боя, у меня не было. Мне было легко и свободно. Мне было хорошо. Или подействовала хина, или дал силы бой, но я чувствовал себя здоровым, сильным, все знающим о бое, о том, как он развернется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю