Текст книги "Одинокое мое счастье"
Автор книги: Арсен Титов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
12
Этим днем мне уехать никак не вышло. Только на ругань с начальством госпиталя, пьяненьким после обеда с командующим где-то в уездном собрании, но непреклонным, потребовалось четыре раза войти к нему в кабинет. А что уж говорить было о собственной нашей пирушке.
Ксеничку Ивановну остановить хотя бы на минутку никак не вышло. А вместе не мог я поговорить и с Анечкой Кириковной, будто все знавшей о Наталье Александровне. Татьяна Михайловна тоже объединилась с ними. Так что из всех женщин госпиталя в мой триумфальный день сердечно меня поздравила лишь Александра Федоровна, поздравила и даже поцеловала сухим вдовьим поцелуем.
На четвертый раз, уже утром следующего дня, я получил разрешение на выписку. Пришлось, конечно, обмануть начальника и клятвенно пообещать непременный мой отъезд никуда иначе, как только домой.
– Дайте слово офицера! – потребовал он.
– Даю слово офицера! – с легкостью сказал я, оговорив себе право съездить в Батум, в часть, от которой был я откомандирован в полусотню. Я ведь, кажется, уже говорил, что денежного содержания откомандированные от частей офицеры из-за штабной неразберихи перестали получать, отчего было постановлено истинно Соломоновым решением самим офицерам приезжать за ним в свои части.
– Господи, Боже мой! Сколько от вас одного мороки! – сказал начальник госпиталя мне вслед, кажется, и с облегчением.
Я от души пожелал ему всех благ, пришел в палату, сел на свою кровать и сказал Сергею Валериановичу:
– Ну вот!
И этими словами вдруг я отчертил границу, за которой остались все, кто был до сего момента. С этого слова я почувствовал свой уход вперед, в иную жизнь, в ту самую жизнь, которая после получения письма с известием гибели моей полусотни и пришедшим с тем известием ощущением своей глубокой старости, мне была не нужна. В ней не стало даже подпоручика Кутырева, единственного человека, с которым мы делили свою старость. Я надеялся на белый крестик Святого Георгия. Я надеялся, что он даст мне новую жизнь, ведь, ощущая себя стариком, я сознавал неестественность этого ощущения, я видел жизнь, и внешне мне в нее очень хотелось попасть – чего только стоили мои отнюдь не старческие вожделения! Я надеялся на белый крестик. Но он сам остался в прежней жизни.
Я посмотрел на Сергея Валериановича. Мы с ним прожили бок о бок несколько времени и при этом ничего не узнали друг о друге. Эту свою невнимательность я тоже отнес к своей старости, хотя вернее было бы ее посчитать как раз признаком молодости, не умеющей копаться в воспоминаниях и рассуждениях, а умеющей сразу действовать. Я посмотрел на него, и мне захотелось узнать о нем. “А зачем?” – спросил во мне старик.
Сергей Валерианович сам оторвался от своих газет.
– Значит, решились? – спросил он.
– Я боюсь от безделья чего-нибудь натворить! – ответил я, и ответ во многом оказался правдивым. Я даже обрадовался такому ответу.
– А после Батума в свою часть? – спросил Сергей Валерианович.
– Именно, – подтвердил я.
Вот, кажется, и такого разговора нам хватило. Оба смолкли, посмотрели друг другу в глаза.
Я пошел получать обмундирование – новое и старое. Очень неожиданными мне показались казачьи шапка, полушубок-сибирка и сапоги с овчинным чулком. Я их и не узнал, ожидая своей меховой куртки, фуражки и башлыка. Потом вспомнил о переодевании ночью на заставе, вспомнил, как мне в том помогал вахмистр Самойла Василич, перевязывал мне погоны, подгонял и затягивал портупею. Меня кольнуло сомнение – не поехать ли действительно домой, то есть к сестре Маше, и не навестить ли оттуда эту самую Бутаковку?
– Потом, потом! – тотчас же прогнал я сомнение. Ничего, кроме Батума с Натальей Александровной, разумеется, давно оттуда уже уехавшей, но все равно, ничего, кроме них и последующего зачисления в любую действующую часть, я не хотел.
Выдавая мне казачью одежду, госпитальный каптенармус с надеждой смотрел на меня – не откажусь ли от нее в его пользу. В самом деле, куда бы я в ней годился в наступающую летнюю пору. Но день сегодня был ветреным и снежным. И в глазах каптенармуса читалась неприкрытая досада на неурочную погоду, которая, по его мнению, могла меня заставить во все казачье одеться. Мне его взгляд не понравится. Я получил все. Я получил и старую амуницию, и новую, то есть френч, галифе и сапоги. Недоставало только фуражки. Я хотел спросить, нет ли фуражек в гарнизонных магазинах. Но каптенармус, выдав мне мое, как свое собственное, впал в горе и едва скрытое озлобление.
– Никак нет, ваше благородие. Про гарнизонные магазины не могу знать! – едва не в слезах ответил он.
Я нашел санитара, снабжавшего меня фейерверковским мундиром, отдал ему казачьи сапоги, полушубок, шапку, попросив найти мне приличную фуражку. Сверх меры обрадованный привалившим добром, он через час показывал мне четыре фуражки разных размеров, одна из которых вполне мне подошла.
– Зачем же четыре? Ты ведь знаешь мой размер? – спросил я.
– Так от усердия, ваше высокоблагородие. Чтобы как лучше! Я непременно побежал в магазин, мухой мне, кричу, для георгиевского кавалера головных уборов! – выдохнул санитар и не сдержался, посетовал: – Вы бы, ваше высокоблагородие, с шубчиком-то расставаться погодили. На улице падера какая, враз простудитесь!
Я отмахнулся. В палате я переоделся в старый свой мундир, прикрепил к нему орден. Сергей Валерианович спросил про френч. Отмахнулся я и от него.
– Холодно в новом в этакую падеру! – буркнул я Сергею Валеирановичу.
Я пошел оформить проездные документы. В коридоре нос к носу я столкнулся с подпоручиком Дубиным, в мгновение чрезвычайно углубившимся в себя. Тут же столкнулся я с Анечкой Кириковной, впервые увидевшей меня при форме и от того простовато, но восторженно и волнующе распахнувшей глаза.
– Вы?
– Я, Анечка Кириковна! – громко сказал я, проходя мимо и о том жалея.
На крыльце я прежде всего увидел громаду хребта, срезанную тучами едва не в половину, так что монастырь цеплял тучи куполами. На видный остаток хребта и на окрестные горы Господь будто накинул марлю, и она очень подчеркивала рельеф, выявляя то, чего не было видно без нее. Отсутствующая летняя зелень деревьев подчеркивала, что кругом были горы, только горы, сплошные горы со всех сторон, и не было будто нигде ни единого ровного местечка. И если не ветер, то картина заснеженного утра умиротворяла бы, просила смотреть на нее и думать. У нас, в нашей природе, глаз только скользил по стене леса или стене строения в городе, от того думалось только о сугубо нынешнем, бытовом, как бы не было у нас истории, не было ее меток. А здешнее разнообразие планов, сочетание деревьев, гор и построек, покрытых тонкой марлей, будто мне эту историю стали говорить.
Я прислушался к себе. Вдруг почувствовал, что никакой трубы от груди под лопатку нет и сердце не болит. “Только бы не остановилось!” – подумал я и сам остановился около перил. Я простоял на крыльце минуту, слушая себя и прохватываясь не столько холодным, сколько сырым ветром, заворачивающим из-за угла, и шагнул с крыльца как-то по-стариковски и видя себя со стороны лишь стариком. Я даже стал ощущать, что и виски у меня седые. То есть я как бы сравнялся с теми сорокапятилетними капитанами, которые обычно к этаким годам ими становятся. Я шел по улице против ветра чуть сутуловато, но прямо, как и подобает хорошо выученному офицеру, шел чуть устало, но легко и уверенно, как подобает офицеру, у которого впереди еще всего много. То есть ощущение старости сменялось во мне ощущением зрелости. Именно зрелым я себе казался, зрелым, много увидевшим в жизни, но и много от нее ждущим. Я таким себе казался, а когда вошел в помещение коменданта гарнизона и увидел себя в зеркало, то едва не шарахнулся от неожиданности. Вместо зрелого мужа там был молодой, разрумянившийся от ветра и счастья юноша, которому вопиюще не соответствовали капитанские погоны и белый крестик ордена. “И такого она полюбила?” – в изумлении и досаде перевел я мысли на Наталью Александровну и на Ксеничку Ивановну.
Я тут же скорчил угрюмую мину, благо, что на душе от увиденного стало действительно худо. Но уж где там! Открытие мое в мгновение ока сообщилось всей комендатуре, и всякий при моем появлении на свой лад удивлялся именно неожиданности сочетания моей якобы цветущей юности с высокими чином и орденом. Так случилось во всех отделах комендатуры, напомнив мне штаб Олтинского отряда, когда офицер возмутился моим причислением к пограничной казачьей полусотне.
– Капитан! – таращились на меня и пожилые, и молодые, и всякий выражал свое удивление каким-нибудь продолжением, какой-нибудь пакостью, кажущейся им восхищением или милой остротой: – Капитан! Да что с вашими погонами? Уж не растеряли ли вы пары звездочек с каждого? – говорили одни, намекая на приличествующий моему виду чин подпоручика. Другие же восклицали: – Капитан! Если вы, конечно, капитан, а не молодой человек в мундире любимого дядюшки! – и так далее.
Это было бы все переносимым – оскорбительным, по все-таки переносимым – если бы не беззастенчивые взоры, направленные на белый крестик ордена. Он-то уж совсем выводил из себя всех. Выводил до того, что некий плешивый чин с четырьмя пресловутыми звездочками на погонах, то есть штабс-капитан, в открытую усомнился в том, мой ли орден.
– А ведь по чину Георгий не положен! Да! – заявил он, уперши глаза в лепной карниз комнаты. – Если он сейчас капитан, то капитан не в очередь. Значит, на самом деле он штабс. А штабсу извольте иметь Станислава!
Я перенес все издевательства с терпением стоика. Они говорили, а я терпел, с каждым последующим разом находя в терпении больше и больше удовольствия, будто опять становился одиноким стариком. Только при последней выходке плешивого штабса я внутренне набычился и кинулся вспоминать статьи свода законов, касающиеся награждений за боевые отличия. В секунду я пролистнул их все, вспомнив, конечно, свою детскую мечту поразить государя знанием законоуложения Юстиниана Великого. Я и без этого плешивого писаря знал, что представлен был я в полном соответствии со статусом, то есть со статьями законов, предусматривавших как раз мой успех по прикрытию отходящих наших частей перед фронтом более сильного противника да еще и в условиях восставшего в нашем тылу местного населения. Я знал, но в данном случае смутился перед плешивым, забыл, что я рангом выше и могу в полном соответствии с этим поставить его на место или просто вызвать стреляться. И я был по-стариковски доволен собою, доволен тем, что смутился, что забыл, что не поставил и не вызвал.
Я выправил документы на проезд в Батум. До поезда, проходившего из Тифлиса в одиннадцать вечера, оставался весь день. Я пошел в госпиталь, вспоминая короткую встречу с Анечкой Кириковной и фантазируя, как она непременно сообщила о том Ксеничке Ивановне, и как Ксеничка Ивановна от сообщения еще более замкнулась.
– Пусть покамест мне мешает Наталья Александровна! – стал я фантазировать мое объяснение с Ксеничкой Ивановной. – Да ведь вы меня просите. Я обожаю вас. И я люблю вас. Вы только наберитесь терпения, пока Наталья Александровна уйдет! – такие слова придумывал я и верил им, видя их в полном соответствии с моим миром. Я придумывал, что более ранняя моя встреча с Ксеничкой Ивановной заняла бы место встречи с Натальей Александровной. Вот были бы мы счастливы! – думал я и вновь внушал Ксеничке Ивановне немного потерпеть.
– Но как же просьба Натальи Александровны оказаться с нею рядом, лишь она позовет, и как же мое обещание на это! – вдруг вспомнил я, и шел некоторое время в совершенном смятении, потом же нашел выход: – Как позовет, так я окажусь у нее с тем, чтобы сказать, что она женщина замужняя, и я мужчина, полюбивший свою жену! И ничего между нами более быть не может!
– Да ведь она мне может больше никогда не встретиться! – еще нашел я выход. – Она уехала в Петроград. Я уеду... – а тут-то всплыл Батум, и с ним всплыл вопрос: зачем же я еду в Батум? – В Батум? – переспросил я и быстро нашел: – В Батум я еду поблагодарить полковника Алимпиева и всех остальных, кто стал причастен моей судьбе!
И вся ситуация стала мне напоминать предбоевую. К вечеру, пусть покамест далекому, но к вечеру все должно было быть разрешено. Я увидел цель. Я увидел сроки ее достижения. Четыре месяца назад я спросил Сашу на олтинской заставе про то треклятое ущелье, перед которым я на следующий день положил свою полусотню.
– Ты бы пошел? – спросил я про ущелье.
– Я бы пошел! – не задумываясь, сказал Саша. – И еще как бы пошел! За ночь мы прошли бы эту дыру, а утром...
Три же месяца назад в самую ночь, когда погиб Саша, но когда я еще о том не знал, и ждал его, и, ожидая, предполагал отмену всех моих распоряжений, я себе сказал, что останусь на позиции даже в том случае, если Саша прикажет всем покинуть ее. Я, отправляясь на позицию, велел Самойле Василичу не позднее семи утра прибыть туда с завтраком.
Он вздохнул с сомнением, не придет ли раньше другой приказ, то есть приказ Саши, оставить ее.
– Я остаюсь там при любых обстоятельствах, а посему завтрак подать туда не позднее указанного срока! – прикрикнул я.
Кроме того предстоящего и единственного дня, кроме позиции, спешно оборудуемой казаками напротив выхода из ущелья, у меня ничего не было. Потому и не важным становилось, как все случится. Важным было все предстоящее в тот день.
Так было перед боем три месяца назад. Так же происходило со мной сейчас. Только тогда я приказывал. Тогда я приказывал полусотне мужчин, подразделению, в силу его малости для моего чина даже оскорбительному, но ставшему мне родным. Тогда приказывал полусотне мужчин, а сегодня просил одну женщину. И я сейчас увидел, что сегодняшнее мое состояние равно тому и решить я его мог только теми же средствами. Я поверил в свои фантазии насчет объяснений с Ксеничкой Ивановной. Я поверил в свои слова и в свое счастье. У меня выпадало нынче навечно быть с Ксеничкой Ивановной. И я малодушно – отмечаю, малодушно, – но и справедливо полагал, что имею право отказаться в пользу Ксенички Ивановны от данного мной Наталье Александровне слова появиться перед ней в тот миг, лишь она позовет.
Я вошел в коридор госпиталя иззябший, но с сильной мыслью тотчас же все разрешить, то есть тотчас же сделать Ксеничке Ивановне предложение. Я пошел ее искать. И нашел в обществе подпоручика Дубина. Ксеничка Ивановна заполняла бумаги, а он сидел подле и говорил ей веселое. Ксеничка Ивановна краснела и не очень весело смеялась. На меня она взглянула мельком. Я подождал несколько секунд и попросил Ксеничку Ивановну уделить мне внимания. Володя, то есть подпоручик Дубин, повернулся ко мне.
– Господин Георгиевский кавалер, фельдшер Галактионова заняты по службе! – сказал он.
– Перестаньте, Дубин! – в гневе вскричала Ксеничка Ивановна. Я улыбнулся и вновь попросил у нее внимания. Она, не глядя на меня, согласилась высвободить минутку, как только закончит бумаги. Я поблагодарил ее и пошел к себе в палату собирать саквояж, купленный в то время, когда я заказывал френч и сапоги.
Ксеничка Ивановна пришла вскоре же. Сергей Валерианович мгновенно нашел себе занятие вне палаты.
– Ксения Ивановна! – назвал я ее полным именем и далее сказал скороговоркой, будто напугался, что она уйдет. – Ксения Ивановна, я прошу вас простить меня, и я прошу вас стать моей женой!
Сразу же взволновавшись от просьбы простить, Ксеничка Ивановна не обратила внимания на вторую просьбу. А когда же смысл ее к ней дошел, она побледнела и схватилась за щеки, неотрывно и, кажется, с ужасом глядя на меня. Я просьбу стать моей женой повторил и шагнул к ней, отнял руки от лица и нежно сжал их:
– Не отказывайте, прошу вас.
Она отвела взгляд свой. Отвела не из стыдливости или еще подобного чувства, а отвела в переживании чего-то глубокого и тяжелого, пришедшего к ней с моими словами. Я это увидел и убедился в правильности своего выбора. Трудно и со страхом решаемое сейчас, по моему убеждению, потом должно было стать прочным и неколебимым.
– Разве так можно, Борис Алексеевич! – спросила Ксеничка Ивановна через какое-то время.
– Я умею только навсегда! – сказал я, может быть, и не скромно, но верно.
– Да вы же не знаете моей жизни! – сказала Ксеничка Ивановна. – А я не знаю вас. У вас репутация распутного человека, пользующегося успехом у женщин! Вы не будете мне верны!
– Какая же репутация! Нет у меня никакой репутации! – вскричал я, пораженный ее словами. – Не хватало, чтобы у меня была репутация!
Я был поражен словами Ксенички Ивановны, но смутить меня, уже решившегося и уже пребывающего в бою, было невозможно. Кто-то из великих сказал: для экстремальных ситуаций, каковыми являются бой и вот такое объяснение, совершенно необходимы слова о том, что плохое решение лучше, нежели потеря времени в поисках решения хорошего. Я не то чтобы усвоил их, эти не очень великие, но необходимые слова. Я, кажется, характером был такой. И, конечно, заявление Ксенички Ивановны меня только задело, но не остановило. Я догадался, что такую репутацию получил в связи с флиртом своим здесь, в госпитале.
– Мнение ваших ветреных подруг только лишь оттого не оскорбительно, что исходит именно от них! А я и без слов буду вам надежным и любящим мужем! – сказал я.
Она на миг взглянула на меня. В глазах ее опять быстро бегущие облака перемежили свет с тенью.
– Но вы не знаете меня! Если по отношению к вам допущено несправедливое мнение, то меня вы не знаете! Я, я… – она, вероятно, хотела охарактеризовать себя как-то отрицательно. – Я даже курила и спала среди мужчин! – нашла она в себе порок, которого, видно, и сама испугалась, и тут же принялась объяснять: – Я была в санитарном транспорте! И мы застряли в Сарыкамыше! Мы в вокзале сделали госпиталь. Кругом стреляли. Нам нельзя было выйти. Работа была, Борис Алексеевич, страшенная! Не было ни постелей, ни лекарств, ни перевязочных материалов, ни санитаров! Раненые все прибывали и прибывали, а мы уже были отрезанными. Я принимала их, принимала и на какие-то сутки упала. Наклонилась к одному. Говорили, что нас отрезали, что вот-вот возьмут в плен. Я ужасно боялась. Я взяла себе револьвер умершего офицера. Я смогла взять чужую вещь. Более того, я взяла ее у мертвого человека! И вот тогда меня научили курить. Это было омерзительно. Борис Алексеевич, вам нужна другая женщина!
– Да вот вздор! Мне лучше знать, какая женщина мне нужна! – рассердился я.
– Нет. Мне лучше знать! – сердито же возразила Ксеничка Ивановна. – Вы образованный. У вас высокий чин. У вас орден. Вам надо расти в генералы. И вам нужна жена с хорошей репутацией, из хорошей семьи!
– Ну вот, вздор! – совсем рассердился я. – То у меня репутация, то уже репутация у другой женщины! Вот хорош был сотник Томлин! Он от злой жены взял да сбежал безвыходно на линию! И он сказал, что женщину учить – только время терять! А посему наше дело решено. Вы отпрашиваетесь на час у начальства, и мы идем к священнику! У меня отпуск домой! Мы поедем к моей сестре Маше в Екатеринбург! Вернее меня вам более мужа не сыскать!
Эти слова были правдой. Они были правдой не в том смысле, что я был лучше всех мужчин, а в том, что верным бы я был Ксеничке Ивановне навсегда. И коли бы не погиб на войне, стал бы и генералом. С верной и любимой женой – это совсем было бы мне просто.
А из коридора вдруг Ксеничку Ивановну позвали.
– Фельдшер Галактионова! – громко и тревожно позвала Танечка Михайловна, и мне пришло в голову, уж не подпоручик ли Дубин настроил ее.
– Ну вот, мне нужно к больным! – побежала Ксеничка Ивановна. А я остался. И, кажется, более нелепого положения во всей жизни не имел.
– Вы прибавьте, что у вас уже есть жених-музыкант! – закричал я вдогонку.
Ксеничка Ивановна у двери остановилась, решительно обернулась.
– Мне, наверно, не будет более лестного предложения, чем ваше, Борис Алексеевич! Вы прекрасный человек. Но я не люблю вас! Простите меня! – сказала она и ушла.
Я сел на кровать и стал переживать о потерянной шашке Раджаба. Она, Ксеничка Ивановна, взяла у мертвого офицера револьвер. Точно так же кто-то взял у меня шашку Раджаба. Он подумал, что я вот-вот умру. И почему же должна пропадать такая великолепная шашка! – вот только на такое переживание толкнули меня слова Ксенички Ивановны до той поры, пока наконец смысл ее последних слов до меня не дошел. Мне, наверно, следовало бы размышлять совсем об ином. Мне следовало бы сказать: “Экая незадача – “Не люблю Вас!” Велика ли трагедия для хорошенькой девушки – не любить. И совсем это ничего – не любить. И на здоровье. Не любит сейчас – полюбит завтра. Ведь сказала же мне, что я прекрасный человек. И сама она прекрасный человек, иначе бы я не стал делать ей предложения. Что же не полюбить прекрасного человека, будучи самой прекрасной!”
Вот так, наверно, следовало бы мне подумать и на своем настоять. А я сел сожалеть о потерянной шашке Раджаба, пока не постиг слов Ксенички Ивановны.
Вошел Сергей Валерианович, с укоризной поглядел на меня.
– Все-таки, Борис Алексеевич, нехорошо с вашей стороны! Ксеничка Ивановна бежала от вас в слезах!
Вместо ответа я попросил его сходить за моим санитаром. Потом послал санитара за извозчиком, простился со всеми, кого увидел, и поехал на вокзал. При прощании глаза Сергея Валериановича спрашивали о чем-то, вернее всего, о том, не будет ли поручений в отношении Ксенички Ивановны. Я смог лишь криво улыбнуться. А уж что он прочел в такой улыбке – один Бог ведает.
На повороте улицы я оглянулся. Я ждал увидеть Ксеничку Ивановну. Улица была пустой. Ее перебегала собака, да ветер гнул деревья. Ну, совсем знакомая картина.
– А что, уважаемый, не отвез бы ты меня в кофейню? – спросил я извозчика, большого, громоздкого молоканина.
– Никакого труда, ваше благородие! – отозвался он. Я же хотел услышать: “Весь кафейн закрит, сардар. Восстаний!” – как было мне ответили в Батуме, а потому сказал катить прямо на вокзал.
На реке пришлось дожидаться очереди – старый мост был узок и пропускал мало. Река неслась поднявшаяся, мутная, если не сказать – грязная, неслась с гулом. Можно было даже слышать, как она тащит по дну своему камни. Несколько бедолаг брели вдоль берега и опускали в воду сетчатый кошель на длинной палке – ловили рыбу. Сразу за ними, за рыбаками и рекой, дыбился огромный хребет, вдруг на секунду напомнив мне тот самый собачий загривок, который встал утром моего дня над заставой. Я вспомнил, как я тогда оглянулся. Тогда ведь получилась ситуация, в которой я, опытный артиллерист, не мог из-за раны и неумения казаков обыкновенно справиться с пушкой. Раджаб при общем хаосе отступления отобрал у какого-то ротозея горную пушку во вьюках, привез ее мне, нет, прежде он увидел посланного мной в отряд урядника Расковалова, цепляющего за каждого начальника с просьбой прочитать записку о помощи. А все только думали о том, как бы удрать. Ксеничка Ивановна тоже рассказывала про Сарыкамыш, из которого тоже все устремились удрать, за исключением тех, кто был верен долгу.
– Перед вами командир третьего горско-моздокского казачьего полка Раджаб-Бек! – вспоминал Раджаб о том, как он отобрал пушку, выдав себя, скрывая свои сотничьи погоны буркой, за командира полка. – Поручик явно обалдел, он даже не смог сообразить, что тридцатитрехлетних половников не было со времен восемьсот двенадцатого года. Раджаб этим обманом отобрал у него пушку, притащил ее мне. Без своих батарейских я невыносимо запаздывал, но казаки собрать пушку не умели. И на маневрах из такой кое-как собранной пушки я не стал бы стрелять. А они уже били по нас гранатами.
– Без всего останемся! – подскочил ко мне хорунжий Maxaeв. Батарейное, дивизионное, бригадное имущество – это, конечно, было святым. Но люди мне всегда были дороже. Эти казаки, на которых я только что злился и невозможно ругался, были их казачьего имущества мне дороже. Но я все-таки на заставу оглянулся. Дым от разорвавшихся гранат, смешиваясь с новыми разрывами, вздыбленным загривком собаки встал над заставой.
Вспомнив это, я понял, отчего хребет, мирно стоявший за рекой, был мне невыносим. Было все так просто. То, что меня мучило за все время моего выздоровления, оказывалось простым. Мне стало легко. Кроме события с Ксеничкой Ивановной во всем другом мне стало легко. Я сказал, что правильно делаю, уезжая в Батум.
Пока мы ждали очереди на мост, вдруг одна арба подъехала к берегу. Я посмотрел просто так – едет и едет к берегу арба, в которую впряжен ишак, кстати, довольно крупный ишак. И не было мне интереса, когда мужик стал по берегу собирать камни, стаскивая их в арбу. Он снес сначала ближние, потом пошел за дальними, потом перегнал арбу подальше и опять сделал все так же – сначала снес в арбу ближние камни, потом дальние. А потом, пошарив и не найдя подходящих камней, возможно, уже вывезенных им, он вошел в воду, в самые первые струи, первые, но ничуть не лучшие против тех жутких, клокочущих посредине реки и каких-то просто язычески и дико алчных. Он вошел, согнулся, нащупал, вытащил один камень, снес его в арбу, поплелся снова, нащупал, вытащил и снес другой, третий, четвертый. Он знал свое дело. И смотреть на него было мирно. Собой он являл картину мирную, повседневную, но и какую-то значимую, ритуальную, будто был жрецом. Я сравнил его работу со своей работой во время боя и даже отчего-то сравнил с Ксеничкой Ивановной.
Я посмотрел на очередь к мосту и вдруг сказал извозчику ехать на вокзал, сдать там на хранение мой саквояж и затем вернуться ко мне. Сам же я решил выйти и присоединиться к мужику. Помог ли бы я ему или не помог – для меня было делом десятым. После слов Ксенички Ивановны я захотел быть рядом с кем-то из тех, кто что-то делает и тем отвлекается от душевной невзгоды.
– А! – сказал я на первых же шагах к реке. – А ведь Саша был прав! – И, конечно, эти слова я отнес к событиям в Персии, и, конечно, при них я себя увидел нашедшим дело, отчего все недавние мои рефлексии стали казаться смешными и стыдными.
– Плохо вы поступили, Ксеничка Ивановна! – энергично сказал я, уже зная, что Ксеничку Ивановну не оставлю. – Экая беда, она меня не любит! – в веселом изумлении и как некое открытие сказал я себе, спускаясь по мостовой насыпи вниз. – Вы полюбите меня, Ксеничка Ивановна! И!.. – я при этом даже задохнулся, но отнес это к нездоровым легким. – И вы, Ксеничка Ивановна, – я далее сказал с мечтой, – вы мне народите мальчика Бореньку и девочку Ираидочку!
То, что Бориска и Ираидочка были детьми сестры Маши, я понял уже в следующее мгновение. А пока говорил, мне моя мечта казалась моим изобретением.
С моста я услышал:
– Он что! Он куда! Эй!
Это я услышал русские возгласы. Местные же вдруг взорвались своим языком, гораздо более тревожным и клокочущим. Я не стал оглядываться. Я взглянул прежде всего на моего мужика.
Наверно, ему речные камни были необходимы. Иначе зачем бы он полез в реку в такое время. Арба его, впряженная в ишака, была заполнена на треть. А сам мужик саженях в десяти от берега, взявший особенно подходящий камень, гладкий валун на вид пуда два весом, корячась, повернулся к берегу. Вода хлестнула его выше колен.
Это я увидел, когда услышал клокот на мосту. Я не оглянулся, а просто прыгнул к реке. Ибо в это время мужик неловко ступил, упал и вдруг скрылся под водой. Но прыжка моего хватило только натолкнуться на колючки и на камни, ими скрытые, отчего, конечно, я позорно кувыркнулся, потерял фуражку, но кое-как выровнялся, вскочил и кинулся к берегу.
То ли бедняга, упав, сразу хлебнул в дыхательное горло, то ли его ударило по голове камнем, но через какое-то время он показался бесформенным комом в волнах, неожиданно далеко к середине реки, и опять скрылся, слился с бугристой, грязной водой. Покончено с ним было так же быстро, как и на Марфутке, в бою.
Я перекрестился и полез на мост. Извозчик-молоканин подал фуражку. Народ галдел и тыкал руками в сторону уносящегося в волнах тела. Кто-то побежал вдоль реки дальше меня. Но бесполезно было гнаться за свирепой рекой. Я достал деньги, велел извозчику отдать их семье утопленника, а потом приехать на вокзал. Сам же я пошел туда пешком.
Я не знаю, какое употребить слово к тому, что я увидел на вокзале – разве лишь сказать нечто похожее на грязную клокочущую воду реки. Раньше я не обращал внимания на тех наших госпитальных офицеров, которые отправлялись по выздоровлении к месту назначения и так же как я, съездив на вокзал, в остаток дня до поезда возвращались обратно.
Сейчас же я подходил к вокзалу, уже на ближних подступах в улочках и крошечной привокзальной площади – переполненному повозками, телегами, арбами и немолчным, словно река, гулом, который, казалось, невозможно было пробить даже выстрелом. Я подходил к вокзалу, а перед глазами у меня стоял несчастный утопленник. Нелепость его смерти была сродни той, какая ждала меня в день моего отъезда из Батума от панической стрельбы необученных солдат при разыгранной Раджабом атаке. Раджаб с казаками ввосьмером или даже всемером, да, именно всемером они, выпив и разгорячившись, развернулись в лаву против пехотной или инженерной части, ведущей укрепления на берегу реки. “Фить!” – сказала в тот миг возле моего виска птичка. И если бы она дюймом-другим взяла левее, я и этот утопленник были бы по нелепости нашей смерти братьями.
Я опомнился только тогда, когда не смог протиснуться к дверям вокзала, в которых застряла большая армянская семья со скарбом. Два обросших армянина тщетно пытались протащить огромный тюк то ли на вокзал, то ли, наоборот, оттуда. Около них суетились женщины, старые и молодые, с младенцами на руках и всяким другим скарбом. А всех их с двух сторон сжимала огромная толпа местных людей и солдат.
– Да что ж вы, канальи! – кричали отовсюду армянам. – А вот дайте им пинкарей, толку-то враз прибудет! Экий народ! И у кассы их не оттолкнуть, и в дверях не обойти, а к турку-то, небось, не шибко!.. – и много всякого другого кричали с той и с другой стороны, крича, сжимали, и ни одна сторона не догадывалась уступить, чтобы противоположная выдавила несчастный тюк.
Я наконец отвлекся от утопленника, огляделся, попытался остановиться, ибо понял, что извозчик меня в этакой толкотне нипочем не сыщет. Но остановиться мне не удалось. “Желающего ведет толпа, нежелающего тащит!” – перевел в уме я латинское изречение.
Этот мне мелькнуло вспышкой шрапнельного разрыва в ярком небе, то есть едва заметно. Я энергично стал выдираться из толпы. И я стал ругать извозчика за то, что он не предупредил меня о вокзале – ведь наивно было предполагать, будто он ничего не знал. Я пошел пешком, а он ничего не сказал.