355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсен Титов » Одинокое мое счастье » Текст книги (страница 28)
Одинокое мое счастье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:27

Текст книги "Одинокое мое счастье"


Автор книги: Арсен Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 28 страниц)

9

И дальше тоже ничего не было.

Я очнулся от близкой пулеметной стрельбы, по характерному звуку лишь однажды слышанной мной.

Я висел на той же перекладине, что и Иззет-ага. И уж каким образом Господь решил дать мне очнуться, но я очнулся именно от пулеметной стрельбы и следом яростного голоса хорунжего Василия.

– А, куначки, а, получи! – яростно кричал он, и в характерном клине после каждого “а” можно было узнать, что он рубится шашкой.

Второй раз я очнулся на санитарных носилках. Меня несли мои дружинники, а рядом с двух сторон шли хорунжий Василий и подпоручик Лева Пустотин, просиявший на мое пробуждение.

– Вы, вы, Борис Алексеевич! – вскричал он в восторге.

А хорунжий Василий после его слов пригнулся ко мне и стал мешать дружинникам нести меня.

– Вот, татка-братка, вот, Борис Алексеевич, мы и свиделись! – весело доложил он.

А Лева Пустотин приложился к козырьку и, стараясь официально, но на самом деле в той же озаряющей его улыбке, выпалил:

– Четники разбиты, позиции не сданы, ваше высокоблагородие!

– Благодарю! – сумел ответить я.

Далее, чтобы не уделять внимания моим больным рефлексиям, я забегу вперед и скажу, как было у Левы Пустотина дело.

Нападение четников на Леву Пустотина, то есть та стрельба, которую мы с Махарой услышали, будучи уже пленными, застало гарнизон не совсем готовым. Не все раненые из госпиталя были перенесены в канцелярию. Два дружинника и доктор Степан Петрович, какое-то время отстреливающиеся из госпиталя, вместе с ранеными были четниками зарезаны. Бой же за канцелярию был с переменным успехом – то четники окружали ее, то наши отгоняли их. В один из моментов четники ворвались во двор. В дело пошли штыки и шашки – яростная звериная борьба, когда о возможности стрелять просто-напросто было забыто. Не столь уж, оказывается, древен инстинкт стрельбы.

Верх боя остался за нами. Штыка четники не выдержали. Да, собственно, не стоило и выдерживать, когда во много раз большем количестве они превосходили нас огнем и нужно было только время, чтобы постепенно всех нас перестрелять. Но то ли это предугадал Лева Пустотин, то ли им стал руководить азарт боя, но он поднимал в штыки дважды.

С рассветом обе стороны сникли. Лева Пустотин сосчитал патроны, разделил гранаты и понял, что при хорошем натиске не продержаться и часу. Он вынул из сейфа гарнизонные документы, печать, мою планшетку, уложил все в пустую патронную цинку и спрятал во дворе под камень с наказом последнему из живых передать тайник нашим. Взводного Петрючего из-за бесполезности посылки при вспухших реках он никуда не отсылал. И взводный Петрючий в бою себя проявил хорошо. Он был убит совсем нечаянно. Он вышел на галерею попить воды, и его четники увидели.

Когда совсем рассвело, наши услышали в стороне квартала Иззет-аги выстрел, потом еще несколько и через некоторое время услышали короткую пальбу пулемета. А после этого стрельба разлилась едва не на весь аул. Лева Пустотин понял, что четники при таком обороте явно растерялись, и повел своих в третьи штыки. Но четники его не приняли. Они стали спешно отходить и частью попали под его огонь, частью успели скрыться кривыми улочками и рассеяться.

Причина этого оказалась простецкой, если так можно сказать о причине, спасшей наше положение. Составилась она в том, что на аул вышел с двумя взводами своих моздокцев сотник Томлин. И вышел он не случайно. Он шел за четниками, не имея возможности обойти их каким-нибудь параллельным ущельем. В горной пурге они вышли на аулец Керик, попали под наш ливень и остановились. Идти по Керикской расщелине при вспухших речках было не только бесполезно, но и невозможно. По прекращении дождя они услышали нашу стрельбу.

