355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсен Титов » Одинокое мое счастье » Текст книги (страница 4)
Одинокое мое счастье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:27

Текст книги "Одинокое мое счастье"


Автор книги: Арсен Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

3

Срочность вызова обуславливалась общим сбором всех офицеров в связи с оставлением нашими частями Артвина и отходом едва не на южные пригороды Батума. Раджаб ждал меня в полной готовности, и вышло – из двуколки, не оглядываясь, я пересел в седло. Преувеличения в сказанном не было. В штабе отряда мы едва задержались на двадцать минут, выяснили обстановку, простились с кем вышло. Полковник Алимпиев принял меня, не отрываясь от бумаг. В общей тревоге, когда передняя линия наших частей прошла в двенадцати верстах от города, это было объяснимым. Я сердечно откозырял ему. Он с усталой улыбкой перевесил мою винтовку через правое плечо, по-казачьи. Я знал: при первой же возможности он вернет меня в батарею. Я спросил его, почему мне нашли именно казачью полусотню. Он, уже отходя к бумагам, снова улыбнулся:

– Полусотня по принадлежности казачья, то есть находится в управлении казачьих войск. А по подчиненности – пограничная, то есть находится в министерстве финансов. Возможность меньшего оглашения события. А впрочем, назначение – дело случая.

В коридоре Раджаб с подобострастием пожал мне руку:

– У вас, капитан, великое финансовое будущее!

Я ему погрозил кулаком.

До конца дня Раджаб рассчитывал не более чем на тридцать верст. Мне он выхлопотал невысокую буланую кобылу. Под его ревнивым взглядом я проверил подпруги, тороки, укоротил стремена, провел лошадь в поводу туда и сюда, наблюдая за ее ходом. Я все время ждал откуда-нибудь Натальи Александровны. Она сказала мне не оглядываться и перехватила вожжи, едва мы показались в виду штаба. Я сошел, а она укатила дальше. Я знал, что она сейчас заперлась у себя в комнатах. Но я ждал ее. Раджаб понял.

– Не придет, – сказал он коротко.

Я упрямо, молча и скрупулезно изучал лошадь.

– Не придет, – повторил Раджаб.

Я обозлился. С размаху шлепнул лошадь ладонью по крупу. Она переступила в сторону и в недоумении посмотрела на меня. “Стерпишь!” – сказал я.

Наш отряд составился из восьми человек. Вместе с Раджабом в полк возвращался его сослуживец – хорунжий Василий и пятеро казаков сопровождения. Мы тронули рысью и минут через пятнадцать близ окраин перешли на шаг. Мне хотелось быстрее убраться как можно дальше, и я недовольно понудил лошадь на галоп. Раджаб догнал меня. Держась за луку моего седла, так что ногу мне сильно прижимало его лошадью, он сказал;

– Первую часть дороги думают о том, откуда уехал. Вторую – обо всем на свете. Третью – о том, куда едешь. Потому не спеши, друг мой. Думай о том, что было. На войне нельзя думать о доме. На войне можно думать только о войне. А покамест не война, думай о том, что было. Пережигай, чтобы ничего не осталось.

Я промолчал. Я и без того думал о Наталье Александровне. Я ничего о ней не знал. Я не догадался ее спросить. И теперь не знал ничего. Я мог только вспоминать наши два дня. Пять дней войны и два дня Натальи Александровны. Семь дней счастья холодной золой улеглись на сердце.

Через час пути в виду реки и какой-то нашей части, укрепляющей берег, нас застал дождик. Я поднял башлык. Стало еще тяжелее, потому что

напомнило утреннее возвращение на двуколке. Я не выдержал и окликнул Раджаба, нет ли у него водки. Раджаб окликнул своего вестового казака. Тот полез в торок, достал водку во фляжке, металлические стаканчики, хлеб и холодное мясо. Не слезая с лошадей, мы выпили – все восьмеро, причем я выпил дважды. То, как мы сближались и разъезжались, как передавали на ходу друг другу стаканчики и закуску, со стороны, видимо, гляделось необычно. Несколько солдат засмотрелись на нас, и от берега к нам донесся визгливый окрик унтера. Я скользнул глазами по линии укреплений, ожидая встретить батарейную позицию. Дурачась от выпитого, Раджаб предложил атаковать укрепления. Казаки рассыпались и вдруг разом, разноголосо и прерывисто гикая, сорвались с места. Их было семеро, то есть совсем немного. Но я залюбовался жуткой красотой их лавы. Залюбовался и не увидел, что произошло на укреплениях. Оттуда вразнобой захлопали винтовочные выстрелы.

– Фить! – сказал кто-то около моего плеча по-птичьи.

Лава Раджаба вздрогнула и круто стала осаживать. Я услышал сердитую ругань Раджаба. На укреплении появились офицеры. Их сразу можно было отличить по выправке.

– Не стрелять! Не стрелять! Господа! – услышал я Раджаба.

Казаки остановились. Он один подъехал к офицерам. Я видел, как Раджаб приложил руку к папахе, потом соскочил о седла. Его окружили, но он все равно хорошо был виден над толпой. Через полминуты там появился папиросный дым, и опять визгливые окрики унтеров погнали солдат к работам. Я отвернулся. Я вспомнил свою птичку у плеча, сказавшую мне “фить”, и неожиданно закрыл глаза – так мне захотелось спать. Но желание было неприятным, знобящим, запоздало трусливым. Если бы птичка не сказала “фить”, я бы сейчас валялся у ног лошади. Я так стал повторять себе: “Если бы птичка не...” – и тем старался подавить спазм желудка. Было бы невыносимо допустить перед глазами всех этих людей свою слабость. “Нельзя иметь никаких привязанностей!” – сказал я себе, когда тошнота отступила. А именно появлением в моей жизни Натальи Александровны я объяснил внезапную мою трусость. “Если бы птичка не...” – с издевкой сказал я.

Казаки вернулись возбужденные. Они ругали пехоту за их выстрелы, называя ее презрительными прозвищами.

– Совсем необстрелянные! – качал Раджаб головой про пехоту. – А если бы не мы? А если бы курдская конница?.. Ты слышал, друг мой, о делах курдской конницы? – и по его повелению вестовой казак опять полез в торок за фляжкой. – Курдская конница – это... это... ааах! – он опрокинул в рот стаканчик водки. – Это, как было написано в одной книге, это бич цветущей Азии! Это беззаветная храбрость, жестокость, натиск, красота! Я им говорю, ведь мы даже шашек из ножен не вынули. Что же вы стреляете? А они: ха-ха! Они: солдаты необучены-с, господин сотник! Эх, Борис Алексеевич! Вот странен русский мужик. Почему же он не обучен? Занял полмира, а не обучен. У нас с детства всяк обучен. Мальчишки палками рубятся. Опасности ежечасно преодолевают. С оружием знакомы. А здесь взрослые люди – и не обучены-с! – И вестовому: – Стаканчик капитану!

Я нехотя выпил. Разница между нами была ощутимой. Вчера я был выше него – я, за пять дней боев представленный к самой высокой награде империи! Сегодня я не годился ему на подметки его мягких изящных сапог. От близ летящей пули и оттого, что знал какую-то Наталью Александровну, я испытал настоящий животный страх. Куда уж страннее. Я смолчал.

Еще через час дорога, тянущаяся вдоль реки, стала потихоньку вздыматься. К тому же стало темнеть. Скорость наша поубавилась. Укутанные в косматые бурки, мы смахивали на грачей. Казалось, кто-нибудь сейчас встрепенется, расправит крылья и полетит.

В одном селении мы остановились на полчаса, размяли ноги, дали передышку лошадям. Потом опять – в седла и опять в дорогу. Порою я дремал. Видимо, сказывалась бессонная ночь. И лишь я закрывал глаза, мне являлась Наталья Александровна, являлась столь ощутимо, что я тянулся прикоснуться к ней. Я даже целовал ее и тут же просыпался. И было от того очень тяжело. После нескольких таких случаев заветным желанием стало остановиться в первом же селении на ночлег и провалиться в небытие на первой же охапке сена. “Черт несет меня! – свирепел я. – Все было великолепно. Я был бы сейчас в своей батарее, не знал бы ни горя, ни забот”. И я ненавидел весь мир, начиная с того начальника, который приказал снять мою батарею с фронта, с тех повстанцев-аджарцев и заканчивая собой, Натальей Александровной и незнакомыми мне бутаковцами.

Мы уложились в сроки Раджаба и к исходу третьего часа пути в густой темноте, подсвеченной лишь снегом окрестных гор, въехали в большое селение Кеда, где у Раджаба был кунак.

Начитанный и наслышанный о Кавказе человек явно представляет себе местные селения в виде нагроможденных друг на друга до самых небес каменных келий. Нет такого в Батумском крае, где произрастают прекрасные леса с экзотическими для русского глаза платанами и грабами, а также привычными – соснами и елями. И, разумеется, дома здесь в своем большинстве строятся из дерева, порой большие, просторные, на многочисленные семьи. Таковым же деревянным домом была дача полковника Алимпиева. Но его я не описывал, потому что тогда он мне – как бы сказать точнее – не показался, не бросился в глаза. Я был скован и увлечен Натальей Александровной и, хотя все видел, все наблюдал и замечал, в себе не откладывал. Сейчас же, в виду нашего ночлега после тяжелого для меня пути, мне резко бросилось сходство дома знакомого Раджабу человека и дома полковника Алимпиева. Оба они стояли на каменных цокольных этажах, не жилых и предназначенных для хозяйственных нужд. Жилое же помещение, бревенчатое и с окнами, под обширной крышей, с балконами и деревянным крыльцом, с лестницами на две стороны, покоилось на этом цокольном этаже и состояло из нескольких комнат, одной из которых была обширная гостиная с хорошим камином, с тахтами и коврами на стенах, совсем как у полковника Алимпиева. Мебелью служили низенький трехногий столик и низенькие же стульчики без спинок – на вид хрупкие, но в силу здешнего дерева чрезвычайно прочные. Достойным замечания было и кресло для старейшего члена семьи, деревянное и украшенное резьбой. Стоял такой дом посреди хорошего травянистого двора, обрамленного плетнем и хозяйственными постройками. Мое внимание привлекла воздушная, на изящных тесаных опорах и с резными галереями постройка под черепичной крышей, еще более выразительная от света зажженных во дворе огней. Я уже знал, что обычно это бывает кукурузня, то есть амбар для зерна. Но удивило то, с какой любовью, с каким изяществом, доходящим до благородства, была она сделана. И сколько мне ни было тяжело от душевного моего разлада, я, указав на кукурузню, сказал Раджабу, что буду спать там. Он принял мою реплику за улучшение моих чувств и улыбнулся.

С нашим приездом дом и двор оживились. Хозяин, не уступающий статью Раджабу, старик по имени Зекер, и трое его сыновей вышли встречать нас, широко распахнув ворота. Тем временем другие домочадцы запирали собак, бежали по двору кто куда, видимо, прекрасно зная свои обязанности и стремясь наиболее споро их исполнить. Я тихо показал на это Раджабу, говоря, хорошо бы вот так-де было заведено и у нас в армии. Он согласно кивнул и столь же тихо сказал о Зекере пару самых лестных слов. Приняв нас у ворот, молодые мужчины исчезли на время, а Зекер поручил нас младшим внукам. Мы умылись теплой и сверх меры приятной водой. Мне поливал перед большим медным тазом щекастый крепыш. Я спросил, как его зовут. На удивление он вопрос понял и ответил учтиво.

Оправившихся и умытых, Зекер повел нас в дом, поручив казаков сыновьям. В гостиной уже пылал камин. Зекер сел в свое кресло. Мы с Раджабом и Василием расположились на тахтах. Раджаб завел с Зекером беседу – надо полагать, необходимую по обычаю. Я понял, что говорили они на турецком. В ходе беседы некоторое их внимание досталось и мне, но, я подозреваю, не как наиболее почетному в силу самого высокого среди присутствующих офицерского чина моего, а как человеку, ставшему виновником нынешнего своего положения. Глаза Зекера при этом вспыхнули, и весь он подобрался, явно сначала готовый выразить мне свое одобрение или нечто в этой роде, но вовремя взявший себя в руки. Теперешнее мое вялое состояние Раджаб – сколько я понял по тону – объяснял ему вполне пристойными причинами.

Накрыли стол, и пришедший в гостиную старший сын Зекера сказал, что казакам тоже все приготовлено. Зекер сказал принести вина. Я удивился. Старший сын принес кувшин. Зекер рассадил нас за столом и через Раджаба принес мне извинения за бедность его и особенно за невозможность поддержать нас в питии.

– В далекие времена мы были христианами, как и все грузины, – сказал он, – но волею судьбы уже несколько веков исповедуем иную веру.

В питии мы с Раджабом и Василием преуспели, и старшему сыну пришлось кувшин наполнить вновь. Первым блюдом мы съели суп с курицей, именуемый по-здешнему шарвой. Потом на стол принесли куриц табака, сыр и яйца, смешанные и тушенные в масле – очень сытное блюдо. Потом последовали вареная баранина, хинкали с бараниной и хинкали с сыром. Все это сам Зекер запивал холодной водой, мы же с удовольствием прикладывались к кувшину. Довольно быстро я оживился и вступил в беседу с Зекером – разумеется, через Раджаба. Зекер, вероятно, из-за сообщенного ему моего поступка пространно объяснил мне данные из истории края, по которым выходило, что и те земли, в которые мы направлялись, некогда тоже считались грузинскими. Мне в целом было все равно, кем были заселены те края. Как грузины-христиане, так и грузины-мусульмане, во все время общения с ними показали себя легкими гостеприимными людьми, а большего мне было не надо. Однако из вежливости и интереса к историческим изысканиям я поддержал Зекера в стремлении просветить нас. Вино этому способствовало, однако полностью расслабиться я не смог. Я не мог отделаться от впечатления, что за вчерашний день разрушился мой мир. Я повторю, и пусть это не звучит хвастовством, что столь последовательно и столь поступательно, как я, мало кто из знакомых мне проводил свою жизненную линию. Не соблазняясь пустыми увлечениями, я за восемь лет целенаправленно прошел путь от юнкера до офицера с академическим образованием до чина штабс-капитана, которого большинство не выслуживают и за пятнадцать лет. В боях я отличился. С орденом мне полагался чин капитана не в очередь, и в скором времени я мог рассчитывать на командование дивизионом. Все эти достижения, разумеется, не шли ни в какие сравнения с достижениями Наполеона. Но я ведь еще в детские годы постановил, что не хочу ни себе, ни родным, ни государю-императору – никому вообще тех потрясений, каковые выпали на долю бедной Франции, ее короля и всех подданных. Все до вчерашнего дня было стройным и ясным. Ничуть стройности и ясности не умалили мое неисполнение приказа и вызванные им следствия. Ведь поступок тот был в моей власти. Делать его или не делать был волен только я. То есть я сам распоряжался собою. Я принадлежал себе. Но во вчерашний день я всего этого лишился. Я стал принадлежать женщине. Непередаваемая сладость этой принадлежности губила меня. Я понял, что влюбился. Я понял, что люблю Наталью Александровну, как никогда никого не любил из женщин. Но от этого мне стало только тяжело. Я даже стал трусом.

Я украдкой поглядел на Зекера. Мне показалось, что он в своей жизни видел очень мало радости. Он был мне симпатичен, и чтобы не расслабиться от чувства к нему, я спросил разрешения выйти на воздух. “Что же ты сейчас делаешь, любимая?” – спросил я в ту сторону, откуда мы приехали. Я пошел по хрупкой от мороза траве к ажурной кукурузне. Запертые собаки зарычали. Я представил, с какою злобою они бы рвали меня в иных обстоятельствах. И я понял, насколько я одинок. Во всем мире никому до меня не было дела. “Ты теперь нужен Наталье Александровне”, – возразил я себе, но вслед спросил, правда ли, и спросил, надо ли это мне. На оба вопроса я ответил положительно, однако в ответы не поверил. “Не надо этого мне! Ведь даже пролетевшая мимо пуля сделала меня при Наталье Александровне трусом!” – так сказал я. Стало понятно, что к кукурузне я иду только лишь с одним: чтобы не пойти к конюшне, не оседлать свою буланую и не пустить ее по дороге обратно.

Утром я проснулся от доклада вестового Раджабу. Среди всего прочего он сказал, что моя лошадь захромала и не может продолжать путь.

– Я же видел, курба у нее! – загорячился Раджаб. – А он (вероятно, комендантский конюх) – подлец, меня стал уверять!

Я, было, подумал, что это знак судьбы, и представил свое возвращение в Батум. “Только на один день и только на один миг встречи с Натальей Александровной!” – взмолился я. Я знал – это невозможно. Но все утро, пока мы завтракали, охали, ахали и ругались, во всех деталях осматривая мою лошадь, я ждал фразы Раджаба о моем возвращении. Ожидание измотало меня. Порой я готов был сказать об этом сам.

Зекер послал за коновалом. Пока мы ждали, Раджаб с Василием еще осматривали лошадь.

– Ну, курба и есть! – возмущался Раджаб и грозил конюху суровыми карами.

Коновал на лошадь лишь взглянул. Всем и без него было ясно, но при нем как бы ставилась точка. Зекер стал коновалу что-то говорить. Тот слушал и изредка отвечал. Однако было видно – и слушает, и отвечает он лишь из вежливости. Все – и сыновья Зекера, и их дети, и Раджаб с Василием стояли в каких-то застылых и неловких позах. Я не выдержал.

– Дайте мне лошадь всего на сутки! – потребовал я, ни к кому особенно не обращаясь. – Я вернусь в Батум и уеду оттуда железной дорогой. Лошадь же вам приведет кто-нибудь из нарочных.

Зекер вопросительно глянул на Раджаба, выслушал его перевод и решительно сказал свое согласие словом, которое я знал.

– Каргад! (Хорошо!) – сказал Зекер.

Сердце мое за одно мгновение набухло и лопнуло. Я едва устоял на месте. Батум, милейший город, мелькнул мне.

– Каргад! – сказал Зекер и, горячась и направляясь к воротам, как бы тем выпроваживая коновала, стал ему говорить что-то такое, отчего коновал, уже к воротам за Зекером направившийся, остановился, коротко и все еще недружелюбно взглянул в мою сторону

Все дальнейшее оказалось простым. Мое преступление, одновременно имеющее ранг великого деяния, открыло сердце коновалу. Через десять минут он вернулся верхом на добротном коне под чудесным седлом и чепраком. Он молодцевато спешился у ворот, ввел коня во двор и грациозно, будто награждая меня, протянул мне повод. Следом двор стал заполняться народом, малым и большим, на удовлетворение праздного любопытства которого пришлось потратить некоторое время. Оказывается, в свете боевых действий наших частей против восставших соплеменников все местные жители не осудили Зекера лишь из обычая гостеприимства. Зекер же не счел необходимым что-либо объяснять и коновала пригласил лишь с тем, что тот в одном из селений на пути нашего следования имел родственников, к каковым согласился бы если уж не сопроводить нас, то обеспечить лошадью.

Этак, переходя в виде эстафеты от одних родственников или кунаков к другим, мы обошли район восстания и прибыли в селение Олту, где располагались база и штаб отряда. Здесь я понял – более мне Натальи Александровны не увидеть. Я чувствовал это в дороге. Но чувствовал, не веря. Казалось, в любой миг я мог повернуть обратно. Мне было стыдно за свою слабость. Однако возможность повернуть приносила наслаждение. Так я мучался, пока не увидел на другом берегу реки старинный и в былые годы величавый христианский монастырь, а следом и селение, про которое Раджаб коротко сказал: “Хвала Аллаху!”, – что означало конец пути. Мне подумалось, револьвер к виску – конец вообще всему. Так у меня и осталось на весь вечер: конец дороги был равен револьверному выстрелу.

Мы остановились в комнате для приезжающих офицеров при штабе отряда, дурно поужинали, что вполне ответило моему настроению и принесло поганое удовольствие. Ранее я не обращал внимания на стол в офицерских собраниях. Дурно или превосходно – я ел с одинаковым ровным отношением, сознавая, что это рабочие блюда и поданы в рабочей обстановке. Ранее меня раздражали постоянные замечания других столующихся по поводу дурного приготовления. “Питайтесь, – думал я с негодованием, – и идите исполнять свои обязанности!” Теперь же я сам отметил дурной стол здешнего офицерского собрания и был этим неприятно удовлетворен. Офицеры штаба расспрашивали о столичной жизни. Здесь им было все равно, откуда мы – из заштатного Батума или столичного Петербурга, поименованного ныне Петроградом. Здесь все, что было извне, мнилось столичным. Раджаб охотно отвечал. А я молчал и тупо отмечал равность дороги и револьвера, одинаково означавших для меня конец. Полагая мое кислое состояние обычным стеснением, некоторые из офицеров старались расшевелить меня, чем мгновенно толкали к воспоминанию о Наталье Александровне. Только я забывался тупой и накрепко засевшей во мне формулой о равности дороги с револьвером, но приветливый вопрос о том, как “там”, мгновенно порождал во мне образ Натальи Александровны. Я не выдержал, сказался уставшим и ушел.

Утром мы с Раджабом сердечно простились. Он с Василием и казаками взмахнул мне в последний раз на изгибе улицы – и я остался один.

Надо ли говорить, какое недоумение и плохо сдерживаемое любопытство вызвала в отряде моя персона. Начальник отряда генерал Истомин отсутствовал. Полковник Фадеев, сухой старик в пенсне и с Анной третьей степени, ощупал меня выразительно недоверчивым взглядом.

– А доложите-ка мне, паренек, что у вас там в Батумах этакое стряслось? – прямо спросил он меня. – Будто там у вас уже вошло в моду с вышестоящим начальством препираться?

И, не ожидая моего ответа, стал говорить дальше сам:

– Это я вам, паренек, со всею ответственностью заявлю: этакие курбеты должны быть пресекаемы виселицей. В строжайшем порядке – военно-полевой суд, и извольте с восходом солнца повиснуть на суку, да непременно перед строем части. Это что же, паренек! Это попирается основа основ. Это попирается священная присяга государю и Отечеству. А ведь уже четвертая статья свода законов Российской империи гласит о повиновении власти государевой не только за страх, а и за совесть. За совесть, заметьте, паренек! Я уж не говорю о священной присяге!

Трудно было сказать, знал ли он, кто перед ним. Он ходил по кабинету и ругал того неведомого ему негодяя, который отказался выполнить приказ. Ругал как-то вдохновенно, взятый за живое, будто это непосредственно и сильно отразилось на нем.

– А вот вы, паренёк, – переключился он на меня, из чего я вывел, что все-таки он не догадывался, кто перед ним. – Вот вы уже штабс-капитан. У вас Академия. Вам скоро дивизион получать. Вас же переводят в погранстражу. Что это? Что? И не трудитесь дать ответ. И без него знаю. Знаю, что вместо службы вы занялись опозореньем мундира офицера, занялись каким-нибудь философствованием на предмет, необходимо ли почитать старшестоящих начальств и исполнять их распоряжения.

Я опять подумал, что все-таки он знает про меня. И этакая гадалка продолжалась довольно долго – столько, что я стал развлекаться ею.

– А в полусотню вас! – говорил он. – Чему вы там научитесь? Казаки, пластуны, все вне уставов, все по-своему, все своебышно. Командиром у них такой же вертопрах, некий, дай бог памяти, башибузук башибузуком, некий граф Нулин! И что вы от них вынесете? Какие-нибудь дерзости разбойные, какие-нибудь разгильдяйства – вот что вы от них вынесете! Ведь недаром часть сия была представлена на Высочайшее рассмотрение к упразднению. Неизвестно чьими ходатайствами выкрутились, голубчики. А ведь сплошь варнаки! И в вас эту любовь к вольностям я вижу! Не своевольничать надобно, паренек, не своевольничать, а служить! Так что извольте! Вот вам должность старшего адъютанта полусотни, и чтобы мне в самом надлежащем виде там устроить! Чтобы привести полусотню к образцу службы! Очень недоволен я вами, паренек!

Признаться, за восемь лет службы, два с половиною из которых прошли в Академии, я не слыхивал о том, чтобы какая-нибудь воинская часть русской армии составом в казачью полусотню и сотню, пехотную полуроту и роту или даже артиллерийскую батарею имела бы штаб, коему полагался начальник. Однако не мне было удивляться услышанному. Я сухо поблагодарил полковника за назначение.

– Идите, идите! – сердито сказал он. – И подумайте о своей будущности. Ох не вам тратить годы свои и государственные средства, затраченные на ваше обучение, в сомнительных воинских частях, коим названия иначе, как атавистические, не сыскать!

Офицер, регистрирующий мое назначение, тоже не смог сдержаться.

– Нет, вы посмотрите, господа! – возмущенно сказал он. – Вы посмотрите, как у нас разбрасываются академическими артиллеристами! Об этом следует донести наместнику!

Я не стал давать объяснений. Я дождался своего оформления и тотчас занялся работой – просмотром сводок, карт и всего прочего, предварительно будучи оповещен об ожидаемой из полусотни оказии.

Я бы не хотел, чтобы меня в силу моей принадлежности к артиллерии поняли превратно и приняли последующее мое замечание за ведомственную гордыню. Но в русской армии всяческих похвал достойны лишь казаки, топографы и артиллеристы. Рискуя быть призванным к ответу, скажу однако, что кавалерия наша не умеет рубиться. Она, не моргнув глазом, умеет до последнего полечь в атаке. Но рубиться она не умеет. Пехота наша не умеет стрелять. Она, молча и упорно стоя на позиции, умрет или перейдет в штыки, но ни за что не нанесет противнику решительного урона огнем. Я не ищу причин тому. Я не сужу господ кавалеристов и пехотинцев. Я ничуть не умаляю их достоинств. Я просто констатирую факт. И, отмечая более высокую эффективность действия артиллерии и казаков, я особенно подчеркиваю превосходную степень деятельности русских топографов. В данном случае, по турецкому театру, мы имели карты самого высокого качества масштабом менее, чем в версту при безукоризненной точности. Противник же был снабжен картами троекратно большего масштаба и со следами

неуемной восточной фантазии, что, кстати, в нынешней обстановке аджарского восстания особой роли не играло, ибо противник имел во всех случаях достаточное количество проводников, чем в немалой степени, думаю, можно объяснить успешное его продвижение и вытеснение наших войск с важных во всех отношениях рубежей.

Не надо быть Наполеоном, чтобы, взглянув на карту обстановки за вчерашний день, уяснить опасность нашего положения. С захватом Артвина, города между Батумом и Олту, противник реально стал претендовать на выход в долину реки Куры, то есть в наш глубокий тыл. Однако я обратил внимание на другое обстоятельство, взволновавшее меня ничуть не меньше. Полусотня располагалась повдоль границы на крайнем правом фланге отряда, имея правее себя лишь пустынный, не занятый ничьими войсками участок гор вплоть до того самого Артвина. Перед фронтом ее, по данным нашего штаба, противник также не имел своих сил, в основной массе сосредоточившись на стыке нашего Олтинского и соседнего слева Сарыкамышского отрядов. Я углубился в карту, сделал кроки и пришел к самым неприятным выводам. Заключались они в следующем. Три речных ущелья тянулись с юга от турецких позиций на север, к базе нашего отряда. Одно, прямо выходящее на нее, в какой-то степени было закрыто нашими частями. Два же других, особенно третье, ведущее глубоко в обход и упиравшееся в нашу базу именно в месте расположения полусотни, ничем закрыты не были. Стоило противнику воспользоваться этим ущельем – и уж не о прикрытии стратегически важной долины реки Куры следовало бы нам думать, а следовало бы нам самым постыдным образом удирать и от Олту, и от Сарыкамыша, и, не приведи Бог, из Карса. Как начальник штаба зачуханной казачьей полусотни, вероятно, единственный начальник штаба этакого невероятного масштаба во всей нашей армии, я не имел права на всю информацию. Но ущелье выходило на мое подразделение, и я пренебрег куцыми своими правами и счел необходимым запросить дополнительные данные, на что получил решительный насмешливый отказ.

– Ваша задача, штабс-капитан, состоит в одном: ни агенты, ни контрабандисты не должны нарушить границы Российской империи на вверенном вам участке! – сказал полковник Фадеев. – Заметьте, от этого будет зависеть ваша служебная аттестация!

Я не знал подлинных причин нашей августовской неудачи в Восточной Пруссии, но отчего-то именно она предстала в моем воображении, когда я получил ответ Фадеева. Я ушел в залу офицерского собрания, снова углубился в карту, проверяя и проверяя свои догадки различными расчетами вплоть до климатических.

Самым утешительным расчетом выходил тот, на каковой, видно, полагалось начальство, и назывался он “авось”. Все же другие говорили одно: если неприятель захочет воспользоваться нашим положением, тогда...

Здесь-то меня отыскал дежурный офицер с сообщением о проводнике. Я собрал мои бумаги. Дежурный офицер показал на низкорослого черного урядника с переломленным носом, в большой черной бараньей папахе, шинели и явно не в размер больших сапогах. Рожа его гляделась бы совершенно разбойною, если бы не простоватый и мирный взгляд

– Так что, вашбродь, урядник Бутаковской полусотни Расковалов! – приставил он к папахе короткопалую лапу.

Вид его напомнил мне аттестацию бутаковцев полковником Фадеевым как отпетых каторжников, и я несколько развеселился.

– Штабс-капитан Норин! – прищелкнул я каблуками и не удержался сказать французскую любезность об удовольствии быть знакомым с ним. – Жё сюи орё дё фер вотр коннесанс!

– Ну-к ше, – сказал мне на любезность урядник.

Ответ его подвиг меня на новую выходку.

– Что дома, покосы вызрели ли? – спросил я первую же белиберду.

– Так что, вашбродь, отселев невидно. Буди дак, половина уж скормлена! – ответил он.

– А лошади, – продолжал я, – лошади что? Хорош приплод, все ожеребились?

– Щему щего, вашбродь! – тут же ответил он. – К примеру, жеребец или мерин. Им ни за что не ожеребиться. А кобылы, езлив взять кобыл, то етта как Ляксандр Сергеич. Езлив покрыл вовремя, то ожеребиться емя совсем нищще.

– Александр Сергеевич – это Пушкин? – спросил дежурный офицер.

Он, кажется, стал понимать, почему меня отчислили от артиллерии, но никак не мог взять в толк, почему меня при этом не препроводили в скорбный дом. – Так что, вашбродь, – повернулся к дежурному офицеру урядник Расковалов. – У нас в Бутаковке к лошадям конюх приставлен.

– Дай-ка, братец, мне свое ружье!– протянул я руку к его драгунской винтовке через плечо, скатившись от своей белиберды до простецкого солдатского испытания.

Он снова повернулся ко мне.

– Ету? – спросил он про свою драгунку. – Ету не имею права, вашбродь! А езлив вы в нашу полусотню примундированы, тожно и вам полагается. Буди, в полусотне дадут.

– Примундирован, – подтвердил я.

– Тожно надо собираться. Путь недальной, но лучше управиться засветло, – сказал урядник Расковалов.

Он посоветовал мне не брать лошадь и предпочесть ей даже не мула, распространенного в этой местности, а ишака, мотивируя совет абсолютной его неприхотливостью. Я почел за необходимость пренебречь советом – все-таки каков ни был я трус, негодяй и нытик, я носил форму российского офицера и заняться опозореньем ее, как то подозревал полковник Фадеев, не рискнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю