Текст книги "Йокенен, или Долгий путь из Восточной Пруссии в Германию"
Автор книги: Арно Зурмински
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Зурмински Арно
Йокенен, или Долгий путь из Восточной Пруссии в Германию
Арно Зурмински
Йокенен, или Долгий путь из Восточной Пруссии в Германию
Перевел с немецкого Владимир Крутиков
Эту книгу можно назвать
"Последней книгой о войне"
Рассказ о детстве в глухой немецкой деревне в тридцатые-сороковые годы уже ушедшего века и заодно о жизни и многовековой истории целого края. Война отнявшая все – и родителей, и родной дом, и даже возможность жить на родной земле. Повествование, полное сочувствия и к победителям, и к побежденным. Перевел с немецкого Владимир Крутиков. СПб, 1996. 255 стр.
(C) 1974 Arno Surminski
(C) 1980 Hoffmann und Campe Verlag, Hamburg
(C) 1989 Русский перевод, Vladimir Krutikov, Houston, TX
Подписано в печать 14.05.96
Тираж 500 экз.
Отпечатано в РПМ Библиотеки Российской АН
Санкт-Петербург, Биржевая линия, 1
Схватки начались к полудню. В доме у Штепутата висел один из трех телефонов деревни Йокенен, так что он сам позвонил в Дренгфурт единственной акушерке, принимавшей роды в маленьком городке и окружающих деревнях, если только детей не приносили аисты из бесчисленных окрестных прудов. Всего год назад эта женщина ходила по деревням пешком, но недавно новые власти, которым нравилось, чтобы на свет появлялось много детей, снабдили ее велосипедом. Правда, много ли пользы от велосипеда в глуши Восточной Пруссии? В лучшем случае на нем можно проехать по Ангербургскому шоссе, что идет через Дренгфурт мимо деревни Йокенен в Коршен. На проселочных же деревенских дорогах, размытых дождями или занесенных снегом, смотря по времени года, велосипед скорее обуза, чем помощь.
Но все-таки велосипед! Штепутат утешался мыслью, что на шесть километров от Дренгфурта до Йокенен у акушерки уйдет не больше чем полчаса. Услышав стоны Марты в соседней комнате, он было подумал, уж не выложить ли двадцать марок, чтобы акушерка приехала на автомобиле. Но нет, в Йокенен это было невозможно. Йокенцы засмеяли бы его, если бы он поднял столько шума из-за рождения ребенка. В Йокенен детей рожали во время полдника среди снопов овса или за доением коров.
Она обещала приехать в час. Давай же, кати на своем велосипеде! Вытаскивай его на свет Божий, маленького Штепутата, и начнем нашу историю. Это будет история его жизни, а заодно немного истории остальных двух сотен душ йокенцев. Наконец она выехала из дренгфуртского предместья, прокатила по склону холма, мимо работников поместья, которые почтительно снимали свои шапки. А она сидела в седле жесткая и прямая и выглядела даже сердитой, как какой-нибудь чиновник.
В ожидании акушерки Карл Штепутат не знал, куда деваться. В мастерской ему не сиделось. Подмастерье, старый мазур Хайнрих, для разговора о рождении детей не годился. Он в этом понимал не больше, чем в ощупывании кур. Нет, Штепутату нужно было выйти на воздух. В соседнем огороде Марковша, невзирая на полуденную жару, копала молодую картошку. Штепутат перелез через изгородь, прошел по бороздам среди засохших картофельных кустов, остановился возле старухи.
– Марта легла, – сказал он.
Марковша, сама мать четверых взрослых и троих умерших детей, разогнулась.
– Сейчас приду, мастер, – откликнулась она и стала вытирать передником запачканные землей руки. У Штепутата полегчало на душе. В таких случаях женщинам лучше быть в своем кругу. Это дело женщин, матерей.
Штепутат качал воду огородным насосом, Марковша мыла руки. Когда она зашла в его дом, он успокоился и отправился в сад к пчелам, которые в это время наполняли соты медом со второго укоса клевера. Он заглянул в ульи, внимательно осмотрел их. Если продержится хорошая погода, через неделю можно будет отгонять мед. Это было бы кстати. Мед нужен, чтобы сделать медовую водку, а водка для крестин.
Марковша пела песни про Господа Иисуса. Ее пронзительный дискант перекрывал гудение штепутатовых пчел и стоны Марты, доносившиеся из открытого окна спальни.
– Спой что-нибудь повеселее, матушка Марковски, – крикнул ей Штепутат.
Вот как, что-нибудь повеселее? Что же веселого в Йокенен? Даже в самых веселых песнях всегда есть что-то грустное. Как там поется в этой "Внизу на мельнице" или "Красавица садовница"?
Штепутат сидел на камнях среди первых зацветших астр, а пчелы ползали по его рукам. Они уже давно бросили его жалить. Нет, не легко было человеку почти пятидесяти лет от роду становиться отцом в первый раз. Его первая жена умерла вскоре после великой инфляции – как считали, от малокровия. Десять лет он жил один, шил с мазуром Хайнрихом костюмы и галифе для господ из поместий, для офицеров, ландрата из Растенбурга, санитарного советника Витке из Дренгфурта, для богатых крестьян из Мариенталя и Вольфсхагена, которым хотелось не отставать от господ.
Что побудило его жениться еще раз? Мысль, что придется умереть без потомства, и все усиливающиеся после сорока лет боли в желудке, от которых перестал помогать даже содовый порошок. Да и прострел, который регулярно возвращался и все больше требовал массирующих женских рук, компресса из горячей картошки. Как-то поздним летом он отправился на праздник стрелкового общества в Мариенталь, где познакомился с Мартой. В ноябре была свадьба, а сейчас в августе она вот-вот разрешится сыном или дочерью. Это уж как угодно небесам.
Подмастерье Хайнрих потерпел еще полчаса. Так как в кухне не было никакого движения и только слышалось монотонное пение Марковши, он прокрался из мастерской мимо гостиной на улицу. На почтительном расстоянии от роящихся пчел он остановился.
– Мастер, – сказал он. – Уже почти час, а про обед и не слыхать.
– Поди на кухню и возьми что-нибудь, – ответил Штепутат.
Это было легко сказать. Пока Хайнрих копался на кухне, доставая из шкафа сало, на него набросилась старая Марковша.
– Нечего вам, мужикам, делать на кухне, – закричала она и замахнулась на него скалкой.
– Но человеку нужно поесть, – возразил Хайнрих.
Марковша взяла у него нож. Отрезала кусок сала толщиной почти с ладонь. Кусок хлеба. Потом открыла дверь на улицу, как открывают для собаки, которую хотят выгнать из комнаты. Кухня не место для мужчин, а уж сегодня тем более. Уже за дверью Хайнрих вспомнил про свой дар двуязычия и отвел душу по-мазурски. Полегчало.
Ну уж теперь она могла бы и приехать, эта дренгфуртская акушерка. Об этом подумал и Штепутат, хотя у него еще оставалось немало хлопот с пчелиным роем, поднявшимся вместе с маткой на развилку дикой груши. Он между делом посматривал в сторону Ангербургского шоссе, развесистые могучие дубы которого четкой линией разрезали горизонт пополам. Время от времени по улице громыхал запряженный четверкой рыдван, производя единственный шум в полуденной жаре деревни Йокенен. Потом вдруг поднялась такая пыль, как будто в деревню входил эскадрон казаков. С поля, степенно покачиваясь, шли заваленные ржаными снопами возы. Страдная пора в Йокенен. И жаркое лето, лето 34-го года. Телеги стучат с шести утра и не затихают до захода солнца. Обширными были они, йокенские нивы. Они тянулись от Ангербургского шоссе до самой границы округа в сторону Мариенталя, а в сторону Вольфсхагена – вплоть до темной опушки леса. Бесконечное желтое море.
И в эту слепящую желтизну, прямо в плывущее летнее пекло, катила по шоссе на велосипеде акушерка из Дренгфурта. Прицепилась, измучившись от жары, к телеге с рожью, доехала так до йокенского кладбища, здесь обогнала воз и свернула в деревенскую улицу. Она въехала на выгон, и сонный Йокенен оживился. Залаяли собаки, следом за велосипедом побежали дети: чужой человек в Йокенен был волнующим событием. Велосипедным звонком она вспугнула на выгоне уток Марковши, но при этом раздразнила барана каменщика Зайдлера. Баран даже попытался напасть на нее, но цепь, не пускавшая его дальше пятнадцати метров, не дала разбить рогами сверкающие спицы катившихся мимо колес. Штепутат вышел акушерке навстречу, по пути отогнав гусака, нацелившегося на ее черные шерстяные чулки. Он провел велосипед вверх по дорожке к дому, пропустил женщину вперед, послушал, как она говорит с Марковшей. Та уже успела обо всем позаботиться. Над чугуном с горячей водой поднимался пар, в духовке стояла яичница с салом, а на подоконнике был приготовлен кувшин с простоквашей, из которого она, прежде чем налить акушерке, выловила мух. От души напившись, акушерка зашла к Марте и убедилась, что время еще есть, достаточно, чтобы заняться яичницей. Подумать только, сколько нужно времени, чтобы появиться на свет! И как быстро можно оттуда убраться! Марта стонала в спальне. Акушерка съела яичницу с салом, допила простоквашу. Штепутат в одиночестве расхаживал по гостиной.
И тут произошло нечто, что отвлекло Карла Штепутата: из поместья появился верхом сам майор. Собственно, ничего необычного – каждый день после обеда майор объезжал свои поля. Но сегодня на нем была кайзеровская кавалерийская форма, в которой он в 1915 году скакал в атаку в Галиции. Твердо установилось, что майор появлялся в этом наряде всего три раза в году: в день основания империи, в день рождения кайзера и в день победы прусских войск под Седаном. Что могло случиться такого, отчего в августовский день 34-го года майор выехал на свои поля в кавалерийской форме? Он проехал легкой рысью мимо школы, вверх к трактиру, останавливая встречные упряжки, свернул к ветряной мельнице, направился к усадьбе, где его работники сооружали в поле соломенную скирду.
В доме Штепутата зазвонил телефон, у аппарата был инспектор поместья Блонски.
– Вы слышали, умер наш рейхспрезидент Гинденбург?
Штепутат взглянул а стену, где слева от телефона висел портрет старого Гинденбурга, а справа смотрел человек, которого полтора года назад этот Гинденбург сделал рейхсканцлером.
– Гинденбург умер, – сказал Штепутат женщинам.
– Опять придут казаки, – запричитала Марковша и собралась завыть.
Штепутат забыл про свою робость и открыл дверь в спальню, чтобы самому рассказать Марте, но ее, похоже, это мало интересовало.
– Пусть Марковша принесет мне воды, – сказала она.
Но Марковша еще не пришла в себя, ей нужно было сначала закончить про казаков.
– Они придут через гору Фюрстенау на косматых лошадях... Придут, как в тот раз.
– Да ничего не будет, матушка Марковски, – сказал Штепутат, уверенно посмотрев в сторону человека в коричневой форме справа от телефона.
Майор тем временем добрался до поля. Старший работник хотел придержать его стремя, но майор остался на лошади и велел созвать людей. Они медленно шагали по жнивью: опаленные солнцем мужчины с вилами на плечах, женщины в черных юбках и белых платках. Они остановились полукругом, и к майору поднялся густой дух пота и чеснока, смешанный с запахом крепкого табака.
– Сегодня умер наш рейхсфельдмаршал Гинденбург, – провозгласил майор поверх их голов. (Он говорил только о фельдмаршале, он не простил Гинденбургу этого предательства – допустить, чтобы его избрали президентом республики.)
– Двадцать лет прошло с тех пор, как он гнал русских по этим полям в мазурские озера!..
Пока майор говорил, его мерин поднял хвост и сбросил пару яблок для удобрения йокенской земли.
– Нет другого такого немца, который так много сделал бы для Восточной Пруссии, как наш Гинденбург. Почтим его память нашим последним ура!
Майор поднял хлыст как дирижерскую палочку. Работники трижды крикнули "ура", но прозвучало не очень убедительно. Правда, это наверняка было не оттого, что они плохо старались, а оттого, что бескрайние йокенские поля не давали эха, развеивался любой звук. Заркан, волынский немец, оставшийся после войны в поместье Йокенен, затянул боевую песню 1914 года:
Народ призывает герой Гинденбург:
Черт побери, беда!
Русские снова на нас идут,
Восточной Пруссии жить не дают.
Вставайте все, выходите все!
Татары и калмыки ...
В это же время в доме бургомистра и мастера портного Карла Штепутата акушерка извлекла из Марты Штепутат (девичья фамилия Сабловски) маленький мокрый комок. Услышав первый крик, Штепутат, беспокойно ходивший взад-вперед по гостиной, бросился к двери. Но женщины закрылись. Он услышал плеск воды в цинковом корыте. Господи, Марковша там еще и утопит ребенка!
– Карл! Слава Богу! – услышал он голос Марты.
Марковша открыла дверь.
– Мастер, это мальчик! – сияла она, собрав в улыбку все морщины своего увядшего лица.
– Здоровый парень, – сказала акушерка, поднося ребенка к отцу.
Марта приподнялась посмотреть на свое дитя, но акушерка не слишком деликатно уложила ее обратно на подушку.
– Вам нужно теперь спокойно лежать, уважаемая.
Марта с волнением смотрела на мужа. Единственное, чего она всегда боялась, это не угодить ему. Он много видел на свете, был намного старше и опытнее ее. Карл Штепутат даже прожил несколько лет в Кенигсберге. Она-то видела только поля и поля, и то не дальше чем с дренгфуртской колокольни. И вот сейчас она родила ему сына. Карл Штепутат улыбался. Марта приняла это на свой счет, хотя это вполне могло относиться и к мальчику, с которым Марковша разгуливала по гостиной.
– Что там насчет старого Гинденбурга? – спросила Марта.
– Он умер, – ответила акушерка.
Марта испугалась. Вот умер самый великий человек, которого она знала. И в этот же день она родила сына. Что бы это значило? Что предназначил ему Господь? Штепутат открыл лаз в подпол и достал запыленную бутылку смородиновой настойки. Марковша положила ребенка на грудь матери, чтобы освободить руки для рюмки.
– Как вы его назовете? – спросила Марковша, пока Штепутат разливал.
Марта взглянула на мужа.
– Как ты думаешь, Карл?
Штепутат задумался. Среди утонченных людей модным было имя Арно растенбургский поэт Арно Хольц пользовался в то время успехом в Берлине. Но и Герман Зудерман из Мемеля тоже представлял культуру Восточной Пруссии. Герман или Арно?
– Адольф было бы неплохо, – предложила акушерка.
Карл Штепутат посмотрел на подтянутую коричневую фигуру справа от телефона. Он заколебался на мгновение, но потом решился в пользу культуры Германа Зудермана. Так в жаркий августовский день 34-го года в восточно-прусской деревни Йокенен началась жизнь маленького Германа Штепутата, в то время как кенигсбергское радио передавало на фоне траурной музыки следующее сообщение:
– Второго августа 1934 года, в девять часов утра, Пауль фон Гинденбург-Бенекендорф почил вечным сном.
Пора тебе, Карл Штепутат, отправиться в Дренгфурт записать маленького Германа – в актовом отделе и у пастора. Он живет уже третий день. И не напивайся там в городе! Не забудь о больном желудке.
Марта делала бутерброды в дорогу. Штепутат надел свой лучший костюм, не забыл воткнуть в отворот пиджака партийный значок, зацепил зажимами штанины, чтобы они не попали в велосипедную цепь, и, заглянув еще раз в колыбель, двинулся в путь. Он проехал через выгон на деревенскую улицу, и тут же ему пришлось сделать первую остановку. Навстречу ехал дядя Франц с возом ячменя. Ему мы не можем дать проехать просто так, его нужно представить. Дядя Франц был одним из немногих крестьян деревни Йокенен, поля которых находились рядом со всемогущим поместьем. Он постоянно развлекался тем, что раньше сеял, раньше вывозил навоз, раньше снимал урожай, чем в поместье. Дядя Франц всегда жевал соломинку или спичку и почти всегда спешил. Не работал он только по ночам и по воскресеньям. Его дом и участок Штепутата разделяло всего лишь картофельное поле. Из мастерской Штепутата был виден скотный двор с черно-белыми телятами, гнездо аиста на амбаре, навозная куча, за обладание которой спорили куры и важный индюк. Можно было видеть голубей, летавших красивыми стаями от конюшни к пруду, и тетю Хедвиг (она немножко хромала), кормившую птиц на дворе или щипавшую в огороде горох. Все это скоро увидит и маленький Герман, как только он сможет поднимать голову выше подоконника. Так что давайте-ка придержим лошадей. Тпру-у! Штепутат слез с велосипеда.
– Поздравляю с наследником, – сказал дядя Франц. – Я бы и раньше зашел, но сейчас, в уборку... В августе нельзя рожать детей.
Оба засмеялись.
– Тогда приходи в воскресенье, – пригласил Штепутат.
Они будут пить смородиновую настойку, говорить о крестьянах и о поместьях, об урожае, о старом Гинденбурге и о том, что теперь делать дальше. Но это не сейчас. Дяде Францу нужно везти ячмень в амбар под аистовое гнездо, а Штепутату нужно в магистрат в Дренгфурт.
Сначала в актовый отдел, потом к господину пастору. Собственно, Штепутату было все равно, крестить ребенка или нет. Он это делал для Марты, которая многого ожидала от Господа Бога. Гораздо приятнее было зайти в городскую сберегательную кассу, где Штепутат открыл на имя мальчика счет и внес десять марок. Директор сберкассы угостил его сигарой и поговорил с ним об уборочных работах в Йокенен.
Дымя сигарой, Штепутат прошел по дренгфуртскому рынку, ведя свой велосипед мимо толстых женщин, предлагавших масло, сливки, яйца, сало и ощипанных петухов. Обогнул скотный ряд, где торговцы могли споить любого, кто попадал к ним в руки. Добрался, наконец, целый и невредимый, до магазина колониальных товаров Шварца с пристроенной к нему пивной, что почти напротив гостиницы "Кронпринц". Здесь его встретила прохлада и пенящееся пиво, поставленное хозяином, когда тот узнал о причине поездки Штепутата в город. Пока продавец укладывал сахар, соль, коробки с кофе, сыр и спички (было принято закупать и на соседей, потому что в город редко кто ездил, а уж в страдное время не ездили вообще), Штепутат сидел в пивной в кабинете хозяина за стопкой водки. Хозяин рассказывал, как год назад на этом самом месте положили на стол инспектора поместья Блонского, напившегося до потери сознания. По углам стола зажгли четыре свечи и спели "Иисус, ты наш оплот". В сопровождении торжественной процессии донесли маленького Блонского до ожидавшего на рынке кучера. Кучер на самом деле подумал, что к нему несут покойника, и почтительно снял шляпу. Блонски потом раздавал по десять марок всем участникам "похорон", чтобы замять эту историю.
Но Штепутат не собирался напиваться до такой степени. После трех стопок водки и пары кружек пива он сказал, чтобы ему привязали пакет с покупками к багажнику, и отправился в обратный путь. Возбужденного выпивкой Штепутата обуревали возвышенные мысли. Легко себе представить, что вращались они вокруг его сына – пожилые отцы особенно к этому склонны. Все свои надежды они возлагают на кричащий сверток весом в семь с половиной фунтов. У молодых отцов еще имеется и собственное честолюбие. Однако мечты Штепутата были не совсем обычного склада. Офицерская карьера для сына, мечта всех господ в Восточной Пруссии, если только их дети не являлись на свет косолапыми, не привлекала его совершенно. И не из-за стрельбы и убийств, а просто потому, что он слишком часто встречал в своей жизни офицеров безмозглых. Крестьянин, ремесленник? Такие желания маленьких людей казались ему слишком скромными. Штепутату представлялся поэт или музыкант. Не художник, нет – марание ни в чем не повинного холста не внушало ему доверия. Но во всяком случае, что-то духовное. Если не получится поэт, то пусть будет врачом или адвокатом, на худой конец школьным учителем. В Йокенен такие чудовищные мысли нельзя было даже произнести вслух, он их скрывал даже от Марты, хотя и подозревал, что она тоже предается подобным мечтаниям. Что привело Штепутата в такое настроение, когда в мыслях рождаются герои – выпитая водка или попутный ветер, который дул ему в спину и резво гнал вниз по склону Мариентальской горы? Наверное, все родители думают так о своих детях, если только работа оставляет им время на размышления. Но нет, Штепутат не верил, что какой-нибудь работник поместья с его полудюжиной детей способен на такие мысли. Такому человеку, как Карл Штепутат, было не так-то просто жить среди двух сотен ограниченных йокенцев. Ему приходилось притворяться, скрывать возвышенные порывы, чтобы не стать чужаком в собственной деревне.
Вернувшись из Кенигсберга с дипломом мастера и открыв свою портновскую мастерскую, он в 1924 году стал бургомистром Йокенен. Йокенцы вспомнили, что еще в школе он был лучшим учеником, особенно по пению и письму. Ему это было нелегко – возвращаться в Йокенен, когда позади оставался Кенигсберг, большой мир, всего одна ступенька до Берлина. Да, Кенигсберг. Вечерние прогулки вдоль плотины или по Ланггассе, поездки по воскресеньям на острова реки Прегель, к собору на острове Кнайпхоф. Или на поезде в Пальмникен, на Замландское побережье. Посещение социалистического кружка, иногда театр. До Кенигсберга была война, которую Штепутат познал не с самой худшей стороны. Сначала был денщиком военного священника, потом санитаром на западе. С войны начался его прострел и периодические расстройства желудка.
И вот такой человек, как Карл Штепутат, читавший Либкнехта и немного Ницше, видевший пьесы Ведекинда и наполовину одолевший толстенный том Арно Хольца, вернулся в 1924 году в свою деревню Йокенен. Все йокенцы были чистокровные немцы, до мозга костей преданные Гинденбургу, за исключением разве что каменщика Зайдлера, который в смутное время однажды оказался с красным флагом на демонстрации в Растенбурге. Ровно через месяц после того, как Карл Штепутат приступил к шитью в деревне Йокенен, в его дом явились камергер поместья Микотайт, хозяин трактира Виткун и шорник Рогаль. Им нужен был новый бургомистр, так как старый уже почти совсем ослеп. Карл Штепутат выразил сомнение, сможет ли он быть бургомистром двух сотен душ чистокровных немцев, но его сопротивление прозвучало недостаточно убедительно.
– Мы все – немцы, – сказал шорник Рогаль.
Ладно. Карл Штепутат тоже был за Германию, великую Германию, достаточно великую, чтобы держать казаков на расстоянии от Кенигсберга.
– Здесь, у границы, важно быть настоящим немцем.
Это были слова камергера Микотайта, а Штепутату показалось, что это можно приложить вообще к чему угодно: быть немцем. Если всего-то и требуется – быть настоящим немцем, Штепутат может стать бургомистром Йокенен.
Решающее слово сказал сам майор, прискакавший на следующий день через выгон к дому Штепутата.
– Послушайте, Штепутат, – процедил он, сидя на лошади. – Вы ведь справитесь с писаниной. А нам нужен бургомистр, который нам подходит.
– Так точно! – ответил Штепутат.
Потом он ругал себя за это "так точно". Но тогда, спустя всего несколько лет после военной службы, у него оно вырвалось само собой. Впрочем, так было и со всеми в Йокенен. Майор оставался майором.
И Штепутат стал бургомистром Йокенен. Нисколько не смущаясь, он поставил на полку в гостиной рядом с "Историей германо-французской войны" и "Окружным бюллетенем" привезенную из Кенигсберга книгу Розы Люксембург. Если не считать майора, никто в Йокенен ничего не знал об этой Люксембург, но майор никогда не входил в его дом, а если и говорил с ним о делах, то сверху вниз, сидя на лошади.
С такими размышлениями Штепутат добрался до Йокенен, своего Йокенен. Строго говоря, была она несколько грязной, эта деревня в глуши Восточной Пруссии, однако не грязнее других деревень между Вислой и Мемелем. Главная улица деревни была вымощена булыжником, но, когда было сухо, все, чтобы избежать убийственной тряски, ездили по пыльной летней дороге, проходившей рядом. Дома – некоторые с посеревшей соломенной крышей – были рассыпаны среди полей, подходивших вплотную к курятникам и крольчатникам при домах семейных работников поместья. Деревня полукругом облегала пруд, который в любом другом месте Германии называли бы озером. Но в Восточной Пруссии, среди лесов и полей, было полно настоящих озер, так что эта запруда, заросшая по краям камышом и вербой, так и оставалась прудом.
Штепутат проехал через общинный выгон к своему дому, последнему в цепочке домов на другой стороне пруда. Там он увидел лошадь камергера Микотайта, которая была привязана к забору сада и разгоняла хвостом слепней и мух. Из дома доносились голоса. Да, похоже, что они уже добрались до третьей бутылки смородиновки. Трое гостей – камергер Микотайт, шорник Рогаль и трактирщик Виткун – сидели в гостиной как в тот раз, в мае 33-го года, когда они без всяких осложнений осуществили в Йокенен переход к новой власти.
– Послушайте, – сказал тогда шорник Рогаль, – весь Йокенен дружно вступит в эту коричневую партию, а потом все будет по-старому.
Причиной некоторого волнения был тогда какой-то лысый из Растенбург-Лангхайм, распустивший слух, будто новое начальство хочет убрать из Йокенен совет общины, а бургомистром сделать каменщика Зайдлера. Каменщика – бургомистром? Да еще такого, который маршировал с красным флагом по Растенбургу?
– Это просто формальность, – сказал камергер Микотайт. – Мы, йокенцы, делаем, что мы хотим. Гитлер этот или кто другой, нам все равно.
– Даже инспектор Блонски вступил в партию, – сообщил трактирщик Виткун. – А когда майор велел ему объясниться, Блонски, говорят, сказал: "Господин майор, с нами молодежь и будущее. Это что-то значит!"
В конце концов они уговорили Штепутата на эту "формальность". И на самом деле, мало что изменилось в Йокенен. Для собраний и маршей штурмовиков Йокенен был слишком мал. Партийный секретарь Краузе приехал из Дренгфурта всего раз, и то в штатском, потому что твердо придерживался правила не напиваться в форме. Смена цвета от черно-бело-красного к коричневому прошла в Йокенен незаметно. Всем прислали по партийному билету и значку со свастикой, чтобы нацеплять на выходной костюм, все платили взносы и все повесили рядом со старым Гинденбургом скромную фотографию из Браунау. Единственным пятном на новой краске был майор, хранивший верность черно-бело-красному, несмотря на то, что сам Гинденбург дал коричневым свое благословение. Двадцатого апреля 1934 года, когда Штепутат впервые вывесил свой флаг со свастикой над клумбой лилий в саду, майор выехал с телегой навоза в поле и собственноручно разгружал ее вместе с кучером Боровским.
Все это вспомнилось Штепутату, когда он увидел троицу гостей, распивавших его смородиновку.
– Эй, Карл, – сказал Рогаль, старший из них. – Послезавтра Гинденбурга привезут из Нойдека в Танненберг. Соберется вся Восточная Пруссия. Приедет фюрер. Нужно, чтобы и из Йокенен было несколько человек. Отдадим ему наш последний долг.
Штепутат прежде всего сел. Он не испытывал большого желания оставлять Марту и ребенка одних на два дня.
– Ты, как бургомистр Йокенен, должен поехать, – заявил Виткун.
Да, пожалуй, это его долг. Шорник Рогаль вызвался поехать и нести флаг союза ветеранов войны. Трактирщик тоже счел своим долгом принять участие. Они как раз обсуждали, на чьей повозке ехать, когда пронзительно зазвонил телефон. Это случалось настолько редко, что Штепутат всегда вздрагивал от неожиданности. Подтянувшись, он подошел к аппарату между коричневым и красным фельдмаршалом.
– Хайль Гитлер, – сказал он в трубку.
Партийный секретарь Краузе сообщил, что правительство рейха объявило двухнедельный государственный траур и что в день похорон Гинденбурга нужно вывесить и приспустить флаги. Со свастикой.
– Само собой разумеется, – пробурчал шорник Рогаль, когда Штепутат повесил трубку.
Йокенен вывесит свои флаги. Все три, какие были в деревне. А послезавтра Йокенен едет в Танненберг. Последняя почесть. Ряды народа. Салют боевому товарищу.
Рудольф Гесс написал некролог полководцу Танненберга, рейхстаг – скорее то, что от него осталось – собрался 6 августа на траурное заседание в Берлине. Но все это не шло ни в какое сравнение с похоронными церемониями перед национальным памятником в Танненберге – похожим на крепость сооружением с шестью башнями, возвышавшимися над равниной лесов и озер. В ночь перед торжественным днем мертвого Гинденбурга перевезли из поместья Нойдек в Танненберг. Это делали ночью специально: факелы солдат, штурмовиков и гитлеровской молодежи красиво полыхали в темноте.
Когда факелы погасли, когда их скудный свет сменился первой утренней зарей, Карл Штепутат был уже на ногах. Марта варила кофе, а он полез на чердак, чтобы выдвинуть древко флага из слухового окна. Красное полотнище со свастикой свисало до смородиновых кустов. Взгляд Штепутата упал на запыленный флаг республики, лежавший под крышей. Марта потом сошьет из него рубашку для мальчика.
Они еще сидели за завтраком, когда из поместья прикатила открытая коляска. В ней сидел шорник Рогаль, обнимая потрепанное знамя союза ветеранов, на котором золотыми буквами упоминались Тур, Седан, Верден и Сомма.
Рядом с ним трактирщик Виткун, облачившийся в коричневую форму новой власти и смутивший этим нарядом Штепутата, собиравшегося надеть сюртук и цилиндр, как и на всех других похоронах в Йокенен.
Когда солнце стало подниматься над горой Фюрстенау, они тронулись, еще до того, как работники поместья стали выезжать на поля. Хорошо, что они выбрались так рано. Штепутату не пришлось быть свидетелем того, как майор поднимал на башне своего замка флаг, но не флаг фюрера, а флаг скончавшейся империи. Это не осталось бы без последствий. А может, и обошлось бы. Йокенен был так далеко от нового времени и новых флагов.
Уютно расположившись в коляске, они покатили по булыжнику и по проселочным дорогам. На юг. Ячмень и рожь уже убрали, овес был скошен.
– Сегодня увидим фюрера, – с пафосом сказал трактирщик Виткун.
После мазурского Реселя дороги оживились. Люди ехали на простых телегах и в экипажах. На железнодорожном переезде возле Бишофсбурга им пришлось выйти, чтобы держать лошадей. Йокенские лошади кое-как притерпелись к тракторам и молотилкам поместья, но огнедышащих паровозов еще пугались. Из окон поезда торчали флаги. Двинулась вся Восточная Пруссия. Женщины на полях развязывали свои платки и махали поезду вслед. Косцы отбивали косы дольше, чем обычно, а у шорника Рогаля слезы выступили на глазах, когда им встретилась телега с бородатыми седоками, которые держали вяло свисавшее в свете утреннего солнца знамя инстербургской пехоты. Его знамя. Ближе к Танненбергу толкотня и давка на всех дорогах. Открытые машины с людьми в форме прокладывали себе дорогу среди крестьянских повозок. Всем упряжкам свернуть на жнивье. Дальше шли пешком, держа курс на шесть башен танненбергского памятника. Оцепление в серой полевой форме.
– Фюрер едет! – кричит чей-то голос.
Ничего не видно, кроме моря голов, повозок и униформ. Может быть, там, за толпой, где горит вечный огонь. Наконец, уже невозможно и идти. Над гробом стреляют пушки, пугающие лошадей. Рядом с йокенцами стоит депутация из Тильзита, за ними группа из Зензбурга.
Далеко впереди читает проповедь военный священник, но почти ничего нельзя разобрать. Все снимают шляпы. "Воспоем силу любви" – старый прусский хорал. Фюрер уезжает. Германия, Германия превыше всего... От Мааса до Мемеля... Все вытягивают руки в немецком салюте. И все время по стойке смирно. От этого и устать можно. Песня про Хорста Весселя. Старый шорник Рогаль роняет свое боевое знамя. Все уже, нет сил держать знамя левой рукой, когда правая вытянута вперед. Штепутат подхватывает полотнище, не давая древку упасть на тильзитцев, а шорник Рогаль ложится в пыль Танненберга. К счастью, у кого-то нашлась фляжка с водой, которую вылили шорнику на голову. Придет ли он в себя? Да, спустя какое-то время. Когда все закричали "Хайль", шорник открыл глаза. Как раз в это время мимо них проходит фюрер со своей свитой. Встав на цыпочки, можно было бы его увидеть, но Штепутат, занятый шорником Рогалем, упускает случай. Зато Виткун еще много лет спустя будет уверять всех, что смотрел фюреру прямо в глаза. И фюрер строго взглянул на йокенцев и отдал приветствие знамени ветеранов.