Дальнейшее было лишь обстоятельством времени, за которое им удалось в тьме расщелины и вспухших речках преодолеть расстояние.

В ауле они услышали тот же выстрел из квартала Иззет-аги и последующие несколько выстрелов. Хорунжий Василий с разрешения сотника Томлина и полувзводом повернул туда.

Вот так все было

А у нас во дворе шестеро четников не в силах одолеть Махару ударили его прикладом винтовки по голове. Он обмяк, и они вскрыли ему горло. В этот миг старшина Мамуд подошел к Зелимхану, взял у него из-за пояса револьвер и выстрелил ему в живот. Он успел сделать еще несколько выстрелов, однако был сам убит. Два других старшины кинулись прочь. И все кинулись прочь. Их, особо не разбирая дела, своим ручным пулеметом, а потом шашкой встретил хорунжий Василий.

Меня и Иззет-агу сняли с перекладины. Иззет-ага был мертв. Его к вечеру этого же дня согласно мусульманскому обычаю похоронили. А меня, разумеется, принесли в госпиталь, обмыли и всего перебинтовали, так что я стал походить – извините за сравнение – на изображение младенца Николы-Угодника на иконе.

Я мало что помню из этого. Помню я все обрывками. Всплывал Лева Пустотин, которому я давал поручение хоронить убитых наших товарищей и непременно привести аул к присяге, давал поручение сделать полный письменный отчет по команде о случившемся и представить всех, кого он посчитает нужным, к наградам. Причем присягнувший аул я велел подать в отчете страдательной от четников стороной и особо подчеркнуть подвиг Иззет-аги с Мамудом. В отношении его самого я помню, что очень хотел представить к ордену Святого Георгия, каким награжден был сам, или по крайней мере – к Святому Владимиру с мечами. Но, помню, у меня засела в голове формулировка орденских дум из отказных уведомлений, уже случавшихся ранее на представления к этим орденам: “Отказать в награждении за недостаточностью подвига”. И это одновременно могло оставить Леву Пустотина вообще без награды. Потому я распорядился сделать представление на Святую Анну четвертой степени, ту самую “клюковку” и темляк на эфес шашки, какие были у Саши. Этак же я распорядился представить сотника Томлина и хорунжего Василия.

Всплывали испуганные и каменные лица Алексея Прокопьевича и Сергея Абрамовича.

– Ужас Господень, Борис Алексеевич! – в подлинном ужасе говорили они. – Мы уж ни в какие атаки не ходили. Вы уж нас ни к каким орденам не представляйте. Ни к чему Бога гневить!

Не мог я увидеть прапорщика Беклемищева. Спросил и получил ответ: “Убит”. И мне, грешным делом, отчего-то показалось, что бедный прапорщик Беклемищев даже сейчас, будучи убитым, не понимает, что он убит.

Всплывал сотник Томлин со своим прищуром темно-карих глаз и толсто обмотанными руками, так толсто, что они походили на бабы, которыми мужики забивают сваи. И, помню, он, отдавая команды, этими бабами взмахивал, а потом, верно от боли, бережно прижимал их к груди и тотчас же опять взмахивал ими. Придерживать шашку он не мог, и она несколько путалась у него при ходьбе.

– Ничего, спи, спи! – говорил он мне.

– Что семья Иззет-аги? – якобы первым делом спросил я.

Якобы – потому что сам я этого не помню, видно, не совсем был в себе. Служебные дела возвращали меня в память, а душевные – нет. Верно, не умел я любить.

– Спи, Лексеич, спи, все порядком! – говорил мне сотник Томлин.

Так же, только весело, отвечал хорунжий Василий.

– Погодите немного, ваше высокоблагородие. Придете в себя – и проведаете своего агу! – якобы говорил мне он и переходил к другой теме, переходил к своему пулемету: – А она, моя милушка, тут же и оскоромилась! Я ей на титечку нежненько нажимаю, думаю, сейчас в любовной истоме изойдет, а она семь-восемь патрончиков пырк – и все, и хоть вьючком ее привязывай в обозы! Патрончиков больше нету-ка. Как Григорий Севостьянович говорит, нету-ка!

Когда же заскрипели и ударили по камням колеса двуколки, повезшей меня из аула, я очнулся более и в страхе велел поворачивать обратно.

– Я должен увидеть семью Иззет-аги! – потребовал я.

Обочь двуколки встал сотник Томлин.

– Ваше высокоблагородие, капитан, – с прежним прищуром и недовольством в голосе сказал он. – Ваше высокоблагородие, вы будто азиатцев не знаете!

Я не понял, к чему он вдруг приплел азиатцев. Но мне не понравились ни прищур его, ни недовольство в голосе. Во мне дернулась на секунду некая сила.

– Вы, сотник, все у нас знаете! – с вызовом и напором на “вы” сказал я.

Он посмотрел на меня пристально и спокойно. Было видно, что его мучает боль в руках, но он ее превозмогает, и рядом с его превозможением он видит меня слабым.

– Что с семьей Иззет-аги? – закричал я.

Но, думается, закричал я только в собственном представлении. Думается, на самом деле, я кое-как пролепетал эти слова, уже обессилевая от самой потуги на крик.

– Сейчас доложим, ваше высокоблагородие! – в усмешке приложился правой своей бабой к папахе сотник Томлин, повернулся и крикнул: – Этого мне, Арамку!

К нему приспешил низкий и крепкий сложением армянин-переводчик. Сотник Томлин сказал ему:

– Доложи капитану! – и сам, опять превозмогая боль, пошел рядом с двуколкой, так что я почувствовал его небрежение ко мне, его подчеркнутое сравнение меня с Сашей. Верно, с ним он никогда так не обращался.

Я вспомнил, что он сберег мне мою шашку, подаренную Раджабом, и вдруг впервые почувствовал, что руки мои в кистях сильно и ломко саднят, что они крепко и толсто, как и сотника Томлина, перевязаны. Я вспомнил, что меня прибивали к перекладине. “Господи! Как же я теперь ходить-то буду!” – в ужасе представил я себя в момент отправления нужды. Но этот ужас перекрылся тем, что сказал армянин Арам.

– Всех зарезали, ваше высокоблагородие! – бесстрастно сказал он.

– Кого всех? – рассердился я, положив, что он имеет в виду своих соплеменников. Известно было по прежним войнам, и ныне уже сообщалось, что курды и турки поголовно вырезают армянское население в прифронтовой зоне. – Кого всех? – спросил я из своих бинтов.

– Все семейство этого бедного человека зарезали. Одно слава Богу, не насиловали перед тем, как зарезать. А то наших женщин и девочек сначала насилуют, потом режут и так бросают оголенных для большего позора.

– Всех? – спросил я, а сам, как при болезни в детстве, закружился, оторвался от двуколки и взлетел вверх.

– Всех, ваше высокоблагородие! Нашли даже старшую дочь этого бедного человека, беременную, и стали заставлять ее лазать под буйволицей, чтобы родила. А у нее срок еще не вышел. Так и зарезали с не родившимся ребеночком.

Я летал над аулом к Керикской расщелине, от нее поворачивал обратно, поднимался выше и выше, охватывал сверху всю местность, как в первом моем бою под Хопом, с той только разницей, что там я вселил в себя всю местность, а тут я был над ней. Я чувствовал под собой соломенный тюфяк на двуколке, но я был высоко в небесах, и никого со мной там не было. Я искал “ее”, но “ее” там со мной не было. Небеса были пусты. Я ощущал рядом всех. Я слышал рассказ армянина Арама. Я слышал все иные звуки вплоть до шелеста волос в лошадином хвосте. Но в небесах я был один и с замирающим до пустоты сердцем проносился, кажется, над всей землей. Мы все хотели счастья – христиане и мусульмане. Но все мы видели, как при нашем приближении оно неудержимо от нас уходит. Я не мог найти “ее” в небе. Я крещеный, а она мусульманка. И нам не было нигде никогда быть вместе. Небеса, как и земля, нам становились пустыней. Ни на земле, ни на небе нам не было дома, нам не было ни семьи, ни счастья.

– Боже, – сказал я. – Боже, я приму ее завет веры. Я скажу их “Аллах акбар!” или что они там хотят, лишь бы они, “они” были живы!

Но я хоть и был в полузабытьи, я понимал, что и это не спасет ни меня, ни “их”.

– Покажите мне аул! – услышал я свой голос и потом чувствовал, что мне его показывают, что я смотрю на него, но не вижу. Мутная пелена надвинувшихся в мои глаза облаков на давала мне аул разглядеть. Серым оттенком эта пелена была совершенно схожа с серым накатом волн на серый берег пустыни. Но не было на том берегу и в тех волнах разноцветья азиатских одежд. Не было в ней ничего.

И никто за моими бинтами меня не видел. Никто не видел моих слез. Никто не слышал моих слов о том, что все ложь. Никто не видел, что меня на земле нету.

– Ложь, все ложь! – говорил я слова Михаила Дмитриевича Скобелева, считая, что их выносил я сам.

А сотник Томлин шел рядом и, не видя моих слез, не слыша моего голоса, в надежде меня отвлечь от боли, говорил мне про Азию, про Кашгарку.

– Вот что тут поймешь, Борис Алексеевич! – говорил он.

А я видел, что он меня не понимает, он не понимает моей настоящей боли. И мне было хорошо, что он не понимает. Я был снова один. И мне казалось, что я теперь буду один во всю мою жизнь до самых моих две тысячи там каких-то не нужных мне лет. Мне было хорошо одному. Если бы сотник Томлин что-то понял, мне стало бы невыносимо плохо, сил бы моих, и без того отсутствующих, стало бы вдвое меньше, потому что он бы разделили мою боль и тем отнял бы половину моих сил. А так я надеялся только на себя. И мне было легче. Я плакал.

– Вот что тут поймешь в этой Азии, Борис Алексеевич! – говорил сотник Томлин, а я видел, сколько он хочет меня развлечь, и я мало-помалу стал ему благодарен. Верно, и с Сашей у них было так на Кашгарке, что один не оставлял другого в одиночестве. А мне нужно было остаться в одиночестве. Но все равно я стал ему благодарен.

– Был до нас на Кашгарке хан по имени Якуббек, и было у него три сына, – говорил сотник Томлин.

В последних его словах, едва не взятых из “Конька-Горбунка”, мне померещились интонации Саши. Никогда он мне сказок не читал, никогда этакого ничего не рассказывал, а только всегда относился ко мне с иронией. Однако же нашел я в голосе сотника Томлина его, Саши, интонации и подумал, сколько они схожи и сколько сотник Томлин теперь без него в одиночестве тоскует.

– Сотник, – сказал я.

Он смолк. Я попросил его рассказывать про Кашгарку.

Сотник Томлин поотстал к шедшей сзади двуколке, попросил раненого дружинника вынуть из кармана и зажечь ему папиросу. Потом он догнал меня.

– Да, хорошо было на Кашгарке! – сказал он.

– Про хана Якуббека, – напомнил я.

– А, точно! – сказал сотник Томлин с уже привычной стилизацией под народ, то есть сказал не “точно”, а “тощно”. Я увидел, что он пьян. – Тощно, тощно, – сказал он. – Якуббек. Было такое. Было у него три сына. Звали их Беккулибек, Хаккулибек и Худайкулибек. Вот как их звали. Беккулибек, Хаккулибек и Худайкулибек. Три разных имени. Но если перевести каждое имя на русский язык, то будет одно и то же. Будет – Раб Божий. Вот она какая, Азия. Вот тебе, Борис Алексеевич, азиатцы. Талдычиться с ними можно. Но всю талдычню они понимают по-своему. Для нас Раб Божий – и все. А для них – Беккулибек, Хаккулибек и Худайкулибек. А небось, был бы четвертый сын, так был бы каким-нибудь Аллахкулибеком, Маллахкулибеком или кем-то еще. В нее, в Азию подлую, вжиться надо. Вживешься – куда с добром там тебе будет. Не вживешься – пропал.

– Вы с Сашей вжились? – спросил я.

– Мы-то? – посмотрел вдаль сотник Томлин. – А вот Бог ее знает. Век бы ее не видеть. Сидеть бы век в Бутаковке да рыбу удить на речке. Баженовка, речка, с аршин в ширину, а пескари в ней вот, с два пальца толщиной! – сотник Томлин хотел показать пальцы, но в каком-то детском удивлении с баб своих перевел взгляд на меня. – Вжились, наверно, – сказал он и возразил себе: – Опять если бы вжились, то какого лешего я бы пакли себе отморозил. Гнались мы за этим Зелимханкой. Обойти не можем. А тут пурга. Он-то, видно, успел спуститься. А мы нет. Закопались мы в снег. Ну и начали для сугреву араку Арамкину понужать. А пошел я посты проверять – меня потом ребята нашли в сугробе. “Спишь, – говорят, – как христовенькой. Немножко бы – и на тот свет”. Разбудили. А пакли уже отмерзли. Чую – отрежут! – и крикнул назад: – Арамка! Давай свою араку. С господином капитаном выпьем!

– Выпейте, Григорий Севостьянович! – торопливо и услужливо подбежал Арам.

– Выпьем, Борис Алексеевич, в помин рук наших и в помин Саши! – сказал мне сотник Томлин.

“А что, если и мои отрежут!” – стрельнуло по мне, и я не смог всего этого представить.

Сердце мое выдержало. И сам я выдержал. Пить я отказался и заснул. А проснулся на переправе через речку, когда меня казаки сотника Томлина переправляли по натянутой веревке. Они сильно кричали. От их крика я проснулся. Я увидел под собой мутный и сильный поток. В подобном потоке утонул горийский каменщик. Потом я увидел сотника Томлина, переправившегося и меня встречающего.

– Вот и наш Лексеич! – ласково, но со снисхождением сказал он.

А у меня от представления того, что я остаюсь без рук, ни на что сил не было. Я вспомнил письмо Ксенички Ивановны и понял, что если бы Ксеничка Ивановна полюбила меня, стала бы ухаживать за мной безруким, дала бы на мое давешнее предложение согласие, я бы подлинно был счастлив ответить ей, я был бы ей верным и ласковым мужем. Я понял, что я бы всю жизнь испытывал к ней благодарность, всю жизнь обожал бы ее.

Но если быть честным, я никогда бы не полюбил ее. Я думаю, понятно, почему. И потому выходило мне только служить, служить даже безрукому.

– Вот и наш Лексеич! – обрадовался мне сотник Томлин. – Вот и... – и он запнулся.

А я понял, отчего он запнулся.

– Не Саша, не Александр Алексеевич! – сказал я.

Сотник Томлин будто даже пригнулся, столь показался он мне одиноким и маленьким.

– Не Саша, – сказал я, а он будто даже попросил у меня пощады.

– Ведь щемит! – ткнул он себя бабой в грудь, привычно стилизуя слова под народ, то есть вместо “щ” говоря “шш”.

– Вот выйдем из госпиталя, – сказал я.

А сотник Томлин, только что слабый, меня перебил:

– А теперь, Лексеич, не стыдно в Бутаковку заявиться. Робяты все померзли, ну и я без паклей как бы вместе с ними.

– Вот выйдем из госпиталя, сотник, – приказом сказал я. – Выйдем из госпиталя, я возьму тебя в батарею старшим офицером.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю